Текст книги "Без дна"
Автор книги: Жорис-Карл Гюисманс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
ГЛАВА VIII
На следующий день буря, бушевавшая в его душе, немного улеглась. Образ незнакомки по-прежнему тревожил Дюрталя, но теперь по крайней мере он не преследовал его неотступно, а время от времени уходил в тень, и тогда черты ее лица, утратив четкость, становились зыбкими и туманными. Колдовские чары ослабли, и Дюрталь мог наконец перевести дух.
Мысль, внезапно мелькнувшая у него в разговоре с Дез Эрми, что незнакомка – жена Шантелува, в какой-то степени охладила его пыл. Если это она писала письма – а со вчерашнего он переменил свое мнение, ведь если хорошенько все взвесить, выходило, что больше некому, – тогда их будущая связь становилась крайне проблематичной, ибо таила в себе нечто темное, двусмысленное и даже опасное. Дюрталь теперь держался настороже и не позволял себе забываться, как прежде.
И все же в нем происходило что-то еще, что-то непонятное; никогда раньше он не думал о Гиацинте Шантелув, никогда не был в нее влюблен, и, хотя его привлекала загадочная личность этой женщины со странной судьбой, он, как правило, тут же забывал о госпоже Шантелув за порогом ее дома. Теперь же мысли о ней то и дело давали о себе знать, Дюрталь почти желал ее.
Образ незнакомки как бы наложился на образ госпожи Шантелув: Дюрталь не мог достаточно отчетливо восстановить в памяти Гиацинту, и на ее лице стали проступать черты выдуманной им женщины.
Несмотря на то что ему было противно лицемерное притворство ее мужа, госпожа Шантелув ничуть не теряла привлекательности в глазах Дюрталя, хотя его вожделение несколько спало. Он не особенно доверял Гиацинте, но нисколько не сомневался, что она могла стать занятной любовницей, которая скрывает свою дерзкую порочность под изящными манерами. Она как бы обретала плоть, переставала быть видением, которое он измыслил себе в минуту смятения.
Но если догадки Дюрталя неверны, если не госпожа Шантелув писала эти письма, тогда его настоящая корреспондентка явно проигрывала от одной только возможности превращения в знакомую особу. Образ ее становился более определенным, более земным, однако живого человеческого тепла от него не исходило. Очарование незнакомки быстро тускнело, по мере того как она обретала черты госпожи Шантелув, но если последней нечто чужеродное только шло на пользу, интригуя своей новизной, то незнакомка, напротив, многое теряла от той невольной, происходившей в сознании Дюрталя трансплантации некоторых вполне конкретных деталей знакомого женского образа.
Независимо от того, писала письма госпожа Шантелув или кто-то другой, Дюрталю стало легче, он, казалось, обрел спокойствие. Сколько Дюрталь ни проигрывал заново эту историю, он в глубине души уже не знал, что лучше: выдуманная женщина, пусть и утратившая в реальности часть своего обаяния, или Гиацинта, которая по крайней мере уберегла его от разочарования, ведь ему угрожало увидеть талию феи Карабоссы или изборожденное морщинами лицо мадам де Севинье.
Дюрталь воспользовался этой передышкой и снова засел за работу, но явно переоценил свои силы: стоило ему приступить к главе о преступлениях Жиля де Рэ, как он вдруг осознал, что не в состоянии связать двух фраз – писатель бросался за маршалом в погоню, настигал его, но на бумаге все выходило вялым, плоским, зияло пробелами.
Дюрталь отбросил перо, устроился поудобнее в кресле и перенесся мыслями в Тиффож, в замок, где Сатана, который упорно отказывался предстать перед маршалом, готовился, незаметно для Жиля де Рэ, вселиться в него самого, чтобы окончательно совратить его с пути истинного, низринув в кромешные бездны порока и преступления.
«По сути дела, это и есть сатанизм, – думал Дюрталь. – Вопрос видимых воплощений, стоящий испокон веков, – вопрос второстепенный. Дьяволу не обязательно принимать обличье человека или зверя, чтобы заявить о своем присутствии; ему достаточно тайно обрести обитель в тех человеческих душах, которые он, вводя в соблазн, подстрекает к кровавым, ничем не мотивированным преступлениям. Да, да, зачастую он обитает в людях без их ведома и делает из них покорных марионеток, внушив мысль, что подчинится заклинаниям, явится и выполнит свои обязательства, оказывая различные услуги в обмен на совершенные человеком злодеяния. Иногда одно только желание заключить договор с дьяволом позволяет ему проникнуть в нас.
Никакие современные теории Ломброзо и Модсли {41} не объясняют странных преступлений маршала. Объявить его маньяком было бы справедливо, если под этим словом подразумевать всякого, кто одержим навязчивой идеей. Но тогда каждый из нас в какой-то степени маньяк – от торговца, все мысли которого сводятся к барышу, до художника, поглощенного созданием своего произведения. Но почему и как стал маньяком маршал? Ни один Ломброзо на свете вам этого не скажет. Тут никак нельзя все свалить на повреждение головного мозга или на слипание его мягкой оболочки. Это всего лишь следствия, вытекающие из причины, которая нуждается в объяснении, но которую ни один материалист не объяснит. Можно сколько угодно заявлять, что нарушение функций мозговых долей порождает убийц и святотатцев. Известнейшие психопатологи нашего времени утверждают, что, изучив мозг сумасшедшего, можно обнаружить повреждение или изменение серого вещества. А хоть бы и так! Ведь тут же встает вопрос, является ли, к примеру, такое повреждение у бесноватой следствием ее бесноватости или она стала бесноватой из-за этого повреждения – даже если предположить, что серое вещество действительно повреждено. Растлители духа пока не прибегают к хирургическому вмешательству, не удаляют мозговых долей, обходятся без трепанации. Они лишь суггестивно воздействуют на ученика, внушая ему низменные мысли, развивая дурные инстинкты, исподволь подталкивая на путь порока, – так надежнее. И если беспрерывные внушения влияют на мозговую ткань испытуемого, это как раз доказывает, что поражение мозга – не причина, а следствие определенного душевного состояния.
И потом… потом, если подумать, разве не безрассудны теории, которые сваливают в одну кучу преступников и душевнобольных, бесноватых и сумасшедших? Девять лет назад один четырнадцатилетний парень, Феликс Леметр, убил незнакомого маленького мальчика, потому что хотел полюбоваться на его страдания и насладиться его криками… Он вспорол тому ножом живот, повертел в теплой ране лезвие, а потом перепилил ребенку шею. Леметр ни в чем не раскаивался, продемонстрировав на допросе вполне здравый ум и непомерную жестокость. Доктор Легран Дюсоль и другие специалисты терпеливо наблюдали за ним в течение нескольких месяцев, но так и не обнаружили никаких симптомов безумия, даже чего-нибудь похожего на манию. Леметр был довольно хорошо воспитан и никогда не был жертвой развратных действий.
Он, подобно одержимым, сознательным и бессознательным, совершал зло ради зла. Одержимые ничуть не безумнее монаха, уносящегося в горние выси из своей кельи, или человека, который делает добро ради добра. Их состояния не имеют никакого касательства к медицине, это просто два противоположных полюса души.
В пятнадцатом веке две эти крайности воплощали собой Жанна д’Арк и маршал де Рэ. Нет никаких причин Жилю оказаться безумнее Орлеанской Девы, чье чудесное исступление не имеет ничего общего с душевным расстройством или бредом!
В крепости по ночам наверняка происходили ужасные вещи», – думал Дюрталь, мысленно переносясь в Тиффожский замок, который он посетил в прошлом году, сочтя полезным для своей работы побыть в обстановке, где жил де Рэ, и подышать воздухом развалин.
Остановился Дюрталь в небольшой деревушке, расположившейся у подножия старинных башен. Вскоре он смог убедиться, что в этом захолустье на границе Вандеи и Бретани по-прежнему живет легенда о Синей Бороде. «Этот юноша плохо кончил», – говорили о нем молодые женщины. Их деды и бабки, не такие смелые, крестились, проходя вечером мимо крепостных стен. О загубленных детях тут не забывали. Маршал, которого знали теперь лишь по прозвищу, все еще наводил страх.
Каждый день Дюрталь отправлялся с постоялого двора, где он жил, в замок, возвышавшийся над долинами Де-ля-Крюм и Де-ля-Севр, против холмов, изборожденных гранитными глыбами, поросших огромными дубами, чьи торчащие из земли корни походили на потревоженных в своих гнездах гигантских змей.
Казалось, он очутился в Бретани. То же небо и та же земля – печальное тяжелое небо, словно постаревшее солнце, которое слабо золотило траурную чернь вековых лесов и покрытый седым мхом песчаник; земля, насколько хватал глаз, представляла собой бесплодную песчаную равнину с ржавыми лужами, испещренную скалами, усеянную розовыми колокольчиками вереска, маленькими желтыми стручками утесника и пучками дрока.
Мрачный небосвод, изголодавшаяся, местами красноватая из-за кровавых цветов гречихи земля, дороги, окаймленные камнями, положенными друг на друга без цемента, тропинки с непреодолимой живой изгородью по обочине, хмурые деревья, безлюдные поля, вшивые и грязные калеки-нищие и даже скот, недоразвитый и мелкий: приземистые коровы, черные бараны с ясным, холодным взглядом синих славянских глаз – весь этот пейзаж, казалось, существовал всегда, не меняясь в течение веков.
Сельская местность, которую несколько портила фабричная труба чуть поодаль, у реки Севры, прекрасно смотрелась вместе с руинами замка. Огромное некогда строение заключало внутри пояса укреплений, все еще отмеченного развалинами башен, целое поле, превращенное теперь в огород. Голубоватые капустные грядки, хилая морковь, чахлая репа тянулись вдоль этой большой окружности, там, где некогда бряцали мечами рыцари, где в курениях ладана, под пение псалмов двигались торжественные процессии.
В стороне стояла хижина, здесь жили вконец одичавшие крестьянки, которые не понимали, что им говорят, и оживлялись лишь при виде монеты – они выхватывали ее из рук, после чего протягивали ключи.
Потом можно было часами прогуливаться по развалинам, бродить среди каменных обломков, мечтать, покуривая в свое удовольствие. К сожалению, к некоторым частям замка нельзя было подобраться. Со стороны Тиффожа его окружал обширный ров, на дне которого росли мощные деревья. Перебраться на другую сторону, к крытому входу, куда не вел теперь подъемный мост, можно было лишь по ветвям.
Однако легко доступна была другая сторона, подступавшая к Севре. Здесь уцелели крылья замка, увитые плющом и гордовиной с белыми кистями. Ноздреватые, сухие, словно из пемзы, стены башни, посеребренные лишайником и позолоченные мхом, неплохо сохранились вплоть до самых зубцов, постепенно осыпавшихся на ночном ветру.
Внутри замка под крутыми сводами, напоминавшими дно лодок, одна за другой следовали печальные, холодные, с гранитными стенами залы. Винтовые лестницы вели вверх и вниз, в похожие друг на друга комнаты, соединенные темными проходами с выдолбленными клетушками неизвестного назначения и глубокими нишами.
Эти проходы, такие узкие, что двоим не разойтись, отлого спускались вниз, разветвлялись и приводили в настоящие темницы, стены которых при свете фонарей отливали стальным блеском, словно усеянные кристалликами сахара. И в верхних камерах, и в подвальных темницах нога то и дело натыкалась на груды затвердевшей земли, где посередине или сбоку зияли отверстия «каменных мешков» или колодцев.
По верху одной из башен, той, что высилась слева от входа, проходила галерея с расписанным потолком, она шла по кругу, как скамья, выдолбленная в скале. Оттуда вооруженные защитники крепости через широкие, причудливо прорезанные внизу, под их ногами, бойницы стреляли в осаждавших. Слова, даже произнесенные шепотом, отражались от стен и разносились по всей галерее.
В целом замок скорее походил на крепость, рассчитанную на длительную осаду, а его внутреннее строение, бывшее теперь на виду, наводило на мысль о застенке, в сырости которого человеческая плоть должна была истлевать за несколько месяцев. Выбравшись на свежий воздух, в огород, испытываешь радость и облегчение, но тревога снова берет в тиски, если, пересекая капустные грядки, выходишь к расположенным в стороне развалинам замковой часовни и через подвальную дверь спускаешься в склеп.
Часовню относили к одиннадцатому веку. Маленькая, приземистая, она устремляла вверх свои массивные колонны с высеченными на капителях ромбами и епископскими жезлами. Сохранился каменный алтарь. Тонкие полоски тусклого света, пробиваясь через отверстия, едва освещали темные стены и угольную черноту земли с зияющими в ней дырами, которые вели не то в темницу, не то в колодец.
Вечером после ужина Дюрталь нередко забирался на косогор и шел вдоль потрескавшихся, полуразвалившихся стен. Светлыми ночами во мглу погружалась лишь часть замка, другая же, серебристо-голубая, словно освещенная ртутными лампами, как бы выступала вперед, нависая над Севрой, в водах которой переливались, подобно рыбам, блики лунного света.
Обычно стояла гробовая тишина. После девяти не услышишь даже лая собак. Дюрталь возвращался в убогую комнатенку на постоялом дворе, где старуха в черном чепце, какие носили в Средние века, поджидала его при свете свечей, чтобы запереть за ним дверь на засов.
«Все это, – думал Дюрталь, – как бы скелет мертвого замка. Теперь, чтобы его оживить, надо нарастить на этих каменных костях пышную плоть.
Документы красноречиво свидетельствуют: каменный каркас покрывали великолепные одеяния, и, помещая Жиля в привычную обстановку, следует держать в уме всю роскошь внутреннего убранства замка в пятнадцатом веке».
Нужно было обшить стены ирландским деревом или покрыть их искусно вытканными коврами из золотистой аррасской нити, столь редкими в ту пору, выстелить черный гранит пола зелеными и желтыми изразцами или белыми и черными плитками, расписать своды, украсить их по лазурному фону золотыми звездами или арбалетами и поместить тут же герб маршала – желтый крест на сверкающем золотом щите.
Сами собой наполнялись мебелью покои Жиля и его друзей: величественные кресла с высокими готическими спинками, скамьи и стулья, у стен – массивные серванты из резного дерева, украшенные сценами Благовещенья и поклонения волхвов; под сенью их коричневых узорчатых карнизов стояли раскрашенные золоченые статуи святой Анны, святой Маргариты и святой Екатерины, которых так часто воспроизводили средневековые резчики. Нужно было расставить обтянутые свиной кожей, подбитые гвоздями и окованные железом сундуки для белья и туник и лари с металлическими петлями, зачехленные в кожу и украшенные чеканкой – белокурыми ангелами, такими, как на золоченом фоне старинных молитвенников. И наконец, на возвышении, к которому ведут убранные коврами ступени, надо поместить кровати с полотняными покрывалами, надушенными подушками в наволочках, стегаными одеялами, увенчать все это балдахинами, натянутыми на рамы, и окружить пологами с вышитыми на них гербами или звездами.
Следовало также воссоздать обстановку других комнат, от которых сохранились только стены да высокие камины с вытяжными колпаками, просторные очаги без таганов, прокалившиеся еще в давние времена, представить себе трапезные залы и эти роскошные пиры, которых так не хватало Жилю во время Нантского процесса. Со слезами на глазах он признавался, что разжигал пыл своих страстей возбуждающими яствами; нетрудно вообразить себе его в высокой зале за столом вместе с Евстахием Бланше, Прелати, Жилем де Силле и всеми своими верными соратниками, рядом, на приставных столиках, располагались тазы и кувшины с водой для омовения рук, настоянной на мушмуле, лепестках роз, доннике. В замке подавали на обед кулебяки с мясом, семгой и лещом, кушанья из крольчатины и птицы, отбивные под горячим соусом, пизанские пироги, жареных цапель, аистов, журавлей, павлинов, выпей, лебедей, кабанье мясо под кислым соусом, нантских миног, салаты из кнотника, хмеля и мальвы, кушанья, приправленные майораном и мускатным орехом, кориандром и шалфеем, пионом и розмарином, базиликом и иссопом, райским семенем и имбирем, сытные пирожные, пироги с бузиной и репой, рис в ореховом молоке, посыпанный корицей. После такой трапезы возникала нужда в обильных возлияниях, в пиве, настойке на тутовых ягодах, сухих или коричнево-красных крепленых винах с корицей, миндалем и мускусом, злых золотистых наливках, крепчайших напитках, которые подстегивают сладострастные речи и заставляют пировавших в этом лишенном хозяйки замке предаваться самым чудовищным грезам.
«Остается только представить себе их облачение», – подумал Дюрталь и увидел Жиля и его друзей не в золоченых ратных доспехах, а в домашней одежде, нарядах для отдыха, которые, однако, хорошо вписывались в пышное убранство замка. Они были в ослепительных одеяниях, в камзолах с бесчисленными складками – камзолы расширялись внизу, переходя как бы в юбку, присборенную на животе. Узкие темные панталоны плотно обтягивали ноги, на голове же они носили что-то вроде беретов, похожих на слоеный пирог или лист артишока – такой головной убор у Карла VII на портрете в Лувре, – а торс был затянут в сукно с золотыми ромбами или в камчатую ткань с серебристой ниткой, обшитую куньим мехом.
Он вспомнил и о женских туалетах, платьях из дорогих узорчатых тканей, с узкими рукавами и облегающим бюстом, с отворотами до плеч, юбках, перехваченных на животе и переходящих сзади в длинный шлейф, отороченный белым мехом. А под этой одеждой, которую он мысленно себе нарисовал, как на идеальном манекене, – корсажи с вырезами, которые сверкают тяжелыми каменьями ожерелий, фиолетовыми или молочными бусинами, мутными кабошонами, робко мерцающими геммами. Воображаемая женщина скользнула в платье, затянула корсаж, надела головной убор в виде двойного рога и улыбнулась, обретая вдруг поразительное сходство с незнакомкой и госпожой Шантелув. И Дюрталь уставился на нее восхищенным взглядом, но тут кот, прыгнув ему на колени, вернул его к действительности. Дюрталь посмотрел по сторонам: он находился в своей комнате.
– Надо же! – Дюрталь невольно засмеялся: незнакомка, оказывается, добралась до Тиффожского замка.
«Глупо вот так скитаться мыслью, – подумал он, потягиваясь, – однако это самое приятное занятие в жизни, все остальное – пошлость и суета.
Средневековье, без сомнения, эпоха необычная, – сказал он про себя, закуривая, – для одних оно окрашено в сплошной белый цвет, для других – чернее сажи. Никакой середины. “Эпоха невежества и мрака”, – твердят светские умники и атеисты. “Золотой век искусства и религии”, – утверждают богословы и художники.
Не приходится сомневаться, что все сословия тогдашнего общества – аристократия, духовенство, мещанство, народ – были движимы куда более благородными побуждениями, чем в наш просвещенный век. За те четыре столетия, что отделяют нас от той сложной и противоречивой поры, человечество явно пришло в упадок.
Правда, сеньор в ту эпоху зачастую вел себя как настоящее чудовище. Это был насильник и пьяница, буйный кровожадный тиран, неразвитый и тупой. Но Церкви удавалось обуздывать его, и, чтобы освободить Гроб Господень, эти люди жертвовали своими богатствами, покидали родной дом, детей, жен, выносили ни с чем не сравнимые тяготы, жестокие мучения и подвергали себя неслыханным опасностям.
Своей благочестивой отвагой они искупили грубость нравов. С тех пор знать измельчала. Она подавила, а то и вырвала с корнем инстинкт насилия и убийства, на смену которому, однако, пришло навязчивое стремление к деловой активности и страсть к наживе. Хуже того, аристократия настолько выродилась, что ее теперь привлекают самые низкие занятия. Потомки древних родов переодеваются в баядерок, напяливают на себя балетные пачки и трико клоунов, прилюдно раскачиваются на трапеции, прыгают через обручи, поднимают тяжести на утоптанной арене цирка.
За исключением нескольких монастырей, где царили распутство и исступленный сатанизм, духовенство было достойно всяческого почитания, в религиозном экстазе оно устремлялось к самым высоким сферам и лицезрело Бога. Средние века изобилуют святыми, множатся чудеса, и при всем своем могуществе Церковь кротко осеняет смиренных, утешает скорбящих, защищает малых сих, сорадуется вместе с простым народом. Сегодня же она ненавидит бедняков, и духовенство, в котором умер мистический дух, препятствует страстному порыву к небесам, проповедует умеренность, воздержанность воздыханий к Богу, здравомыслие молитв, обыденную серость души! И все же кое-где, вдали от этих нерадивых священников, в недрах монастырей текут слезы истинных святых, монахов, которые истязают себя молитвой за каждого из нас. Вместе с поклонниками Сатаны они – единственное звено, связующее наше мещанское столетие с царственным Средневековьем.
Среди буржуа стремление к прописным истинам и довольству дает о себе знать уже во времена Карла VII. Однако алчность умеряется исповедником, и торговца, впрочем, как и ремесленника, сдерживает корпоративная ответственность. Она позволяет быстро разоблачить подлог и обман, уничтожить фальсифицированную продукцию и, наоборот, установить твердую справедливую цену на добротный товар. Профессиональные навыки переходят от отца к сыну; цеховые организации обеспечивают их работой и пристойной заработной платой. Это теперь они подчинены колебаниям рынка, придавлены мельничными жерновами капитала, а тогда крупных состояний не было, каждый жил и давал жить другим; уверенные в будущем, они, не суетясь, создавали те чудные, роскошные произведения искусства, секрет которых навсегда утерян.
Все эти ремесленники проходят, если они того заслуживают, три степени – ученика, подмастерья, мастера, – оттачивают свое умение и превращаются в настоящих художников. Они делают предметами искусства самый простой скобяной товар, самую примитивную фаянсовую посуду, самые обычные лари и сундуки. Эти корпорации, патронами которых были святые, чьи изображения украшали цеховые хоругви, пронесли порядочность и смирение через века и на удивление высоко подняли духовный уровень находившихся под их опекой людей.
Теперь все не так. Дворянство, погрязшее в слабоумии и скверне, сменила буржуазия. Именно ей мы обязаны расцветом всяческой мерзости, спортивными обществами, пьяными сборищами, тотализаторами и бегами. У этих торговцев сегодня на уме только одно – как эксплуатировать рабочих, изготовлять и сбывать недоброкачественный товар, обвешивать покупателя.
Простой люд лишили необходимого страха перед адом и в то же время надежды на воздаяние после смерти за страдания и муки. Работа оплачивается плохо, народ халтурит, пьет. Иногда, набравшись лишнего, он поднимает голову, и тогда против него применяют силу, потому что, сорвавшись с цепи, он ведет себя как ошалевшее кровожадное животное.
О боже, сколько всего наворотили! И подумать только, девятнадцатый век еще кичится своими успехами, льстит самому себе. Знай твердит: “Прогресс, прогресс”. Какой прогресс? Что принес с собой этот век?
Он ничего не создал, все только разрушил. Он похваляется электричеством, полагая, что это его изобретение! Но электричество знали и использовали с незапамятных времен, пусть древние не сумели объяснить его природу, но ведь и сегодня никому не удается наглядно показать, почему эта сила порождает искру и несет гнусавый голос по проволоке. Наш век возомнил, что открыл гипноз, но в Египте и в Индии жрецы и брахманы издавна прибегали к его помощи. Нет, единственно, что привнес девятнадцатый век – это подделку, фальшивку, суррогат. Тут он собаку съел. Ему удалось подделать даже экскременты – в 1888 году палатам парламента пришлось принять специальный закон, чтобы прекратить мошенничество с удобрениями… Дальше, как говорится, некуда!»
Раздался звонок. Дюрталь открыл дверь и от неожиданности отступил – перед ним стояла госпожа Шантелув…
Он в изумлении поклонился, она же, не говоря ни слова, направилась прямиком в рабочий кабинет. Там она обернулась, и Дюрталь, следовавший за гостьей по пятам, чуть не налетел на нее.
– Садитесь, прошу вас. – Он пододвинул кресло, расправил ногой ковер, сбитый котом, и извинился за беспорядок.
Госпожа Шантелув пожала плечами и осталась стоять. Спокойным, чуть грудным голосом она проговорила:
– Это я посылала вам безумные письма. Я пришла, чтобы остановить это брожение в крови, чистосердечно со всем покончить. Вы ведь сами писали, связь между нами невозможна… забудем все, что было… и, прежде чем я уйду, скажите, что вы на меня не в обиде…
– Что вы! – воскликнул Дюрталь, вовсе не желавший забывать эти «безумные письма», в ответ на которые, нисколько не притворяясь, в здравом уме и твердой памяти писал не менее пылкие послания. – Я полюбил вас!
– Полюбили! Но вы же не знали, что письма писала я! Вы любили незнакомку, любили призрак. Даже если вы сказали правду, призрак теперь исчез, на его месте я…
– Вы ошибаетесь, я прекрасно знал, что под именем мадам Мобель скрывается госпожа Шантелув.
И Дюрталь подробно объяснил, умолчав, разумеется, о своих сомнениях, каким образом ему удалось раскрыть ее инкогнито.
– Вот как! – Госпожа Шантелув на минуту задумалась, ее ресницы затрепетали, глаза затуманились. – Так или иначе, – сказала она, глядя на него в упор, – вы не могли догадаться об этом сразу, после первых писем, а ведь вы ответили на них со всей страстью, значит, этот крик души был адресован не мне!
Дюрталь заспорил, но тут же запутался в датах, письмах, да и гостья в результате потеряла нить своих рассуждений. Это выглядело так забавно, что они оба замолкли. Потом госпожа Шантелув села и вдруг – расхохоталась.
Ее резкий, пронзительный смех – из-под насмешливо вздернутой губы сверкнули ослепительно белые мелкие и острые зубы – рассердил Дюрталя. «Она издевается надо мной», – промелькнуло у него в голове, и, недовольный оборотом, который приняла их беседа, и невозмутимым спокойствием женщины, чей облик так не вязался с пламенными письмами, он с досадой спросил:
– Могу я узнать, что вас так рассмешило?
– Простите, это нервы. На меня даже в омнибусе иногда находит – вот так, ни с того ни с сего. Не стоит об этом. Проявим благоразумие и обсудим все спокойно. Вы говорите, что любите меня?
– Да.
– Хорошо, но даже если предположить, что вы мне тоже не безразличны, куда это может нас завести? Помнится, мой бедный друг, вы отказали мне в свидании, о котором в минуты безумия я вас просила, и подкрепили свой отказ вполне обоснованными причинами.
– Да, отказал, но я еще не знал, что речь идет о вас. Я же сказал, что лишь через несколько дней Дез Эрми, сам того не подозревая, открыл мне ваше имя. Догадайся раньше, неужели я бы колебался? В первом же письме, написанном мной после вашего разоблачения, я умолял вас о встрече.
– Пусть так, но выходит, я права – первые письма вы писали не мне!
Госпожа Шантелув на секунду задумалась. Спор, который они завели, начинал тяготить Дюрталя. Из осторожности он промолчал, соображая, как лучше выйти из создавшегося положения.
Однако его гостья сама пришла ему на помощь.
– Давайте прекратим эти пререкания, от них все равно никакого толку, – с улыбкой предложила она. – Положение дел в целом таково: я замужем за очень хорошим человеком, и он меня любит. Его единственное, в сущности, преступление – в том, что он представляет себе счастье несколько пресным. По его представлениям, счастье всегда должно быть под рукой. Я первая написала вам, значит, вина на мне. А мужа мне, поверьте, жаль. Вы творите, пишете замечательные книги – вам совсем ни к чему, чтобы в вашу жизнь вторгалась взбалмошная женщина. Лучше нам остаться друзьями, настоящими друзьями.
– Вы писали мне такие пламенные письма, а теперь говорите о рассудке, здравом смысле, бог знает о чем!
– Но будьте откровенны, вы ведь меня не любите!
– Я? – Он нежно взял ее за руки.
Госпожа Шантелув не отстранилась, однако, глядя Дюрталю прямо в глаза, решительным тоном произнесла:
– О какой любви может идти речь, если вы не приходили ко мне месяцами, даже не интересовались, жива я или нет…
– Но поймите, я не мог надеяться, что вы заговорите со мной так, как в письмах. И потом, у вас в гостиной всегда толкутся гости, муж… Да я бы просто не пробился к вам!
Дюрталь все крепче сжимал руки госпожи Шантелув, подступая к ней все ближе. Подернутый туманной поволокой взор, так пленивший его, выражал печаль, почти боль. Ее бледное, чувственно-меланхоличное лицо нервно передернулось, но она решительным движением высвободила свои руки.
– Давайте сядем и поговорим о чем-нибудь другом! У вас милая квартира! А что это за святой? – спросила она, разглядывая картину над камином, на которой рядом с кардинальской шапочкой и кувшином молился коленопреклоненный монах.
– Не знаю.
– Поищу для вас в житиях святых. Кардинала, который отказывается от своей мантии и поселяется в лачуге, будет нетрудно отыскать. По-моему, так поступил святой Петр Дамиани, {42} впрочем, я не уверена. У меня никудышная память, подскажите же мне.
– Но я не знаю!
Она подошла и положила руку на плечо Дюрталя.
– Признайтесь, я вас рассердила, вы обиделись?
– Еще бы! Я сгораю от желания, неделю мечтаю о нашей встрече, и вот вы являетесь сюда и сообщаете, что между нами все кончено и что вы меня не любите…
Госпожа Шантелув ласково улыбнулась:
– Разве я пришла бы к вам, если бы не любила! Но поймите, действительность губит мечту, и лучше не давать повода для тягостных сожалений. Мы уже не дети. Отпустите, не сжимайте так! – Бледная как полотно, она вырывалась из его рук. – Клянусь, если не отпустите, я уйду, и вы меня больше не увидите.
Голос странной гостьи звучал теперь резко и глухо. Дюрталь отпустил ее.
– Сядьте, пожалуйста, за стол, сделайте это для меня. – И, слегка притопнув ногой, она печально вздохнула: – Выходит, женщине нельзя стать мужчине просто подругой. А славно было бы посещать вас, не опасаясь дурных мыслей. – Потом, помолчав, мечтательно добавила: – Видеться просто так и, если не можешь говорить о чем-то возвышенном, молчать. Как хорошо молчать! – Она вдруг спохватилась: – Сколько уже времени! Мне пора!
– Как! Вы не оставите мне никакой надежды! – вскричал он, целуя ее руки в перчатках. – Скажите, вы придете еще?
Гостья не ответила, лишь слегка покачала головой, но Дюрталь не отступал, и она сказала:
– Обещайте, что ни о чем не будете меня просить, что станете вести себя благоразумно, и послезавтра в девять вечера я навещу вас.
Дюрталь пообещал все, что она хотела. Он поднял голову, и его губы коснулись ее напрягшейся груди. Госпожа Шантелув высвободила свои руки, потом вцепилась в Дюрталя и, сжав зубы, подставила шею для поцелуя.