355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорис-Карл Гюисманс » Без дна » Текст книги (страница 4)
Без дна
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:00

Текст книги "Без дна"


Автор книги: Жорис-Карл Гюисманс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

ГЛАВА II

Уже два года, как Дюрталь стал избегать общество литераторов. Книги, газетные небылицы, воспоминания, мемуары натужно старались представить эту среду эдакой вотчиной духа, а самих литераторов – как возвышеннейшее из сословий. Послушать этих краснобаев, так на их собраниях искрился ум, сверкало остроумие. Дюрталь никак не мог взять в толк, чем объяснялась живучесть подобных представлений. Сам он по опыту знал, что все литераторы сплошь либо своекорыстные мещане, либо отвратительные невежи.

Первые, заласканные, а значит, испорченные публикой, преуспевали. Жадные до славы, они, подражая богатым торговцам, услаждали себя зваными обедами, давали вечера, куда посетители допускались только во фраках, вели бесконечные разговоры о правах авторов и издателей, обсуждали театральные премьеры, сорили деньгами.

Вторые барахтались на дне – трактирные завсегдатаи, подонки общества. Ненавидя друг друга, они трубили о своих «шедеврах», славили очередного гения и, набравшись пива, откровенничали, изливая желчь.

Ничего другого просто не существовало. Как ни странно, трудно было отыскать уютный уголок, где компания художников могла бы наговориться всласть без ненужных свидетелей, какими кишат кафе и гостиные, и, не держа камня за пазухой, рассуждать только об искусстве, не отвлекаясь на женщин.

В общем, в литературном мире аристократы духа перевелись. Ни одного запоминающегося взгляда, ни одного сокровенного промелька мысли – сплошное словоблудие.

По опыту зная, что никакая дружба с хищниками, выискивающими себе добычу, невозможна, Дюрталь порвал все отношения с этими людьми, иначе бы его попросту сожрали или он сам превратился бы в подобное им животное. Ничто больше не связывало Дюрталя с собратьями по перу; он мог спорить с ними об эстетике в те времена, когда еще мирился с недостатками натурализма, со скроенными на скорую руку повестями, романами, в которых начисто отсутствовало свежее дыхание жизни, но теперь…

«По сути дела, – утверждал Дез Эрми, – ты так выделялся среди натуралистов своими взглядами, что все равно недолго бы прожил с ними в согласии. Тебя коробит от современности, а они ее обожают – в этом все дело. Рано или поздно ты бы неминуемо отверг их американизированное искусство, отправившись на поиски не такой душной, не такой пошлой области приложения своих сил. Во всех своих книгах ты нападал на свое время, но, черт возьми, сколько же можно толочь воду в ступе. Тебе нужна была передышка, ты должен был обосноваться в другой эпохе, подобрать там тему по вкусу. Вот почему месяцами ты пребывал в разладе с самим собой и ожил только тогда, когда увлекся Жилем де Рэ».

Дез Эрми как в воду глядел. Дюрталь словно заново родился, погрузившись в страшную и дивную эпоху позднего Средневековья. Он зажил, спокойно игнорируя все, что его окружало, вдали от окололитературной суеты, короче, заточил свой дух в замке Тиффож рядом с Синей Бородой, проводя дни в полном покое, чуть ли не заигрывая с этим чудовищем.

История вытеснила для Дюрталя роман, фабула которого, разделенная на главы, на отдельные эпизоды, поневоле банальная и прилизанная, раздражала его. Однако и к истории он прибегал за неимением лучшего, не веря в ее реальность. «У человека талантливого, – говорил себе Дюрталь, – идеи и стиль лишь отталкиваются от действительных событий, важность которых зависит от поставленной задачи и от темперамента писателя.

С документами дело обстоит еще хуже, неоспоримых свидетельств нет, и на все можно посмотреть и так, и этак. Если документы и неподложные, их потом опровергают новые, не менее достоверные, которые впоследствии, когда обнаружатся другие, столь же надежные архивы, обесцениваются в свой черед.

В наше время, когда все упрямо роются в старых папках, история служит лишь для утоления голода литературных поденщиков, пекущих свои романы с нарочито запутанной интригой, за которые Академия жалует их своими почетными медалями и премиями».

Поэтому для Дюрталя история была лишь приукрашенной ложью, наживкой для простаков. Он представлял древнюю Клио как сфинкса, с лицом, украшенным торчащими бакенбардами, и с детской шапочкой на голове. «На самом деле точности достигнуть невозможно, – говорил себе Дюрталь. – Как постичь события Средних веков, если никто не в состоянии объяснить даже сравнительно недавнее прошлое – например, подноготную Революции, суть Коммуны? Остается самому измышлять образы, порождать в своем воображении людей иного времени, воплощаться в них, обряжаться, если возможно, в их одежды, выковывать в результате из тщательно отобранных деталей обманчивое целое. Что в конце концов и сделал Мишле; {6} и хотя этот старичок то и дело отвлекался на вставные эпизоды, останавливался на пустяках, пространно расписывал забавные случаи, преувеличивая их значение, как только вспышки чувствительности и припадки национализма нарушали правдоподобие его догадок, во Франции он единственный, кто не боялся погружаться в сумрак старинных сказаний.

Его «История Франции» местами возвышалась над обыденностью, несмотря на всю взбалмошную невоздержанность и бесстыдство автора, явно склонного к подглядыванию в замочную скважину; персонажи Мишле жили, покидали неестественный мир, где под ворохом цитат прозябали до этого стараниями его коллег. И что с того, что Мишле – наименее правдивый из историков, раз он превосходит их как художник и личность. Другие лишь рылись в бумажном хламе, шпигуя свою неудобоваримую писанину сухими фактами. По примеру Тэна они компоновали различные выписки, {7} оставляя, разумеется, лишь те, что согласовывались с их высосанными из пальца теориями. Эти люди открещивались от всякого воображения, гордо утверждая, что ничего не сочиняют, – и это была чистая правда, – тем не менее тенденциозным подбором фактов они искажали историю ничуть не меньше. И до чего же примитивен был их подход! Из того, например, что во Франции в нескольких коммунах происходило какое-нибудь событие, они тут же заключали, что и вся страна в такой-то день и час такого-то года жила тем же, думала о том же.

Они перекраивали историю столь же дерзко, как Мишле, только им недоставало его страстности, его фантазии. Они приторговывали историей, распродавали ее по частям, за деревьями не видя леса, – так сейчас отдельными мазками малюют некоторые художники, так сейчас декаденты стряпают свою белиберду! Ладно еще биографы, – думал Дюрталь, – эти лишь прихорашивают своих героев. Люди написали целые фолианты, доказывая, что Феодора была девственницей, а Ян Стин – трезвенником. {8} Другие отмывали Вийона, силясь убедить читателей, будто Толстая Марго из баллады – вовсе не женщина, а вывеска над кабаком. Ни с того ни с сего они представляли поэта тишайшим, законопослушным и, уж конечно, безукоризненно честным человеком. Можно подумать, что, сочиняя свои монографии, эти историки боятся скомпрометировать самих себя обращением к писателям или художникам с дурной репутацией. Им, безусловно, хочется, чтобы те были благонравными обывателями под стать им самим. Свои иконографические образы они фабрикуют из известных ингредиентов, которые придирчиво очищают, переиначивают, просеивают чрез мелкое сито мещанской добродетели».

Многочисленный лагерь этих лакировщиков действительности раздражал Дюрталя. Сам он не сомневался, что в своей книге о Жиле де Рэ не поддастся навязчивой идее этих блюстителей нравственности, этих фанатиков добропорядочности. Разумеется, у Дюрталя были свои взгляды на историю, но он, прекрасно понимая, что написать образ Синей Бороды абсолютно точно ему, детищу своего времени, совершенно невозможно, по крайней мере не пытался подсластить его, опутав пышными словесами, ибо больше всего опасался сделать из Жиля де Рэ посредственность в добре и зле, одного из тех, что так милы толпе. Чтобы настроиться на нужный лад, Дюрталь отталкивался от копии документа, составленного для короля наследниками маршала, от протоколов уголовного процесса в Нанте, несколько копий которого имелись в Париже, от «Истории Карла VII» Балле де Виривиля, {9} наконец, от статьи Армана Геро и биографии Жиля де Рэ, составленной аббатом Боссаром.

Этого вполне хватало, чтобы запечатлеть во весь рост чудовищную фигуру сатаниста, который был в пятнадцатом веке самым утонченным, самым жестоким и самым преступным из людей.

Дез Эрми, с которым Дюрталь виделся теперь почти каждый день, был единственным, кто знал о его литературных планах.

Дюрталь познакомился с Дез Эрми в одном очень странном доме – у католического историка Шантелува, гордившегося тем, что принимает у себя людей самых разных взглядов. И действительно зимой раз в неделю в его гостиной на улице Баньо собиралась на редкость разношерстная компания: благочестивые педанты и поэты из кабаков, журналисты и актрисы, сторонники Наундорфа {10} и разносчики сомнительных учений. Этот дом располагался как бы на периферии церковного мира, и духовенство заглядывало сюда с опаской. Еду тут подавали изысканную и необычную. Шантелув был сердечен с гостями, прост в обращении и всех заражал своим задором. Людей внимательных порой слегка смущал его тяжелый взгляд из-под дымчатых стекол пенсне, но кажущееся таким искренним добродушие Шантелува могло обезоружить любого. Многие увивались вокруг его супруги, женщины не то чтобы красивой, но своеобразной. Впрочем, она чаще молчала, никак не отвечая на ухаживания гостей, но, как и муж, не была ханжой. Безучастно, почти высокомерно, не моргнув глазом, выслушивала она самые чудовищные парадоксы и с отсутствующим видом улыбалась, устремив свой мечтательный взгляд куда-то вдаль.

В один из таких вечеров, когда новообращенная Ларуссей, подвывая, читала стансы Христу, рассеянно курившему Дюрталю вдруг бросилось в глаза лицо Дез Эрми, весь облик которого резко контрастировал с развязными расстригами и богемными поэтами, заполнившими гостиную и библиотеку Шантелува.

Среди этих лицемеров он казался человеком удивительно благородным, хотя недоверчивым и с норовом. Высокий, поджарый, очень бледный, он щурил сдвинутые к переносице короткого выразительного носа глаза, синевой и сухим блеском напоминавшие драгоценные камни. Белокурый, с подбритой на щеках рыжеватой бородкой клинышком Дез Эрми чем-то походил на болезненного норвежца или строптивого британца. Клетчатый костюм из английской ткани тусклого цвета, узкий в талии и с очень высоким воротником, почти закрывавшим галстук и шею, плотно обтягивал его фигуру. У Дез Эрми был холеный вид и своеобразная манера снимать перчатки, сворачивая их с рук так, что они слегка поскрипывали. Потом Дез Эрми садился, скрещивал свои длинные ноги и, подавшись вправо, вынимал из тесного левого кармана плоский складчатый японский кисет с папиросной бумагой и табаком.

Он был постоянно начеку, холоден с незнакомыми и четко выражал свои мысли. Его надменная и в то же время принужденная манера держаться сочеталась с мрачным, внезапно обрывавшимся смехом. С первого взгляда он вызывал резкую неприязнь, которую усугубляли язвительная речь, презрительное молчание и насмешливая улыбка. У Шантелувов его уважали или скорее побаивались, однако те, кто сходился с ним поближе, замечали, что под его холодной внешностью таился по-настоящему добрый человек и неназойливый, но, безусловно, надежный друг, способный, вне всяких сомнений, на определенное самопожертвование. Как он жил? Был ли богат или просто обеспечен? Никто этого не знал: не любивший совать нос в чужие дела, Дез Эрми никогда не распространялся о своих. Он был доктором медицины Парижского университета – Дюрталю как-то попался на глаза его диплом, – но о самой медицине говорил с чрезвычайным презрением и признавался, что, разочаровавшись в современных методах, пользы от которых как от козла молока, занялся гомеопатией, но и ее, в свою очередь, бросил и обратился к болонской школе; теперь, правда, Дез Эрми поносил и ее тоже. Временами Дюрталю казалось, что Дез Эрми занимается литературой: столь профессиональны были его суждения о ней, так тонко разбирался он в ее приемах, с ловкостью знатока, поднаторевшего во всех хитростях этого искусства, анализируя самый темный стиль. Как-то раз на шутливый упрек Дюрталя, что он скрывает свои труды. Дез Эрми с некоторой грустью ответил: «Я вовремя вырвал из души низменную склонность к плагиату. Я мог бы подражать Флоберу не хуже, а то и лучше тех, кто растаскивает его по частям, сбывая по дешевке свою жалкую стряпню. Но зачем мне это? Предпочитаю экспериментировать, соединяя в доселе неведомых пропорциях редкие снадобья – занятие, может, и бестолковое, но не такое подлое».

Дез Эрми поражал своей эрудицией, он знал буквально все: старинные книги, древние обычаи, недавние открытия. Ведя в Париже знакомство с самыми невероятными личностями, он приобрел знания в различных, подчас противоречащих друг другу науках. Его, всегда такого корректного и сдержанного, то и дело встречали в компании с астрологами и каббалистами, демонологами и алхимиками, богословами и изобретателями.

Дюрталя, уставшего от поразительной развязности легко сходившихся друг с другом людей искусства, очаровали сдержанность манер и резкие, строгие отповеди этого человека. Переизбыток поверхностных знакомств еще больше укреплял это влечение. Труднее было объяснить, почему при своем пристрастии к эксцентричным чудакам Дез Эрми привязался к исповедовавшему умеренные взгляды, степенному, не любящему крайностей Дюрталю; судя по всему, медик время от времени испытывал потребность в более спокойной атмосфере, ведь нечего было и думать вести литературные беседы, к которым его так тянуло, с этими ненормальными, которые болтали без умолку, ни на секунду не забывали о своей гениальности, интересовались лишь своими открытиями, своей идефикс. Подобно тому, как Дюрталь отдалился от своих собратьев по перу, Дез Эрми разочаровался в медиках и, выказывая явное презрение ко всем этим узким специалистам, к которым в былые времена частенько наведывался, обходил их стороной.

В общем, они находились в схожем положении, оба поначалу, правда, держались настороженно, долго присматривались друг к другу и лишь со временем перешли на «ты» и подружились – особенно плодотворным было это знакомство для Дюрталя. Все его родные давно умерли, друзья детства или переженились, или исчезли из поля зрения, и, расставшись с миром литературы, он очутился в полном одиночестве. Дез Эрми оживил его, замкнувшегося было в себе самом. Он дал Дюрталю пищу для новых ощущений, приобщил к дружбе, познакомил с одним из своих знакомых…

Как-то раз Дез Эрми, часто упоминавший в разговоре этого человека, сказал наконец: «Надо мне будет вас свести. Я давал ему твои книги, они ему понравились, он ждет тебя. Ты вот меня упрекаешь, что я вожу компанию лишь с шутами да прощелыгами, а между тем сам убедишься, какой уникальный человек этот Каре. Он католик, умный и без ханжества и, хотя беден, не знает ни зависти, ни ненависти».

ГЛАВА III

Только холостякам, у которых в квартире убирает консьерж, известно, как много масла съедает маленькая лампа, как становится светлее и теряет крепость, не уменьшаясь, однако, в объеме, коньяк. Им известно, что постель, поначалу такая мягкая на ощупь, становится мятой и жесткой после очередной уборки. Они приучаются покорно вытирать стакан всякий раз, когда захочется пить, и вновь разжигать огонь, когда становится холодно.

Консьержем у Дюрталя был усатый старикан, от которого за версту несло спиртным, человек вялый и флегматичный, упорно не выполнявший настойчивых просьб хозяина убираться по утрам в одно и то же время. Ничто не действовало на этого упрямца – ни угрозы, ни лишение чаевых, ни ругательства, ни мольбы; папаша Рато приподнимал свой картуз, почесывал затылок, с виноватым видом обещал исправиться, а на следующий день приходил еще позже.

«Ну и мерзавец!» – простонал Дюрталь, когда в замке повернулся ключ, и, взглянув на часы, в который уже раз убедился, что консьерж является после трех часов дня. Оставалось терпеливо сносить грохот, который поднимал папаша Рато; сонный и мирный у себя в каморке, он становился страшен со шваброй в руках. У старика, который целыми днями сидел сиднем на своем месте и с самого утра дремал, вдыхая аппетитные кухонные запахи, обнаруживались вдруг воинственный пыл и кровожадные инстинкты. Словно какой-нибудь варвар, он налетал на кровать, опрокидывал стулья, раскачивал картины, переворачивал столы, громыхал кувшинами и мисками, таскал ботинки Дюрталя за шнурки, как головы побежденных врагов за волосы, – одним словом, брал жилище штурмом и, явно путая мирную квартиру с баррикадой, в облаке пыли водружал над поверженной мебелью свою половую тряпку, очевидно представлявшуюся ему чем-то вроде знамени.

Дюрталь хоронился тогда в тех комнатах, на которые папаша Рато пока не покушался. В этот день ему пришлось оставить рабочий кабинет, на который неистовый воитель обрушился в первую очередь, и перебраться в спальню. Портьера осталась незадернутой, и Дюрталь мог лицезреть спину своего недруга, начинавшего вокруг стола пляску охотника за скальпами – щетка над его головой напоминала головной убор индейца. «Если бы мне было известно, когда именно заявится этот болван, я бы на это время уходил», – думал Дюрталь, скрипя зубами. В эту минуту папаша Рато как раз истязал паркет – подобно заправскому полотеру, он скакал на одной ноге и рычал, словно зверь, водя взад-вперед щеткой. С победоносным видом, весь в поту, он появился в проеме двери с явным намерением расправиться со спальней, в которой укрывался Дюрталь. Тому пришлось ретироваться в сдавшийся на милость победителя кабинет; кот, согнанный с места всем этим шумом, последовал за хозяином, ни на миг не прекращая тереться о его ноги.

Звонок в дверь – это был Дез Эрми – оказался как нельзя более кстати.

– Надеваю ботинки, и мы немедленно уходим, – закричал Дюрталь. – Нет, ты только взгляни, – он провел по столу рукой, и пальцы покрылись серой пылью, – этот маньяк переворачивает все вверх дном, воюет неизвестно с чем, а в результате пыли потом больше прежнего!

– Ну и что, – философски возразил Дез Эрми, – пыль – это прекрасно. На вкус она как лежалый сухарь, а запахом напоминает старинные книги. Пыль – невесомый бархат, покрывающий вещи, мелкий сухой дождь, который умеряет яркие тона и варварские краски. Пыль – символ покинутости, покров забвения. Не выносят ее лишь некоторые типы, над чьей жалкой судьбой ты наверняка не раз задумывался. Представь себе, как живут люди в парижских крытых галереях. Вообрази, к примеру, чахоточного, который харкает кровью и задыхается в комнате на первом этаже под двускатной стеклянной крышей Панорамы. Окно распахнуто, в него врывается облако пыли вперемешку с холодными струями табачного дыма и запахом пота. Бедняге душно, он умоляет дать ему воздуху; кто-нибудь бежит к окну и… прикрывает его. А надо было, наоборот, отгородить его от пыли крытого помещения. Пыль, вызывающая кровохарканье и кашель, не такая безобидная, как та, на которую ты жалуешься. Ну что, готов? Тогда пошли.

– Куда? – спросил Дюрталь.

Дез Эрми не ответил. Свернув с улицы де Рэгар, на которой жил Дюрталь, они по Шерш-Миди направились в сторону Круа-Руж.

– Пойдем на площадь Сен-Сюльпис, – промолвил Дез Эрми и, помолчав, закончил свою апологию пыли: – Пыль – напоминание о том, откуда мы вышли и куда возвратимся. Кстати, тебе известно, что трупы толстых и трупы худых людей гложут разные черви? В жирных трупах находят один вид могильных червей – ризофагов, а в тощих другой – так называемых горбаток. Эти последние – явно самые аристократы из могильных червей, аскеты, которые презирают обильную трапезу, гнушаются всякими там вырезками из мясистых грудей, рагу из лакомых жирных животов. Подумать только, мы не равны, даже когда превращаемся в могильный прах! А, ну вот мы и пришли!

Они остановились там, где улица Феру выходила на площадь. Дюрталь поднял голову и над открытым боковым входом церкви Сен Сюльпис {11} прочел объявление: «Разрешается подниматься на башни».

– Ну что же, воспользуемся приглашением, – бодро предложил Дез Эрми.

– Ты что! В такую погоду! – И Дюрталь показал на черные тучи, так низко бежавшие, подобно фабричному дыму, по мутному небосводу, что железные трубы домов, казалось, прорывали их, вырезая светлые зубцы над крышами. – Чего ради карабкаться по разбитым ступенькам, что там сверху разглядишь? Моросит дождь, уже темнеет. Нет, давай в другой раз!

– Пошли, все равно делать нечего, уверяю тебя, ты увидишь много неожиданного.

– Выходит, ты меня нарочно сюда привел?

– В общем-то да.

– Так бы сразу и сказал!

И следом за Дез Эрми Дюрталь вошел в ворота; небольшая чадящая масляная лампа, подвешенная на гвозде, освещала находившуюся в углублении дверь – вход в башню.

Они долго взбирались в темноте по винтовой лестнице. Дюрталь уже спрашивал себя, не ушел ли сторож, но тут за поворотом показался красный огонек, и, обогнув стену, они очутились перед дверью, над притолокой которой тускло кровоточила крошечная лампада.

Дез Эрми дернул за шнур звонка, и дверь распахнулась. Прямо перед собой на уровне глаз они увидели на ступеньках освещенные ноги – верхнюю часть тела открывшего им человека скрывала темнота.

– Ах, так это вы, господин Дез Эрми! – Говоривший слегка наклонился вперед, и в освещенном пространстве возникла фигура пожилой женщины. – Вот хорошо! Луи будет рад вас видеть.

– Он у себя? – пожимая руку хозяйке дома, спросил Дез Эрми.

– Он наверху. Может, передохнете немного?

– Передохнем на обратном пути, если вы не против.

– Тогда поднимайтесь, пока не увидите решетчатую дверь. Впрочем, вы все тут знаете не хуже меня!

– Конечно, конечно, до скорого. Да, кстати, познакомьтесь, мой друг Дюрталь.

Оторопевший Дюрталь поклонился во тьму.

– Ах, сударь, Луи так хотел с вами познакомиться, и вот наконец вы пришли!

«Куда это он меня ведет?» – подумал Дюрталь, снова на ощупь двинувшись за приятелем. Короткие дневные лучи пробивались через бойницы, и Дюрталь то погружался в ночь, то вновь выходил к полоскам света.

Восхождению, казалось, не будет конца. Но вот они добрались до решетчатой двери, толкнули ее и, войдя, очутились на деревянном бортике над пропастью – как бы на дощатом краю двойного колодца; одна половина колодца располагалась у них под ногами, другая – над головой. Дез Эрми, который, судя по всему, чувствовал себя здесь как дома, показал рукой на обе пропасти. Дюрталь огляделся.

Он находился посередине башни, заполненной сверху донизу огромными брусами, соединенными косым крестом досками с поперечинами, крепившимися заклепками и болтами величиной с кулак. Никого не было видно. На консоли у стены Дюрталь повернулся и направился к свету, проникавшему через навес из наклонных щитов, отражавших звук.

Склонившись над пропастью, он различал теперь под ногами громады колоколов на обитых железом дубовых перекладинах – темные металлические колпаки из переливавшейся, точно покрытой маслом бронзы, не отражавшей, а поглощавшей дневные лучи.

А отступив назад, в пропасти над головой Дюрталь увидел целые гроздья колокольчиков с отлитыми на них изображениями святых, светившиеся изнутри, там, где висел язык, золотистым светом.

Все, казалось, замерло, лишь ветер вибрировал тонкими щитами, кружился вихрем в деревянной клетке, завывал на винтовой лестнице, забирался под перевернутые колпаки колоколов. Вдруг щек Дюрталя коснулась воздушная струя, тихое веяние уже не такого обжигающего ветра. Дюрталь поднял глаза: один из колоколов заколебался, пришел в движение. Раскачавшись, он звякнул, и вскоре его язык, похожий на гигантский пестик, извлек из бронзовой ступки грозные звуки. Башня дрожала, край колодца, на котором стоял Дюрталь, содрогался, как пол в поезде. Постоянный мощный гул прерывался дробным звоном колоколов.

Дюрталь тщетно всматривался в сумрак – он никого не видел; но вот наконец он различил в пустоте ногу, которая нажимала на одну из двух деревянных педалей, соединенных снизу с каждым из колоколов. И почти улегшись на брус, он разглядел звонаря, который, держась за железные скобы, раскачивался над пропастью, устремив глаза в небо.

Дюрталь был потрясен. Никогда еще он не видел такого бледного, такого необычного лица. Это была не восковая бледность больных, идущих на поправку, и не матовая белизна работниц парфюмерных фабрик, у которых летучие вещества обесцветили кожу, и не тусклая, с сероватым отливом блеклость, какая бывает у растирателей табака. Это была бескровная бледность средневековых узников, до смерти прозябавших в сырой камере, в темном душном застенке, ужас которого неведом современным заключенным.

Глаза звонаря голубели на бледном лице, словно две туманные сферы, – глаза мистика, обладающего даром исторгать слезы покаяния из самых черствых, самых закоснелых душ, но с этими ангельскими очами никак не сочетались кайзеровские усы, напоминавшие засушенный пырей. Этот человек самым непостижимым образом выглядел и кротким, и воинственным в одно и то же время.

Последний раз нажав на педаль колокола, он откинулся всем телом назад и застыл, постепенно приходя в себя. Потом вытер лоб и улыбнулся Дез Эрми.

– Славно, что вы поднялись ко мне! – воскликнул звонарь и спустился ниже – теперь он находился на одном уровне со своими гостями.

Услышав имя Дюрталя, он просиял и пожал гостю руку.

– Я, сударь, можно сказать, давно вас ждал. Однако ваш друг явно не спешил нас знакомить, хотя говорил о вас очень часто. Проходите, проходите, – весело предложил он, – я покажу вам свои владения. Я прочел ваши книги и уверен, колокола вам непременно понравятся. Но на них надо смотреть, поднявшись чуть выше.

И звонарь перескочил со своих стропил на лестницу. Дез Эрми, замыкая шествие, подтолкнул Дюрталя вперед.

Пока они вновь карабкались по винтовой лестнице, Дюрталь спросил приятеля:

– Почему же ты не сказал мне, что твой друг Каре – а ведь это он – звонарь?

Ответить Дез Эрми не успел – они уже выбрались под каменные своды башни, и Каре, посторонившись, пропустил их вперед. Они очутились в круглой комнате, посередине которой, прямо у ног, зияло большое отверстие, окруженное железными перилами, покрытыми оранжевой ржавчиной.

Подойдя ближе, можно было видеть самое дно пропасти. Это был сделанный из песчаника край самого настоящего колодца, который, казалось, ремонтировали – балочные перекрытия, поддерживавшие колокола, походили на сооруженные по всей высоте строительные леса.

– Подходите, не бойтесь, сударь, – сказал Каре. – Прекрасные у меня питомцы, не правда ли?

Дюрталь, однако, почти не слушал звонаря, от высоты у него кружилась голова, его притягивал этот зияющий провал, откуда через равные промежутки времени доносился отдаленный затихающий гул колокола – махина еще покачивалась, прежде чем застыть в полном покое.

Дюрталь отступил назад.

– Может, подниметесь на самый верх? – предложил Каре, показывая на железную лестницу в стене.

– Пожалуй, лучше в другой раз.

Спустившись ниже. Каре, теперь уже молча, открыл еще одну дверь. Они вошли в большое складское помещение, загроможденное огромными искореженными и потрескавшимися статуями святых и апостолов. Тут были святые Матфеи без ног и с вывороченными руками, святые Луки, опирающиеся на обезображенных быков, святые Марки, кривые на один глаз и с отколовшимися бородами, святые Петры с культями и без ключей.

– Когда-то здесь висели качели, – сказал Каре, – и сюда набегало множество девчонок. А потом, как это нередко бывает, все обратили во зло… В сумерки за несколько су тут выделывали такое! В конце концов кюре распорядился убрать отсюда качели и запереть помещение.

– А это что? – спросил Дюрталь, заметив в углу большой круглый кусок металла, как бы огромную получашу, покрытую пылью и задернутую полотняными полосами, словно рыболовной сетью со свинцовыми шариками грузил, напоминавшими свернувшихся пауков.

– Ах это. – И затуманившийся взгляд Каре снова ожил и загорелся. – Это верхняя часть одного очень древнего колокола, он издавал звуки, которые теперь не услышишь, то были божественные звуки, месье.

Внезапно его прорвало:

– Дез Эрми, должно быть, говорил вам, что с колоколами теперь худо, вернее, худо со звонарями, они просто перевелись. В наши дни в колокола звонят подручные угольщиков, кровельщики, каменщики, бывшие пожарные, нанятые за франк на площади! Взглянули бы вы на них! Да что там! Объявились даже такие кюре, доложу я вам, которые не постесняются сказать: «Наймите на улице солдат за десять су, и пусть себе трезвонят». Дело дошло до того, что недавно, кажется, в соборе Нотр Дам, один такой звонарь не успел вовремя убрать ногу, и колокол со всего размаху обрушился на нее… Отрезал начисто, как бритвой…

Духовенство тратит тридцать тысяч франков на балдахины, разоряется на музыку, в церкви им, видите ли, понадобился газ и куча всякой ерунды. А когда речь заходит о колоколах, они пожимают плечами. Да знаете ли вы, господин Дюрталь, что во всем Париже осталось лишь два мастера: я и папаша Мишель. Он холостяк и ведет такой образ жизни, что его нельзя постоянно держать при церкви. Звонарь он бесподобный, никто так теперь не умеет строить звон, но и ему все обрыдло – день-деньской пьет, а там пьяный не пьяный идет звонить, потом снова заглядывает в бутылку и заваливается спать. В общем, дело дрянь. Сегодня утром с пастырским визитом к нам прибыл Его Высокопреосвященство. В восемь нужно было приветствовать его колокольным звоном. Трезвонили все шесть колоколов, которые вы здесь видели. Нас внизу собралось шестнадцать человек. Что за жалкое было зрелище! Раскачивали колокола, как мешки с дерьмом, лупили в них почем зря, вызванивали кто в лес, кто по дрова.

Они спустились ниже, Каре какое-то время хранил молчание.

– Колокола, – сказал он, обернувшись и уставившись на Дюрталя пронзительно голубыми глазами, – колокола, сударь, вот подлинно церковная музыка.

Они оказались над папертью в большой крытой галерее, над которой возвышались башни. Каре с улыбкой показал на целый набор крохотных колокольчиков, размещенный на планке между двумя столбами. Он дергал за веревки, получая нежный медный перезвон, и, в восхищении выкатив свои подернутые мечтательной поволокой сферы и вздернув усы, прислушивался к водопаду звуков, таявших в тумане.

Внезапно Каре отбросил веревки и вздохнул:

– Была когда-то у меня задумка воспитать учеников, но никто не хочет обучаться ремеслу, которое оплачивается все хуже и хуже, ведь сейчас даже на обручении не звонят, и на колокольню теперь редко кто забредает. По правде говоря, – продолжал он, спускаясь, – я-то не жалуюсь. Городские улицы наводят на меня тоску. Мне становится не по себе, когда приходится выходить в мир. Так что я покидаю свою колокольню лишь утром и только затем, чтобы с другого конца площади притащить несколько ведер воды. Но моя жена здесь, на верхотуре, скучает. Да и то сказать, страшно, через бойницы попадает снег, и порой, когда разбушуется ветер, заваливает все входы и выходы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю