355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жиль Леруа » Alabama Song » Текст книги (страница 4)
Alabama Song
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:12

Текст книги "Alabama Song"


Автор книги: Жиль Леруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Шпильки кормилицы

Тот парень на пляже, где я сегодня умирала от скуки, сказал мне, что я красивая. И зрелая, если только я правильно поняла его итальянский. Неужели я так быстро постарела? Я могла бы усомниться в его комплименте, если бы только парнишка не положил руку на свою промежность таким доверчивым и наивным жестом, что и без слов стало ясно, насколько он возбужден. Я хотела быть прекрасной, девственной, незрелой и никакой больше. Быть лишь самой собой. До конца. До предела. Что, в общем-то, одно и то же.

Люби меня. Увези меня. «Ti supplico. Amami» [5]5
  Умоляю тебя, люби меня (ит.).


[Закрыть]
.

Летчик-француз занимался любовью по-французски, а его свита – по-итальянски. Семья его матери происходила из нищего римского предместья, и когда Скотт сказал мне, что мы на всю зиму поедем жить в Рим, чтобы там, вдалеке от парижских соблазнов, он мог закончить свою книгу, я задрожала, не найдя в себе смелости возразить мужу, иначе он спросил бы меня, почему я не хочу ехать, и ад начался бы снова.

* * *

Патти плохо воспитана, – пытается внушить мне кормилица-итальянка, которую мы нашли в Риме и теперь возим с собой; Скотт щедро заплатил ей, чтобы она сопровождала нас на Капри. Я протестую, я хочу выгнать няньку или хотя бы твердо указать ей ее место служанки, но мой голос предательски дрожит. Я сама убегаю прочь, покраснев и заикаясь от волнения.

Кормилица смелеет:

– E’vlziata, la tua bambina [6]6
  Она испорченный ребенок, твоя крошка (ит.).


[Закрыть]
.

Скотт неожиданно появляется в кухне и хмурит брови. Я оставляю его разговаривать с этой ужасной «доброй женщиной», толстухой, прибывшей с планеты домохозяек.

– Девочка сосет пальчик, это в четыре-то года! E’una vergogna! [7]7
  Как стыдно! (ит.)


[Закрыть]

– Патти только три года и четыре месяца, – поправляет Скотт.

– И мы любим ее, – добавляю я, чувствуя, как самолюбие постепенно возвращается ко мне. Я покрываю поцелуями пухлые щечки моей дочери и все ее тело, загоревшее во время морских купаний.

Скотт пронзает меня взглядом своих зеленых глаз, в которых раздваивается отражение нашей пухленькой дочки.

– Существует традиция, – продолжает эта ужасная женщина, не поддаваясь, – традиция, проверенная временем. И, между прочим, именно этим и объясняется, что у нас, итальянцев и итальянок, самые красивые в мире улыбки. – (Да что за бред она тут несет? Да у итальянцев из трех зубов двух не хватает!) – Мы мешаем детишкам сосать пальчики, следим за этим с самого рождения, поскольку сосание пальчика навсегда деформирует нёбо и зубки растут криво. От этого есть только одно средство: помешать ребеночку совать ручки в рот. Способ надежный: шпильки кормилицы втыкают в пеленку, в которую завернут малыш, прикалывают ее к матрасу и мешают ребенку дотягиваться ручками до ротика.

Отец нашей дочери возражает на это:

– У моей девочки и так прекрасные зубы и ангельская улыбка. Мы больше не нуждаемся в ваших услугах. В любом случае, мы возвращаемся во Францию. Зайдите ко мне в кабинет, я рассчитаю вас.

Скотт ненавидел Италию. А я, видимо, была плохой матерью: не могла мучить ребенка ради его же пользы. Вернувшись с почты, откуда он телеграфировал своему издателю в Нью-Йорк. Скотт объявляет мне, что мы на полгода остановимся на вилле в Антибе – она чудесная, уверяет он меня, и некто, кого я пока не знаю, рекомендовал нам это место.

– Чудесная… да? – Я тупо смотрю на мужа. Я боюсь, очень боюсь вернуться на место совершенного преступления. Что, если летчик все еще там? Что, если я случайно встречусь с ним? Антиб находится рядом с Фрежюсом.

– Огромная вилла, – настаивает Скотт, – пятеро слуг, которые делают абсолютно все. Оно того стоит.

Но когда он называет мне цену, я вздрагиваю:

– Это разорит нас, Гуфо! Ты разоришь нас…

Я не знаю, хочет ли Скотт доказать что-то мне или же развеять собственную тоску. Каковы его намерения – садистские, мазохистские? Он игрист с огнем.

В соседнем доме живет знаменитая танцовщица. Она никогда не загорает и выходит только по вечерам. Я наблюдаю за ее появлением на террасе, мы приветствуем друг друга взмахами рук; но, если и произношу хотя бы еще пару слов, кроме «добрый вечер», танцовщица закусывает нижнюю губу и возвращается в свой мир тишины и музыки. Она сногсшибательно красива. Самодостаточна. Я бы хотела иметь столько силы для танца. Это даже больше, чем просто энергия, это некое опьянение – чудесное, самый действенный из всех наркотиков, соединяющий воздух и плоть. Танцевать и больше не думать о полетах.

* * *

В Антибе я подумала, что между нами возникла видимость перемирия. Скотт вернулся в Париж, где должен был выйти «Великий Гэтсби», и новости приходили радостные: роман произвел фурор, пресса и публика взахлеб говорили о нем, и буквально за нескольких дней он стал бестселлером. Я гордилась Скоттом и нами: это была очень хорошая книга, и я опять была ее роковой и обожаемой героиней.

На абсолютно белой, огромной вилле солнечные лучи, порой отражаясь от стен, невыносимо резали глаза. Я начала носить темные очки. Я плавала до изнеможения, ходила к нашим соседям Мерфи, чтобы каждый вечер кататься у них на лошади. Иногда они оставляли меня на ужин, но делали это с единственной целью: напомнить мне о моем тревожном состоянии, невыносимом одиночестве (под предлогом консультации у знаменитого парижского специалиста – «надо проверить ей ушки» – Скотт увез Патти с собой), о необходимости воздержания («Ну же, Зельда, не стоит запивать томаты шампанским!»), и в конце концов тоска с удесятеренной силой обрушилась на меня. Я не раз противилась своему желанию отправиться на аэродром. Иной раз, не в силах заснуть, я гуляла ночами по горной дороге на Сен-Рафаэль, надеясь там встретить Жоза. Никогда мое тело не страдало так, как теперь, ощущая отсутствие рядом его большого, сильного тела. Быть оторванной от любимого оказалось так же болезненно, как быть брошенной на лед. Сначала мне становилось страшно, потом я чувствовала холод, а потом мозг отключался и все тело начинало пылать, но это пламя было намного хуже обыкновенного огня.

Я не доверяла самой себе: эти дороги, пролегающие над пропастями (и в то же самое время, кажется, занимающиеся с ними любовью), множество раз вызывали у меня желание закрыть глаза и направить автомобиль прямо в бездну. В такие вечера я принимала множество таблеток, накачивалась бромом и напивалась шампанским. Спустя двенадцать часов я просыпалась, нелюдимая и страдающая головными болями, но с гордостью оттого, что хорошо держалась: супруга-героиня.

Да, несколько недель подряд я верила, что, может быть, между Скоттом и мной еще не все потеряно.

* * *

Затем в нашу жизнь вошел этот жирный урод. Любитель корриды и сильных ощущений. Самый дерьмовый писатель и самый известный ныне у нас в стране. Но тогда он еще не был ни таким жирным, ни таким известным. Его еще не печатали. Именно Скотт написал Максвеллу в издательство Скрайбнера, рекомендуя ему прочесть и издать книгу этого многообещающего юноши. Несмотря на юность, уже донельзя тщеславного; его переполняла мифомания. Я видела, как они приехали, оба худые и плохо выбритые, но счастливые; видела, как они проходят через стеклянную дверь виллы на мысе Антиб и услышала, как Скотт взволнованно представляет его мне: «Зельда, вот Льюис. Льюис О’Коннор, о котором я тебе уже говорил». Меня поразило высокомерие Льюиса, его уверенность, что только дураки и лжехудожники добиваются своего. Едва мы пожали друг другу руки, как мне захотелось дать ему пощечину.

И даже когда я узнала, что Скотт подцепил этого типа у «Динго», желание это не прошло.

Они всю ночь ехали вместе в «рено спорт», купленном на первую часть гонорара, полученного Скоттом за «Гэтсби». Когда глаза моего мужа останавливались на фигуре этого лицемерного поклонника (ни секунды не сомневаюсь, что Льюис заранее просчитал маршрут Фицджеральда, чтобы «случайно» встретиться с ним в той дыре), я понимала, что Скотт в восторге, буквально преклоняется перед этим мужественным, спортивным парнем. О! Скотт ведь так хотел стать чемпионом по футболу. В пятнадцать лет он грезил, что его имя попадет на страницы спортивных газет, но никак не в рубрику «Книги» или «Светская хроника», однако в университетской команде, непонятно почему, забраковали его.

Двое мужчин никогда не признаются, что их сблизил физический идеал. Они выдумают множество других слов, таких как «верность», «героизм» или «долг самому себе», – все это так сентиментально.

Я сразу же поняла, что этому нынешнему жир-тресту тогда было нужно только одно: похитить славу у Скотта. Потому в его глазах я оказалась препятствием, помехой, соперницей. Но, чтобы свергнуть Скотта с литературного Олимпа, ему было необходимо оружие, о котором он и не догадывался, ведь наша литература до сих пор пребывает под гнетом условностей. Что это был за фарс! Он насиловал нас своими кровоточащими рассказами. Этот писателишка пытался схватить быка за яйца… но впечатлить этим, равно как и возбудить нас, он не мог. По крайней мере, он даже и не попытался ухватиться за яйца тореро, намного более ценные, чем яйца быка, да еще и спрятанные в чудесные, плотно облегающие, розово-золотистые штаны…

Его взгляд был не просто взглядом. Это было облако мотыльков, слепо летевших в направлении ширинки Скотта. Нет, я не отрицаю. Не выдумываю. Я просто предполагаю.

Он, эта жирная и гордая фея, вкрадчиво шептал Скотту: «Будь мужчиной».

Однажды сквозь приоткрытую дверь я услышала, как этот чокнутый людоед сказал:

– Сдерживай свою жену или она уничтожит тебя.

И Скотт ответил:

– Со своей женой я разберусь сам.

Возвращение в материнский дом

1925

Была ли я в должной мере наказана? Можно сказать, что нет.

…Кошмар возвращается,удушливый кошмар барселонской арены. Мужчины в черном, похожие на участников похоронной процессии; их толстые женщины в черном, вопящие из-под своих соломенных шляпок, словно звери, которых убивают; их гадкие дети, возбужденные видом крови.

Этой крови слишком много. Кажется, что барселонские арены великолепны, я была там, я должна была их запомнить, но мозаика не складывается. Я снова вижу воскресную толпу, надушенную, несколько блесток, рассыпанных по белым рубашкам и черным корсажам. Вновь вижу парад, слышу фанфары и гул; вижу прекрасную лошадь, идущую неторопливой рысью: под своей ярко-красной попоной она кажется почти волшебной, и я вспоминаю, какую боль испытываю за нее, как молюсь за нее; вспоминаю солнце мертвых, освещающее площадь, отражаясь от всего, что сделано с непомерной пышностью (да, эта кричащего цвета попона и черно-зеленые куртки всадников); и справедливости ради надо добавить, что я вспоминаю и черную голову с пеной у ноздрей, рога, втыкающиеся лошади в живот, а затем ее, эту куклу, эту тысячекилограммовую гору мускулов и позолоты, которую бык мотает легко, словно тряпку. Лошадь беззвучно падает: внутренности вываливаются из ее развороченного живота. Передышка, песок становится похожим на кровавое болото. Растерзанная лошадь поднимает вверх свои копыта. Позолоченный металл ее доспехов продолжает слепить зрителей, но он больше не защищает животное, не нужен ему. Возле нас, на скамейках, шумят Могильщики, Женщины в соломенных шляпках крестятся, а их одетые в белое Дети вопят от удовольствия, вдыхая запах горячей крови. И совсем рядом со мной, съежившись, закрыв глаза маленькими ладошками, сидит Патти, которой едва исполнилось четыре. Моя дочь, бросающаяся ко мне. Прячущаяся у меня на груди, зовущая на помощь. Я еле-еле отрываюсь от малышки, вижу ее слезы, вижу, как кровь отхлынула от ее золотистого обожаемого личика. Моя дочь сгибается и дрожит поднимает на отца и Льюиса взгляд раненого зверька и падает прямо с моих рук на ступеньки – в обморок.

В тот день лошадь принесли в жертву для того, чтобы варвары получили свое. Но зрелище на том не закончилось: после бесконечно долгой агонии лошадь увезли на повозке по отвратительно красному песку, и теперь нужно было воздать по заслугам быку-преступнику; но, по крайней мере, он был чистокровным животным. Итак, лошадь ржала и била ногами, ее безумные глаза были вытаращены от ужаса и непонимания, устремленные в небо ноги взывали к голосу рассудка; быку, этому черному преступнику, воткнули между лопаток пику – такую длинную, что она качалась из стороны в сторону и заставляла его сгибать лапы и потом снова подниматься (он опять шел в бой), и когда Толпа на скамейках увидела наконец, как он свалился, сложив оружие, она разразилась воплями Радости. Мужчины расстегнули свои штаны, Женщины начали срывать мантильи и бросились на вонючие Члены, поскольку этот Божий день позволял им спариться, и пока они глотали Тело и Семя, их измученные Дети искали выходы и изобретали сюжеты для новой Бойни, новую долбаную Забаву, – и вся эта толпа сосала, болтала, училась, а лежавший на арене недобитый бык-злодей плакал, как маленький теленок. И никто больше не обратил ни единого взгляда к нему, вестнику гибели, когда-то такому опасному, к нему, которого когда-то звали дьяволом.

Знайте, доктор, что коррида начинается сразу после мессы. Никто не снимает праздничные наряды, все глотают тортилью на бегу, и оп! идут на площадь Быков смотреть, как течет кровь. А вместе с кровью вытекают души.

Я стала матерью своей дочери. Дочери, которая игнорирует меня, нуждается только в отце. Этот день запечатлен в девственно-пустом календаре многих лет отверженности. Я почувствовала себя умершей, безжизненной, но стала только еще сильнее.

– Ты свинья, – сказала я Льюису, – отвратительная свинья, гадюка, высиживающая змеенышей. Никогда больше не приближайся к моей семье. Исчезни, или я убью тебя голыми руками.

Я обняла Патти, затем мы, ступенька за ступенькой, спустились к выходу. Я расталкивала руками жирные спины, пинала варикозные ноги. Тем, кто возмущался, я поддавала пяткой, произнося единственные испанские слова, которые знала: mierda de putaили наоборот puta de mierda [8]8
  Дерьмовая шлюха (исп.).


[Закрыть]
, не помню точно. Солнце жгло мой затылок, пот застилал глаза, черные круги плавали в воздухе, и всему этому, казалось, не будет конца.

На площади, прикрытой тенью пальм, возвышался фонтан, бассейн с холодной водой, куда мы окунулись, Патти и я, прямо в одежде. Две вдовы Могильщиков смотрели на нас из-за беседки. Они смеялись, у каждой во рту было не больше пяти зубов, и они улыбались нам этими зубами, делая ободряющие знаки, чтобы показать: да, смысл жизни именно в фонтане, не на арене.

О, Патти! Сколько всего в жизни тебе пришлось вытерпеть! Недаром твое имя созвучно со словом «patience» [9]9
  Терпение (англ.).


[Закрыть]
.

* * *

1924

Худшим наказанием для меня, оторванной от Жоза, было вовсе не публичное унижение. О, я три месяца провела в пустом доме, вдали от всех, под надзором кухарки с черными глазами, сидящими так глубоко, словно в лицо ей вколотили гвозди, и в этих глазах отражалась моя мертвая голова; в помощь ей, при малейшем шуме, откуда-то из зарослей мимозы, из кустов утесника появлялся псевдосадовник.

Утром кухарка открывала дверь моей комнаты, а по вечерам запирала меня на ключ…

В этом одиночестве я писала; мое сердце, которое невозможно было запереть, немного поддерживалось пока еще здравым рассудком. Я не знала, что Скотт читает мои тетради, как только я ухожу на пляж в сопровождении своего бессменного охранника. Он переписывал мои слова, иногда даже полностью диалоги, вставлял целые страницы в свои рассказы, позволяющие зарабатывать на хлеб, и отправлял их в Нью-Йорк у меня за спиной. Но все это было не важно.

Настоящим наказанием стало составленное в довольно бюрократических выражениях письмо, отправленное Скоттом через адвоката:

Решившись на супружескую измену, ты лишаешься также и всех материнских прав – ты должна это понять. Я не позволю женщине, просто родившей ребенка на свет, принимать какое-либо участие в настоящей и будущей судьбе моей дочери. Итак, я прошу тебя удалиться, отказавшись от любых притязаний на воспитание Патрисии Фрэнсис. И поскольку у тебя чувства ответственности не больше, чем соображений морали, полагаю, что описанная ниже новая схема облегчит твою жизнь: итак, ты избавлена от того родительского долга, который исполняют все порядочные люди. Отныне я сам буду подбирать нянек, слуг, воспитателей, школы, места, где мы будем отдыхать, и время отдыха, разумеется.

Я была слишком слаба, чтобы подчиниться. Какой адвокат способен помочь мне? К кому обратиться? Уж конечно, не к Судье: мы находились от него в тысячах километров, за океаном, и думаю, что это расстояние позволяло Скотту и моим родителям избежать скандала, поскольку мои мать и отец просто не могли его осадить.

Патти была навсегда потеряна для меня. После инцидента в Барселоне, той ужасной, жестокой сцены, которая парадоксальным образом стала для меня теперь одним из счастливых воспоминаний, – девочка очень быстро пришла к напрашивавшемуся выводу: только отец нужен ей каждый день, он, занимавшийся хозяйством и распоряжавшийся кошельком, знаменитый и пользующийся спросом. (Не знаю, насколько справедливо мое следующее утверждение, но дети воспринимают лишь знаки любви и успеха, а никак не разочарования и сожаления). Отец делал все для ее блага, а мать была женщиной беспорядочного и бурного образа жизни, к тому же подсевшей на морфий, месяц за месяцем, год за годом проводившей в клинике и постепенно исчезавшей из жизни, – я приносила в дом лишь пламя.

* * *

1940, апрель

Я покинула больницу Хайленд, чтобы вернуться в Монтгомери и жить с матерью в доставшемся ей по наследству доме № 322 по Сейр-стрит. Что называется, вернулась к своим корням. Или сформулируем это более тревожно: впала в детство. Здесь есть маленькое бунгало, расположенное неподалеку от дома матери. Там я и захотела жить – одна, скромная и спокойная. По крайней мере, здесь я не обязана есть трижды в день. Я так растолстела, настолько расплылась, что больше не смотрюсь в зеркало: мое лицо так заплыло жиром, что подбородок обвис, а глаза ввалились, запав в орбиты. Я стала такой из-за недостатка движения, приема нейролептиков, и мне ненавистно мое состояние. Врачи нанесли мне роковой удар своим лечением от сахарного диабета.

Думаю, что я никогда не чувствовала себя такой жалкой, как во время лечения инсулином… Меня накачивают лекарствами, сахаром, запихивая его в рот и впрыскивая в вены… И от инсулиновых уколов я впала в кому! Врачи нарочно сделали так, чтобы я не приходила в сознание в течение трех месяцев, пока длилось лечение, и набрала двадцать килограммов.

(Господи… если только какой-нибудь бордель существует над моей головой, если есть какая-нибудь высшая инстанция – пусть она избавит меня от всех этих человеколюбивых пыток.)

Патти говорит, что мне совершенно не стоит из-за этого переживать, поскольку до того, как начать полнеть, я была слишком худой. Ерунда! Я чувствую, что растеряла все свои силы, не только физические, но и умственные. Я спряталась за стенами своего убежища и закрылась ото всех своей полнотой.

Глядя в окно, я вижу, как самолеты поднимаются в направлении полей, чтобы распылять на них что-то желтое или синее – в зависимости от того, какой яд они разбрызгивают. Мне так грустно. Почему Скотт захотел спасти меня, почему он закрыл меня здесь, чтобы меня охраняли, причем сделал это в тот момент, когда я стала отцветать и потеряла весь свой блеск? А ведь я могла бы остаться с Жозом. Родить ему двух детей, мальчика Монтгомери и девочку Алабаму. Мы бы построили прочный дом на пляже, где я бы рисовала, где меня бы постоянно ждали его уверенные объятия, – и это было бы лучшее место в мире для занятия живописью. Я могла бы рассчитывать на него.

А Скотт, я даже не могу его ненавидеть. Сейчас и воспринимаю его как десятилетнего мальчика. Я слишком сильно люблю мужа, чтобы напомнить ему, сколько боли он мне причинил.

Уже давным-давно мы с Минни перестали разговаривать по душам. Ее отсутствие на моем бракосочетании, смерть Судьи, а потом самоубийство Энтони-младшего – какая уж после всего этого может быть тесная дружба. Теперь мы вместе занимаемся садом. Матушка и я, помощник садовника; она показывает мне, как правильно обращаться с черенками и прививать растения, она настоящий профи. Я часто прерываюсь, сильно уставая после обеда: я забросила все упражнения, нейролептики и прочие лекарства, но пребывание в клетке разрушило мое тело, и оно больше не слушается меня; в свои восемьдесят Минни еще умудряется демонстрировать мне свою веселость. Когда мама замечает, что я слишком бледна или устала, она усаживает меня под козырек входной двери или в прохладную тень дерева, и мы молча пьем чай со льдом. Она никогда не спрашивает меня о Фрэнсисе и его калифорнийской любовнице, о моих рассказах и картинах и очень редко заводит речь о Патти, которая учится в университете вдали от нас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю