Текст книги "Орелин"
Автор книги: Жан-Пьер Милованофф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Если верить моей памяти, которая склонна путать события разных лет, то чуть позже этим же вечером мы отправились в Гро-дю-Руа на праздник урожая. Там возле вокзала выстроились ряды палаток и балаганчиков с различными лотереями, сладостями и пневматическим тиром.
Жозеф продырявил три шара из пяти, отцу повезло больше – он поразил все мишени, в которые целился. Зита забралась на качели, сделанные в форме лодки, и качалась на них до одури. Что касается меня, то все свои карманные деньги я решил потратить на электромобили, площадка для которых была сооружена в конце ярмарки. Там толпились желающие покататься и с боем занимали места в игрушечных машинках. Я до полуночи простоял у аттракциона, безуспешно пытаясь сесть за руль – ребята постарше отпихивали меня локтями, а более худые неизменно оказывались и более юркими. Я бы, наверное, не вспомнил об этом эпизоде, если бы Орелин, управлявшая моделью гоночного автомобиля под восхищенными взглядами зевак, не пригласила меня сесть на свободное место рядом с ней, подарив мне таким образом на день рождения запах своих духов и теплое, волнующее соседство своего бедра.
В ту ночь мы легли поздно, намного позже закрытия аттракционов, наверное часа в два ночи или даже в половине третьего. Отец, сказав, что хочет показать нам соляные фигуры на солончаках, повел нас по дороге в Эг-Морт и показал нам эти странные образования. Мы долго разглядывали эти штуковины, сравнивая их с пирамидами и храмами из соли, пытались рассчитать их объем и количество солонок, которые можно ими наполнить. В расчетах мы, конечно, ошиблись, но это не важно.
Было тепло, полная луна низко висела над соленым прудом, и россыпи звезд, отражаясь в соляных кристаллах, придавали всей картине какой-то совершенно фантастический характер. Мы возвращались домой пешком вдоль канала, рыба выпрыгивала из воды, блестя серебристой чешуей в лунном свете.
Отец прижал нас троих к себе и спел нам любимую песню своей молодости.
Кому пионы, розы? – Не иначе,
Красотке, что свела меня с ума.
А сено и солома? – Старой кляче,
Которая давно с ума сошла сама.
Кому кишмиш и фиги? – Не иначе,
Красотке, что свела меня с ума.
А ветер, дождь, усталость? – Старой кляче,
Которая давно с ума сошла сама.
Кому ручьи и реки? – Не иначе,
Красотке, что свела меня с ума.
А хлыст, седло и шпоры? – Старой кляче,
Которая давно с ума сошла сама.
Кому луна и солнце? – Не иначе,
Красотке, что свела меня с ума.
А сон в сырой могиле? – Старой кляче,
Которая давно с ума сошла сама.[3]3
Перевод Е. Пучковой.
[Закрыть]
И все-таки, как ни приятно мне вспоминать о тех сентябрьских днях, я должен ускорить ход моего повествования, чего бы мне это ни стоило, чтобы не затеряться среди миражей того времени, которые невольно уводят меня в сторону от Орелин. Итак, прощайте солнечные осенние дни героической праздности, песчаные замки, луна над соленым прудом, ярмарочная толкотня, призраки летней ночи, пахнущей морем, горячие телины и береговые дюны, залитые солнцем! Прощайте, пионы и розы! Прощай и ты, моя старая кляча.
Когда летние каникулы подошли к концу, мы погрузили чемоданы в багажник нашего драндулета, закрепили на крыше спиннинги и сачки и вернулись в Ним. Как раз в это время родители на условиях пожизненной ренты приобрели дом у одной набожной старушки, удалившейся доживать свой век в монастырь Сен-Мор. Этот дом, уже считавшийся нашим, хотя в действительности еще не принадлежал нам в полной мере, был расположен на южной окраине города, там, где сейчас проходит Лангедокское шоссе. Отец его заново окрестил, и теперь он назывался «Country Club», в честь рэгтайма Скотта Джоплина, сочиненного им в 1908 году, который мне не раз случалось играть. Это была не вилла, как утверждал Жозеф, не водокачка, как саркастически называла его Зита, имея в виду лужицы, образовывавшиеся после дождей у изножья ее кровати, а огромный и мало приспособленный для жилья загородный дом конца прошлого века, оставленный чередой сменявших друг друга владельцев, часть которого сгорела незадолго до Освобождения. Из тринадцати комнат зимой были пригодны для жилья пять, весной семь, а летом десять или одиннадцать, – положение, имевшее своим следствием постоянное движение мебели, переселения и связанные с этим неудобства, которые нетрудно вообразить.
Конечно же мать, которой были абсолютно чужды какой-либо снобизм и мания величия, предпочла бы поселиться в обычной квартире где-нибудь неподалеку от рынка, где ей было бы удобнее ходить за покупками и встречаться с подругами. Не с легким сердцем согласилась она переехать в этот дом, расположенный так далеко от города и который невозможно было содержать в надлежащем порядке. В сумрачные дни она называла его мавзолеем, а в моменты восторженности, становившиеся все более редкими по мере того, как седина ложилась на ее виски, – нашим Трианоном. И все же мне кажется, что, несмотря на все это, наше новое обиталище обладало в ее глазах своеобразным очарованием. Над девственной гарригой, поросшей оливковыми деревцами, которая начиналась сразу за ветшающими стенами наших владений, витал дух заброшенной и пышной старины, как нельзя лучше гармонировавший с нашей семейной меланхолией.
Каким бы странным мне это ни казалось сегодня – ведь в прошлом нас более всего удивляет следование какому-то порядку, который представляется единственно возможным, пока это прошлое еще является для нас настоящим, и который по прошествии времени становится в наших глазах совершенно бессмысленным, – так вот, каким бы странным мне это ни казалось сегодня, никто из нас, за исключением моего старшего брата, не протестовал против всех этих повседневных неудобств, которые отец принимал со смехом, а мать старалась уменьшить ценой постоянно множащихся хозяйственных хлопот и починок. За исключением Жозефа, конформизм которого подвергся таким образом тяжелому испытанию, мы все довольно скоро убедили себя, что не существует лучшего жилища, чем наше, и что было бы чудовищной неблагодарностью пожертвовать им ради комфорта. Поскольку дождь не капает в наши тарелки, говорили мы, и поскольку шаткие перила выдерживают тяжесть моего зада, мысленно добавлял я, нечего и думать о том, чтобы уехать из «Country Club».
Впрочем, может быть, у нас были основания защищать этот хрупкий и неустойчивый образ жизни, который со временем приобрел силу свершившегося факта. Родители поженились в результате молниеносно развившегося романа, не имея ни гроша в кармане. Это была первая – и единственная – любовь моей матери. У нее никогда не было другого спутника, кроме нашего отца – обаятельного и беззаботного человека, занимавшего такое большое место в наших мыслях. Несмотря на кое-какие его похождения, свидетелем которых мне доводилось быть, и на сцены ревности, которые ему устраивала мать, у меня сложилось ощущение, что в общем-то они неплохо ладили между собой и поэтому смогли передать нам частицу некогда охватившей их страсти. В жизни нашей семьи, часто омрачавшейся грозовыми облаками, время от времени светились и мерцали праздничные огоньки. Но иногда я все же спрашиваю себя, не в предчувствии ли худших дней, которые для них в то время, должно быть, уже настали, родители постарались не оставлять нам хаоса переживаний и воспоминаний, из которого мы могли бы воссоздать новый мир? Не могу понять, как отец с его проницательностью, свойственной беззаботным натурам, и сама мать не почувствовали, что обрывки беспокойного прошлого будут необходимы мне для того, чтобы питать вдохновение. Когда субботним вечером в «Лесном уголке» погруженный в депрессию Карим шепотом разоблаченного заговорщика просит меня сыграть одну из своих любимых вещиц, где бы я нашел аккорды, способные помочь ему забыть о неожиданной потере работы, если бы меня не терзала боль куда более важной утраты?
Так, словно бесценную крупицу сокровища, погребенного под кубометрами строительного мусора, я храню воспоминание о пробуждении в нашем большом доме, наполненном гулким эхом, в котором мой искушенный слух различает скрип передвигаемого отцом рояля. Это неравномерное движение по неровному плиточному полу, вместе с сотрясением задеваемых стен и восклицаниями Зиты, которая всегда встает раньше меня, чтобы затеять какую-нибудь ненужную суету, сообщает мне, что зима кончилась, что ночью, пока я спал, пришла весна и что скоро снова наступит время обедов на террасе. И кто знает, может быть, Орелин в своем черном платье со скрещенными бретельками, с обнаженными плечами и овальной камеей в волосах снова появится у нас, хотя вот уже несколько месяцев она к нам не заходит.
Но часто это пронзительное утреннее ощущение, смешанное с предвкушением будущего счастья, образ которого я заранее себе создавал, оказывалось слишком сильным для меня. Так и в то утро, съежившись под одеялом и спрятав голову под подушку, я всхлипывал до тех пор, пока моя беспокойная сестренка не пришла сообщить мне, что рояль после трудного путешествия по коридорам, загроможденным коробками и чемоданами, благополучно пришвартовался в тихой гавани северной гостиной. Увидев мои покрасневшие глаза и сообразив, что я не готов воспринять новость на ура, она многозначительно добавила:
– Я знаю, почему ты плачешь, Максим.
– Ничего я не плачу.
– Ты плачешь из-за кое-кого.
– Ни из-за кого я не плачу.
– Хочешь, я скажу ее имя?
– Нет!
– Вот видишь, я угадала!
Таким образом, мое самое личное и интимное чувство оказалось секретом Полишинеля. Должно быть, Зита слышала, как я звал Орелин во сне, или же она нашла вырезанное на коре старой оливы сердце, пронзенное стрелой, и наши имена под ним, которые меня и выдали. Попавшись в ловушку, я перестал увиливать и, чтобы избежать саркастических замечаний сестры, спросил у нее совета. Чего-чего, а этого добра у нее всегда было в избытке. Разумеется, я не собирался следовать ее мудрым наставлениям и знал, что ничем при этом не рискую. К моему огромному удивлению, она дала мне единственный совет, который мне хотелось бы услышать:
– Если тебе так хочется, ты можешь запросто встретиться с Орелин.
– Да уж, у тебя все запросто.
– После обеда она заменяет мать в магазине.
– В каком магазине?
– В галантерейной лавке Фульков за Квадратным Домом, я каждый день прохожу мимо них.[4]4
Квадратный Дом, или Мэзон Каре, – сохранившийся до настоящего времени коринфский храм I в. н. э. (Прим. перев.)
[Закрыть]
По той резвости, с какой я выскочил из кровати и стал одеваться, – это я-то, обычно такой вялый и медлительный, – Зита заключила, что сообщила мне наиважнейшую информацию. Она сразу же пожалела, что не обменяла ее на давно вожделеемый ею диск Платтерса. Но на этот раз возможность была упущена, и ей не оставалось ничего другого, кроме как издали следить за ходом моих дел и ждать того момента, когда у меня снова возникнет потребность в ее советах…
Со следующего же дня мое настроение изменилось, и никто, кроме сестры, не догадывался о причинах этого. С самого утра, обмакивая свежеиспеченную лепешку в чашку с какао, я знал, что днем наступит момент, когда появление моего идола за крашеным деревянным прилавком нарушит однообразный ход времени. Как правило, я приберегал этот краткий миг чуда до того часа, когда, выйдя из консерватории после урока, испорченного из-за моей рассеянности, я занимал наблюдательный пост на углу улицы, откуда мог в полной безопасности следить за всем, что происходит в магазине. В первые дни я был разочарован. Женщина, которую я видел сквозь витрину, украшенную желтыми шарами, больше не была Венерой песчаных дюн Эспигета или Мадонной из игрушечного электромобиля, пришедшей ко мне на помощь сентябрьским вечером. Среди нагромождений коробок с разноцветными пуговицами Орелин задыхалась и чахла в плену своей торговли. Когда не было покупателей, она могла подолгу сидеть за кассой, устремив неподвижный взгляд в пустоту. Время от времени ее рука машинально гладила полированную полку с шерстяными клубками. Иногда я мог видеть ее вполоборота. С вежливой улыбкой она обслуживала какую-нибудь даму-патронессу из благотворительного учреждения, выбиравшую тесьму на витрине и спрашивающую совета. Когда Орелин поворачивалась, чтобы взять образец со стеллажа, ее движения, всегда точные и аккуратные, не выдавали никакого нетерпения, но можно было подумать, что она ищет ножницы, чтобы перерезать невидимые нити, привязывавшие ее к прилавку и не пускавшие ее к той, другой жизни, которая ждала за дверьми магазина.
Даже сегодня, спустя сорок с лишним лет, в то время, когда теплый дождь, принесенный морем, размывает освещенные прожекторами очертания Маньской башни, мое сердце выскакивает из груди всякий раз, когда мне удается извлечь из прошлого нетронутый образ Орелин, образ молодости и печали, не подверженный разрушению. Вижу я и себя таким, каким я был в то время, – толстым и неуклюжим, неловко делающим первые шаги на пути, не предназначенном для таких увальней, как я, и который закончился, едва начавшись, когда мои маневры, к величайшему моему стыду, вдруг открылись, когда я был опозорен (в собственных глазах), переполнен отвращением к самому себе и одарен так щедро, как не смел даже мечтать.
Это был девятый вечер. Или, может быть, десятый. Думаю, в тот день дьявол немало позабавился за мой счет и внес эту дату себе в графу прихода, если только он ведет подобный учет.
Я уже довольно далеко продвинулся в своих наблюдениях. Я видел, как Орелин зевает, смотрит на часы, наносит крошечной кисточкой лак на ногти или, пользуясь минутами уединения, с помощью круглого зеркала, поставленного на кассу, подкрашивает веки карандашом.
Так, шаг за шагом, я все больше узнавал Орелин и рассчитывал в дальнейшем не спеша, потихоньку продолжать обучение благородному делу подсматривания и подглядывания за предметом своей страсти. Но невольная оплошность в одно мгновение выдернула меня из разряда новичков и перевела в высшую лигу.
Насколько я помню, в тот вечер было холодно и накрапывал дождь. Но это меня мало беспокоило – на мне было пальто с капюшоном и вязаный шарф. Я засел за припаркованной машиной и осторожно выглядывал оттуда, пряча свою покрасневшую физиономию за «Систематическим сольфеджио» мадмуазель Розы Арпийон. Вообще-то с помощью метода Арпийон продвижение вперед мучительно, но гарантированно. Пробелы постепенно исчезают, и в конце концов на всю оставшуюся жизнь усваиваешь почти до микрона правильную постановку рук на клавиатуре и положение корпуса за инструментом. Все это, конечно, так, но я на своем наблюдательном посту за машиной уже начал коченеть. Наверное, мне следовало уйти, ведь я уже пополнил запас образов для чемоданчика, о котором упоминал. Я бы и ушел, если бы внял вялому голосу благоразумия (а я его не слушаю никогда). Но я все медлил и тянул, надеясь неизвестно на что. И вот в тот самый момент, когда я наконец собрался, так сказать, смотать удочки, Орелин внезапно показалась в дверях и стала смотреть в мою сторону с таким видом, словно искала потерявшегося пуделя. Узнав меня, она рассмеялась и крикнула:
– Так это ты сидишь там каждый вечер? Вот уже целую неделю, как я замечаю, что кто-то там прячется. Почему ты не зайдешь поздороваться? Разве мы поссорились?
Это было все равно как если бы меня схватили за руку во время кражи. По правде говоря, я бы хотел, чтобы меня схватили за руку, потому что, разжав пальцы, я мог бы с улыбкой сказать: «Вы же видите, – пусто, это только шутка». Но подсматривать стыдно. Как доказать, что я ничего не видел?
– А ты вырос за год, Максим.
– Вы находите? Вообще-то я один из самых маленьких в классе.
– В шестом?
– Во втором.[5]5
На самом деле в четвертом. (Прим. Зиты.)
Во французских школах счет классов идет в обратном порядке. (Прим. перев.)
[Закрыть]
– Уже! Вот время-то бежит. Ну, может быть, все-таки поцелуешь меня?
С этими многообещающими словами Орелин подставила мне свое надушенное лицо. Я закрыл глаза, задержал дыхание и первый поцелуй влепил ей в ухо. Так. Другая щека.
Вторая попытка – и мои губы смыкаются в пустоте, как у карпа, хватающего ртом воздух. Внутренний голос яростно шепчет: «Ты должен постараться, Максим».
К счастью, у нас на юге целуются трижды. Это значит, что у меня в запасе еще один шанс. О том, чтобы отступить, не может быть и речи.
Я поворачиваю свое лунообразное лицо на тридцать градусов, и – о, удача! – с астрономической точностью морда карпа утыкается во влажные, мягкие полуоткрытые губы. Я давлю на них с такой силой, что испуганный разбуженный язык Орелин покидает свое убежище и соединяется с моим.
Когда все закончилось – а закончилось все почти сразу, – я на несколько секунд потерял способность соображать и стоял неподвижным окаменевшим истуканом, пока не услышал вопрос, пришедший откуда-то из тумана внешнего мира:
– Так ты, значит, не был у нас с тех пор, как мы сделали ремонт?
– Э-э-э, н…н…нет… Но… я… опаздываю… Мне… это… пора…
– Ну, зайди на минутку! Посмотришь, как мы все здесь устроили.
Все еще храня на губах вкус поцелуя и воспоминание о борьбе наших языков, в миниатюре напомнившей мне судорожное движение извивающихся угрей в рыбацкой лодке, я, спотыкаясь, переступил порог галантерейного царства. В магазинчике, наполненном коробками и ящичками, было жарко. В воздухе стоял запах лент, тесьмы, катушек с нитками, репсовой ткани, шерстяных клубков ангоры, мохера и мотков необработанной шерсти. Все это было разложено в идеальном порядке, но мне было трудно передвигаться в этом тесном пространстве.
– Что с тобой? Тебе не нравится?
– Мне жарко!
– Сними шарф!
– Э… меня мама ждет…
– Иди сюда, может быть, ты сможешь оказать мне услугу.
Мы прошли в тесную, с низким потолком и без окон кладовку, заполненную коробками. На одной из полок на уровне груди я увидел открытый чемоданчик проигрывателя.
– Мне подарил его твой отец. Позапрошлым летом.
Мысль о том, что проигрыватель был подарен в то время, когда я застал ее голой на пляже, заставила меня покраснеть. Я склонился над аппаратом, который был мне хорошо знаком. Это был четырехскоростной «Филипс» со сменной головкой, двумя иглами и автостопом. Довольно обычная и дешевая модель, какую можно увидеть в студенческой комнате.
– Вы роняли его?
– Да.
– Надо, чтобы отец его посмотрел.
– Может, ты отнесешь его?
Мне было бы приятнее сказать, что я извлек урок из этого приключения и больше не появлялся у фатального магазинчика, чтобы не служить посредником. Но кому на пользу ложь? Каждый вечер (кроме воскресений) в течение года я появлялся в магазине с нотной тетрадью под мышкой. И каждый раз с одинаковой готовностью, одинаковым безразличием или чувством долга Орелин подставляла свои губы, как что-то само собой разумеющееся. После чего она просила меня что-нибудь передать отцу и выпроваживала, хлопнув по спине.
Не буду больше об этом говорить, чтобы не отягчать своего положения. Полночь. Я пишу с самого утра, а дождь все льет и льет без конца. По радио диктор объявляет, что влияние океанского циклона удержится на Юге до конца недели. Еще одна-две фразы – и спать. Посмотрим, что можно добавить, чтобы завершить эту комедию. Только никаких сантиментов. Никакой морали. Уместнее всего, наверное, будет эта глумливая песенка:
Я лишился лица,
потерял человеческий облик.
Но не стоит о том горевать —
известно, что делать.
Есть один адресок,
где с доставкою на дом
продаются любые личины:
хари, морды и рожи – по вкусу.
И теперь средь людей мне комфортно.
«Я люблю тебя», —
вновь повторяют они,
но не мне, а другому.
Ненавидят, боятся, ревнуют,
но не меня, а других.
Пусть завидуют маске звериной моей,
безнадежно мечтая
о здоровом животном сне
и густой, защищающей шерсти.[6]6
Перевод Е. Пучковой.
[Закрыть]
Когда я мысленно возвращаюсь к этим отдаленным юношеским годам, мне кажется, что я вел заведомо проигранную войну с самим собой. В этой войне меня не воодушевляла никакая героическая идея, я вовсе не жаждал победы над противником и удовольствовался бы перемириями и передышками. В пятнадцать лет я был чуть менее толстый, чем сейчас, и чувствовал себя в неуклюжей оболочке своего тела словно в мешке. Мне всегда хотелось есть, пить, спать. Когда все уже ждали, сидя в машине, оказывалось вдруг, что мне надо пописать, а в пути меня неизменно укачивало и тошнило. Я всегда опаздывал, всегда терялся. Мать, никогда не жаловавшаяся на судьбу, делала для меня единственное исключение.
– Как можно быть таким рохлей? – говорила она, поправляя мой пиджак, который я специально застегивал косо, стараясь приманить удачу. Почему ты не берешь пример с сестры – она всегда готова первой, или с Жозефа, который мог бы, наверное, десять раз переплыть городской бассейн, прежде чем ты успеешь надеть майку.
Днем я сносил все замечания и придирки, втягивая голову в плечи, как черепаха, но ночью лица превращались в маски, упреки умножались, судьи с собачьими мордами кусали меня за ноги, учителя плавания с голосами, напоминающими велосипедные звонки, силой тащили меня на вышку для прыжков, высокую, словно маяк Эспигета, а мать, всегда такая тихая и нежная, вдребезги разбивала «Филипс», отремонтированный отцом! Когда же я выныривал из этих кошмаров, просыпаясь от собственных криков, Зита, спавшая в соседней комнате сном принцессы, просыпалась и стучала в стену сигналами Морзе, чтобы разбудить меня. Как правило, после троекратно повторенных двух длинных и двух коротких ударов появлялся отец в плаще Зорро, накинутом на фланелевую пижаму, со стаканом холодной воды и своим смехом мгновенно прогонял все страхи.
Наверное, сейчас самый подходящий момент, чтобы уплатить мой долг по отношению к человеку, который, как никто другой, умел с полным простодушием, если не сказать – наивностью, оказываться внутри самых сложных хитросплетений чувств, что происходило в равной мере из-за его беззаботности и романтического влечения к женщинам. Его всем известное великодушие мешало ему в работе. Он знал об этом, но только пожимал плечами, если какой-нибудь конкурент, более хитрый, чем он сам, обходил его. Сегодня торговые агенты воспитываются в специальных школах, как самураи: их учат рассматривать торговлю как своего рода войну. Они видят себя снайперами, стратегами, наемниками и охотниками за премиальными. Такое агрессивное отношение было совершенно чуждо моему отцу, он презирал наполеонов от торговли, занятых исключительно погоней за прибылью.
– Я продаю ради удовольствия, – говорил он, имея в виду электропроигрыватели в чемоданчиках, – если это дело не по душе, то лучше уж торговать гробами.
По правде говоря, я не знал другого человека, так мало дорожившего своими талантами и столь готового изменить собственной выгоде. Сопровождая отца в его поездках, когда боли в спине мешали ему перевозить оборудование, я видел, как он однажды отказался от продажи руаймоновской колонки с тремя динамиками, – последнее слово техники, – только для того, чтобы иметь возможность снова наведаться в этот дом во время летнего перегона скота в горы, когда хозяйка останется одна.
Одно из самых характерных качеств отца состояло в том, что он охотно признавал свои воображаемые промахи, но никогда не соглашался, если ему указывали на его действительные грешки. В моей памяти сохранилось множество диких сцен, из которых становилось ясно, что мать видела отца насквозь. Но сколько бы она ни кричала, что знает все и что между ними все кончено, она продолжала любить мужа до безумия, как тогда, когда впервые увидела его на Нимском вокзале болтающим с англичанами. Наверное, он тоже любил ее, как в тот первый день, – со страстью, которая, правда, не исключала других увлечений.
Прожив с нами три года в «Country Club», отец под предлогом того, что ему нужно помещение для бюро, установил в глубине сада дорожный фургончик, купленный у цыган Сент-Мари-де-ла-Мер. Он привлекал меня с самого первого дня занавесками из деревянных бус, скрывавшими красную дверь, маленькими прямоугольными окнами, деревянными внутренними панелями, начищенными солью и хранившими запах укропа, йода и пачулей. Поставленный на тормозные колодки, укрытый от морских туманов, но не от мистраля, сотрясавшего это легкое жилище, он отапливался печкой, от которой было больше дыма, чем тепла, и часто далеко за полночь в его окнах горел свет. Признаюсь без всякого стыда (с тех пор, увы, прошло столько лет!), что мне часто случалось ветреными ночами, когда я просыпался от страха, потихоньку выскальзывать из кровати и прокрадываться в сад, чтобы понаблюдать за светящимися окнами фургончика в надежде застать подозрительных ночных гостей, чьи посещения позднее дадут мне ключ к пониманию изменений в характере матери.
Мне кажется, что как раз в это время или немного позже ее всегда полные огня глаза стали как-то туманиться и иногда вдруг без видимых причин наполняться слезами. По вечерам, вымыв посуду, разложив приборы по ящичкам буфета, расставив сверкающие стаканы на салфетку в витрину серванта и подметя пол, она оставалась неподвижно сидеть, сложив скатерть на коленях и не отрывая взгляда от крючка на стене или от облупившегося плинтуса. Эта апатия, так контрастировавшая с ее обычной порывистостью, огорчала меня больше, чем громкие рыдания. Я привык к ее странностям и вспышкам ревности и считал ее способной на любую крайность. Наверное, я бы не очень удивился, если бы увидел, как она преследует отца с топором в руках, но эти приступы подавленности, которых я не мог ни предвидеть, ни предотвратить, пугали меня, как грустное лицо известной всему Ниму местной дурочки, проходившей мимо кафе, размахивая пустой клеткой.
Мне взбрело в голову, что это я виноват в плохом настроении матери. В поводах недостатка не было: провал на консерваторском конкурсе в конце года, посредственные итоговые оценки в школьном дневнике. Но эти результаты были слишком предсказуемы, чтобы вызвать депрессию. Значит, дело было в чем-то другом. Я стал думать, что мать Орелин, ясновидящая, вращавшая столы в местном спиритическом кружке, застала обычную сцену поцелуя и поспешила уведомить об этом мою семью. Вот почему, как только представился случай, я счел за лучшее заранее принять меры и решился на робкое признание:
– Мам, ты знаешь, в пятницу, после занятий сольфеджио я…
– ?
– Я видел… Орелин…
Я произнес это имя одними губами, готовый к отступлению, если разразится буря. Но ничего не произошло, ни одна черточка в лице матери не дрогнула. Она просто подняла на меня свои грустные глаза и спокойно спросила:
– По крайней мере ты был с ней вежлив?
– Да, конечно…
– Ты не стеснялся, как обычно, когда мы бываем в гостях?
– Да нет же, уверяю тебя, я был с ней вежлив… Я вошел в магазин… Мы поцеловались.
– Ну вот и хорошо! Поздравляю тебя!
Итак, виновником был не я. Но это ничего не изменило. Мать продолжала спускаться по кругам ада неврастении до тех пор, пока однажды не всунула себе в рот газовый шланг. Отец спас ее в последний момент, и через некоторое время она вернулась из больницы с прежним настроением, несколькими лишними седыми волосами на висках и новыми проектами по благоустройству нашего дома.
Но все эти события выходят за рамки моего повествования. Я обойду их молчанием.
Однажды я обнаружил, что сестра растет быстрее меня. Встав рядом со мной в материных туфлях, она оказалась выше меня на полголовы. Мы разулись, стали спиной к стене, провели карандашом черту поверх голов и сравнили отметки. Теперь уже не о чем было спорить и невозможно схитрить: сколько бы я ни вытягивал шею, Зита опережала меня на добрых десять сантиметров. Таким образом, в то время как сестра постепенно превращалась в дылду с тощей шеей и грудью, напоминающей сливовые косточки (она долго упиралась, прежде чем согласилась показать их мне в обмен на диск Платтерса), я оставался прибитым к земле и вполне заслуживал прозвища Одноэтажный, как однажды при всех назвал меня мой лицейский приятель, не боявшийся получить по зубам.
По совету школьного доктора мать отвезла меня в Монпелье к профессору Нантону, специалисту по карликам. Знаменитый эндокринолог предложил мне раздеться, ощупал шею и лимфатические узлы, задал несколько коротких вопросов и выразил сожаление, что так поздно видит меня в своем кабинете.
– Почему вы не пришли три года назад, как только вы заметили отставание в росте?
Я принял упрек с поникшей головой, закончив одеваться. Мать очень прямо сидела на краю стула и разглаживала рукой свою плиссированную юбку – признак напряженного внимания. Я думаю, она старалась запомнить то, что говорил профессор, чтобы пересказать потом его слова отцу.
– Значит, уже слишком поздно? – спросила она вдруг охрипшим голосом.
– Да разве я вам это сказал, мадам, – мягко, но слегка раздраженно ответил врач, кладя руку на телефон, на котором замигал огонек вызова. – Извините!
Он снял трубку и заговорил с возрастающим раздражением:
– Так вы этого не сделали? Но почему? Вы потеряли четыре месяца! А что я могу вам еще сказать, если вы не следуете предписаниям? Послушайте, по поводу бессонницы и видений обратитесь к доктору Бьюику, я ему напишу записку по поводу вас.
В кабинет вошла медсестра, дождалась конца разговора, дала подписать какой-то бланк и вышла, не сказав ни слова.
– Извините, – повторил профессор, снова поворачиваясь к нам, – ну и выдаются же такие деньки, и чем дальше, тем больше.
Он снял свои маленькие очки в оправе, потер края век, почти таких же розовых, как и скулы, и предоставил своему близорукому взгляду блуждать между моими толстыми щеками и материной плиссированной юбкой. Не знаю почему, он вдруг напомнил мне золотую рыбку, которую я выиграл на ярмарке в Сен-Мишеле незадолго до того, как мы поселились в «Country Club». Я принес ее домой в прозрачном пакете. Это не был один из тех коралловых денди, которые носят разноцветные жилеты и аристократические кружева и удостаивают своим посещением только огромные аквариумы. Это была простая незатейливая рыбка, без всяких манер и претензий, совершавшая свои маневры в тишине большой банки из-под маслин, откуда ее извлекали каждые два дня, чтобы сменить воду.
– Вы понимаете, что я вам говорю, молодой человек?
– Мм…
– Вы не слушали меня?
– Так, значит, я…
– В школе вы потешаете весь класс? Не так ли? Учителя часто делают вам по этому поводу замечания, да? Видите ли, все это является неизбежной частью расстройств – в данном случае я не хочу говорить «симптомов», – которыми часто сопровождается недостаточность щитовидной железы. Но этому горю можно помочь, по крайней мере до некоторой степени.
Затем спокойно и медленно, как если бы он разговаривал с деревенским идиотом, профессор объяснил мне, что длительный курс лечения, который я буду проходить неделю за неделей, подстегнет (или подтолкнет, уже не помню точно) мой рост, и я вырасту на несколько сантиметров, которых не хватает карликам, чтобы перейти в категорию, тоже малосимпатичную, но все-таки более привлекательную, – категорию людей низкого роста.