Текст книги "Золотоискатель"
Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Я сажусь рядом с Умой, и она обхватывает меня руками, кладет голову мне на плечо. Я чувствую ее запах, ее тепло. Дует ветер сумерек, предвестник ночи, он несет с собой тьму. Ума дрожит, прижавшись ко мне. Этот ветер тревожит ее, как он тревожит птиц, заставляя их покидать убежища, лететь в небо и кричать вслед последним отблескам солнца.
Быстро спускается ночь. Горизонт скрывается из глаз, тускнеет сверкающая пена. Мы идем на другую, подветренную сторону острова. Ума готовит постель на ночь, раскладывая на песке, в отдалении от моря, сухие водоросли. Мы заворачиваемся в них прямо в одежде, чтобы не чувствовать сырости. Птицы прекратили свое безумное кружение. Они устроились на песке неподалеку от нас, и мы слышим, как они квохчут и щелкают клювами в темноте. Прижавшись к Уме, я вдыхаю запах ее тела, ее волос, ощущаю вкус соли на ее коже и на губах.
Потом я слышу, как ее дыхание становится ровным, и лежу, не двигаясь, раскрыв глаза во тьму и слушая рокот волн, что поднимаются где-то за нами, – все ближе, ближе. Звезд много, и они так же прекрасны, как и когда я лежал на палубе «Зеты». Передо мной, над темными пятнами гор Родригеса – Орион и Ночные Красавицы, а прямо в зените – рядом с Млечным Путем – я вижу сверкающие зерна Плеяд. Как когда-то, я стараюсь отыскать седьмую звезду – Плейон, а на краю Большой Медведицы – Алькор. Ниже и левее я узнаю Южный Крест, а вот медленно, словно он и правда плывет по черным волнам, появляется Арго. Мне хотелось бы услышать голос Умы, но я не решаюсь ее будить. Я ощущаю, как медленно вздымается ее грудь, и эти движения сливаются с ритмичным рокотом волн. После длинного, напоенного ярким солнечным светом дня мы оказались в глубокой тьме, и эта тьма медленно проникает в нас, делая нас другими. Затем мы здесь и очутились – чтобы прожить этот день и эту ночь вдали от других людей, среди птиц, у выхода в открытое море.
Спали ли мы на самом деле? Не знаю. Я долго лежу неподвижно под свист ветра, слушая страшные удары волн о коралловый остов острова, и звезды до самой зари водят надо мной свой медленный хоровод.
Утром Ума спит, вжавшись в меня всем телом, несмотря на солнце, уже обжигающее ей веки. На темную кожу налип мокрый от росы песок и теперь стекает тонкими ручейками вдоль шеи, теряясь в измятой одежде. Прямо передо мной зеленеет лагуна, птицы покинули берег: расправив на ветру крылья, они начали свое кружение, высматривая зоркими глазами добычу на морском дне. Четко и ясно виднеются горы Родригеса: Питон, Билактер и – чуть в стороне, на берегу – Бриллиант. Скользят по воде пироги под раздутыми парусами. Пройдет несколько мгновений, и нам придется надеть наши скрипящие от песка одежды, сесть в пирогу, и наши паруса тоже наполнятся ветром. Ума, полусонная, приляжет впереди на дно пироги. И мы покинем наш остров, уплывем, вернемся на Родригес, и морские птицы не полетят за нами вслед.
Понедельник 10 августа (1914 года)
Сегодня утром, один в глубине Английской лощины, я подсчитываю дни. Я начал вести им счет много месяцев назад, по примеру Робинзона Крузо, только за неимением дерева для зарубок я ставлю палочки на обложках своих тетрадок. Так я вычислил эту дату, знаменательную, ибо она означает, что сегодня ровно четыре года, как я прибыл на Родригес. Это открытие так поражает меня, что я не могу оставаться на месте. Наспех натягиваю свои запыленные башмаки – прямо на босу ногу, потому что у меня уже давно нет носков. Достаю из сундучка серый пиджак – память о моих конторских днях в компании В. В. Уэста в Порт-Луи. Доверху застегиваю рубаху, только вот галстук взять негде, поскольку мой был давно уже употреблен на связывание парусиновых полотнищ, что служат мне палаткой. Без шляпы, с отросшими, как у жертвы кораблекрушения, волосами и бородой, с обожженным солнцем лицом, в этом «приличном» пиджаке и старых опорках в Порт-Луи, на Рампар-стрит, я стал бы посмешищем. Но здесь, на Родригесе, все проще, и на меня вряд ли кто вообще обратил внимание.
В этот час в конторе «Кейблз энд Вайалесс» еще никого нет. Единственный служащий, индус, равнодушно смотрит на меня, когда я, стараясь держаться как можно вежливее, задаю ему нелепый вопрос:
– Простите, сударь, какой сегодня день?
Он будто бы задумывается. Не двигаясь, по-прежнему стоя на ступеньках лестницы, он отвечает:
– Понедельник.
Но я не унимаюсь:
– А число, число какое?
Помолчав еще немного, он изрекает:
– Понедельник, десятое августа тысяча девятьсот четырнадцатого года.
Я спускаюсь к морю по тропинке между пальм вакоа, голова у меня кружится. Как давно живу я здесь, в этой безлюдной долине, в компании призрака Неизвестного Корсара! Я один, если не считать тень Умы, которая временами исчезает так надолго, что я начинаю сомневаться в ее существовании. Как давно я не был дома, не видел тех, кого люблю! При воспоминании о Мам и Лоре сердце у меня сжимается, как от дурного предчувствия. Голубое небо слепит меня, море словно охвачено пламенем. Мне кажется, что я прибыл из другого мира, из другого времени.
Придя в Порт-Матюрен, я сразу оказываюсь в толпе. Это возвращающиеся домой, в бухту Ласкар, рыбаки и фермеры с гор, приехавшие на базар. Рядом со мной бегут чернокожие ребятишки, смеются и сразу прячутся, как только я взгляну на них. Проведя столько времени во владениях Корсара, я, похоже, и сам стал походить на него. Только корсар из меня получается странный – без корабля, грязный и оборванный.
Миновав дом Порталиса, я оказываюсь в центре, на Беркли-стрит. В банке, где я снимаю со счета последние деньги (мне надо пополнить запасы морских галет, сигарет, масла, кофе и купить наконечник для остроги, чтобы ловить осьминогов), до меня доносятся первые слухи о войне, к которой мир катится очертя голову. Свежий номер «Маврикийца», вывешенный на стене банка, сообщает последние новости, переданные по телеграфу из Европы: после сараевского покушения Австрия объявила войну Сербии, во Франции и в России объявлена всеобщая мобилизация, в Англии идет подготовка к войне. И этим новостям уже десять дней!
Я долго брожу по улицам города, где, похоже, никто не отдает себе отчета в том, что мир стоит на грани самоуничтожения. Перед магазинами на Дункан-стрит, в китайских лавках на Дуглас-стрит, на дороге, ведущей к причалу, толпится народ. Я вдруг ловлю себя на мысли, что мне хочется пойти в больницу, поговорить с доктором Камалем Буду, но мне стыдно моих лохмотьев и отросших волос.
В конторе компании «Элиас Маллак» меня ждет письмо. Я узнаю красивый наклонный почерк, которым надписан конверт, но читать письмо сразу не решаюсь. На почте слишком много народу. Шагая по улицам Порт-Матюрена, я сжимаю конверт в руке – все время, пока занимаюсь покупками. И лишь вернувшись в Английскую лощину и усевшись под старым тамариндом у себя в лагере, я могу наконец его распечатать. На штемпеле – дата отправки: 6 июля 1914 года. Письму всего лишь месяц.
Оно написано на листе индийской бумаги – легкой, тонкой, матовой, – которую легко можно узнать уже по тому, как она шуршит между пальцами. На этой бумаге любил писать и чертить свои планы отец. А я думал, что после нашего отъезда из Букана не осталось ни одного листа. И где только Лора их нашла? Должно быть, она берегла их все это время специально, чтобы написать мне. При виде ее изящного наклонного почерка меня охватывает такое волнение, что какое-то время я не могу читать. А потом вполголоса читаю сам себе:
Мой дорогой Али!
Как видишь, я не умею держать слово. Я поклялась, что напишу тебе только для того, чтобы сказать: «Возвращайся!», и вот пишу, сама не зная зачем.
Прежде всего, сообщу тебе кое-какие новости, которые, как ты можешь себе представить, не слишком хороши. После твоего отъезда все здесь еще печальнее. Мам вообще перестала заниматься чем-либо, она даже не хочет поехать в город, чтобы уладить наши дела. Я сама неоднократно ездила туда, чтобы попытаться уговорить наших кредиторов. Тут есть один англичанин, некий г-н Нотт (невообразимое имя!), который угрожает описать последние три стула, что остались у нас в Форест-Сайде. Мне удалось пока его отговорить, надавав кучу обещаний, но надолго ли? Но хватит об этом. Мам очень слаба. Она все еще говорит о переезде во Францию, но все новости, что приходят оттуда, свидетельствуют о скорой войне. Да, сейчас все довольно мрачно, будущего не видать.
Я читаю эти строки, и сердце у меня сжимается. Где та Лора, которая никогда не жаловалась, которая вообще не признавала сетований на судьбу? Мне тревожно, и встревожен я не войной, что угрожает миру. Меня тревожит пропасть, что пролегла между мной и теми, кого я люблю, безвозвратно разлучив нас. Тем временем я читаю последнюю строку, в которой на короткое мгновение мне слышится насмешливый голос прежней Лоры:
Я не перестаю думать о тех временах, когда мы были счастливы там, в Букане, о тех бесконечных днях. Желаю тебе, чтобы там, где ты сейчас, у тебя тоже были и прекрасные дни, и счастье – за неимением сокровищ.
И все, никакой прощальной формулы, только подпись – буква «Л». Она никогда не любила рукопожатий и прощальных поцелуев. Что же остается мне от нее здесь, на этом старом листе индийской бумаги?
Я заботливо складываю письмо и убираю в сундучок, к документам, рядом с письменными принадлежностями. Снаружи искрится полуденный свет, зажигает огнем камни в долине, заостряет листья пальм вакоа. Ветер доносит шум начинающегося прилива. У входа в палатку пляшут в воздухе мошки. Может быть, они предчувствуют грозу? Мне кажется, я все еще слышу голос Лоры: она обращается ко мне из-за моря, зовет на помощь. Несмотря на шум волн и ветра, кругом стоит тишина, одиночество слепит при ярком свете.
Я иду через долину куда глаза глядят. На мне все еще серый пиджак, слишком просторный для меня, ноги стерты рассохшимися башмаками. Я иду по хорошо знакомым следам, вдоль линий с карты Корсара, по всем его знакам, образующим гигантский шестиугольник с шестью остроконечными вершинами – не что иное, как звезду с соломоновой печати: два перевернутых треугольника, две наложенные одна на другую «проушины».
Я мечусь взад-вперед по Английской лощине, блуждая взглядом по земле, слушая гулкий отзвук своих шагов. Мне знаком здесь каждый камень, каждый куст; мои следы на песке в устье Камышовой реки не смыть никаким дождям. Подняв голову, я вижу в глубине долины синие недоступные горы. Я словно силюсь вспомнить что-то далекое, забытое – большое сумрачное ущелье Мананавы, место, где начиналась ночь.
Я не могу больше ждать. Вечером, когда солнце спускается к холмам над мысом Венеры, я иду к входу в расселину. Лихорадочно взбираюсь по закрывающим его камням и начинаю бить киркой в стены, рискуя быть заваленным. Я не желаю больше думать о расчетах, вехах. Я слышу стук своего сердца, свое хриплое, тяжелое дыхание, грохот осыпающихся из-под кирки кусков земли и сланца. Это успокаивает меня, избавляет от тоски.
В ярости я швыряю стофунтовые камни в стены расселины, в перегретом воздухе стоит запах плесени. Я будто пьян, пьян от одиночества, от безмолвия – поэтому я и швыряюсь камнями, поэтому и говорю сам с собой, вот так: «Давай! Сюда!.. Еще! Еще раз!..»
В самой глубине расселины громоздится куча базальтовых глыб, таких больших и старых, что у меня нет сомнений: их прикатили сюда с вершины черных холмов. Чтобы сдвинуть их, понадобилось бы несколько человек, но я не могу дожидаться чернокожих помощников с окрестных ферм – Рабу, Адриена Меркюра или Фрица Кастеля. Сделав ценой неимоверных усилий небольшой подкоп под первым камнем, я просовываю туда конец кирки и наваливаюсь, как на рычаг, на рукоятку. Глыба чуть подается, слышно, как в глубокую яму сыплется земля. Но тут рукоятка кирки обламывается, я падаю и с размаху налетаю на каменную стенку.
Какое-то время я лежу оглушенный. Потом, кое-как придя в себя, чувствую в волосах и на щеке теплую жидкость – кровь. От слабости мне не встать, и я так и остаюсь лежать на земле, опершись на локоть и прижав к затылку носовой платок, чтобы остановить кровотечение.
Незадолго до темноты меня выводит из оцепенения какой-то шум, раздающийся снаружи, у входа в расселину. В бреду я хватаюсь за обломанную рукоятку кирки, чтобы отбиваться ею в случае, если это дикая собака или голодная крыса. Но тут узнаю темнеющую на фоне ослепительного неба тоненькую фигурку Шри. Он идет поверху расселины и, когда я окликаю его, спускается по осыпи вниз.
В глазах его испуг, но он все же помогает мне подняться и добрести до выхода. Я ранен и слаб, но мне приходится подгонять его, как боязливое животное: «Ну же, давай, иди, вперед!» Мы вместе ковыляем по дну долины к лагерю. Там ждет Ума. Она приносит в котелке воды и черпая ее руками, промывает мне рану, слипшиеся от крови волосы. Она говорит: «Вы так любите золото?»
Я рассказываю ей о тайнике, только что обнаруженном мной под базальтовыми камнями, о знаках, указывающих на эти камни и на эту расселину, но моя речь так порывиста и сбивчива, что она, должно быть, думает, будто я сошел с ума. Для нее сокровища не имеют никакого значения; как и все манафы, она презирает золото.
Моя голова повязана носовым платком в пятнах крови. Я ем принесенную Умой пищу – сушеную рыбу и кир. После еды она опускается рядом со мной, и мы долго сидим молча, любуясь ясным небом, какое бывает в преддверии ночи. Стаи морских птиц летят через Английскую лощину к своим убежищам. Я не чувствую больше ни нетерпения, ни гнева.
Ума кладет голову мне на плечо, как в первую пору нашего знакомства. Я вдыхаю запах ее тела, ее волос.
Я рассказываю ей о том, что люблю: о полях Букана, о Трех Сосцах, о сумрачной, опасной долине Мананавы, над которой всегда кружат два «травохвоста». Она слушает не шевелясь, думает о чем-то своем. Я чувствую, что ее тело больше не принадлежит мне. Когда я хочу ее погладить, приласкать, она отстраняется, обхватывает руками длинные ноги, как делает всегда, когда остается одна.
– Что с тобой? Ты сердишься?
Она не отвечает. В спускающейся тьме мы вместе идем до прибрежных дюн. Воздух в начале лета теплый, легкий, в чистом небе зажигаются звезды. Шри остается у лагеря, прямой и неподвижный, как сторожевой пес.
– Расскажи еще, как ты был маленьким.
Я медленно рассказываю, куря сигарету, вдыхая медовый запах английского табака. Рассказываю обо всем: о том, как Мам давала нам уроки на веранде, как Лора любила прятаться на своем древе добра и зла, о нашем овраге. Ума слушает не перебивая, только иногда задает вопросы о Мам, но больше – о Лоре. Она расспрашивает меня о ней, о ее платьях, о том, что она любила, и мне кажется, что она ревнует. Меня забавляет такой интерес дикарки к девушке из буржуазной семьи. Думаю, я не сразу понял, чт о происходит в ней, чт о ее мучит, причиняет боль. Она сидит рядом со мной в дюнах, я едва различаю во тьме ее силуэт. Когда я хочу встать, чтобы вернуться в лагерь, она удерживает меня за руку: «Останься еще немного. Расскажи мне еще про ту жизнь».
Она хочет, чтобы я снова рассказывал ей про Мананаву, про тростниковые плантации, по которым мы бегали с Дени, про овраг, открывавшийся в таинственный лес, про медленный полет сверкающих белизной птиц.
Потом она рассказывает мне о себе, снова о путешествии во Францию, о небе, таком низком, таком темном, что казалось, будто свет в нем померк навсегда, о молитвах в часовне, о пении, которое она особенно любила. Она говорит о Хари и о Говинде, выросшем среди стад там, в родном краю ее матери. Однажды Шри сделал из тростника дудочку и принялся играть, сам, один, в горах, тогда-то мать и поняла, что он послан Господом. Когда Ума вернулась к манафам, это Шри научил ее ловить коз на бегу, в первый раз отвел к морю за крабами и осьминогами. Еще она рассказывает о Сукхе и Сари, говорящих птицах света, которые поют для Господа в священной земле Вриндаван. Она говорит, что это их я видел тогда перед входом в Мананаву.
Потом мы возвращаемся в лагерь. Никогда еще мы не разговаривали с ней вот так, мягко, тихо, не видя друг друга, сидя под большим деревом. Словно время перестало существовать, словно нет в мире ничего, кроме этого дерева, этих камней. Мы уходим далеко в ночь, и я устраиваюсь на земле, чтобы уснуть, положив под голову руку. Я жду, что Ума ляжет со мной. Но она продолжает сидеть неподвижно на своем месте, смотрит на сидящего в стороне на камне Шри, и их освещенные небом силуэты напоминают ночных часовых.
Когда солнце поднимается в небо над горами, я сижу по-турецки в палатке перед сундучком, что служит мне пюпитром, и рисую новую карту Английской лощины, нанося на нее все линии, соединяющие вехи, так что на бумаге мало-помалу проступает некое подобие паутины, шесть концов которой образуют гигантскую звезду Давида, сложенную из двух перевернутых треугольников «проушин» – на западе и на востоке.
Сегодня я больше не думаю о войне. Всё кругом кажется мне новым и чистым. Подняв голову, я вдруг вижу Шри: он смотрит на меня. Я не сразу узна ю его, приняв за одного из мальчишек с фермы Рабу, спустившегося сюда вместе с отцом для рыбной ловли. Но потом я узнаю его взгляд: дикий, беспокойный, но в то же время мягкий и сверкающий, он направлен прямо на меня. Я бросаю свои бумаги и иду к нему, не спеша, чтобы не вспугнуть его. Между нами остается шагов десять, когда мальчик поворачивается и уходит прочь. Он шагает не торопясь, перепрыгивая с камня на камень и то и дело оборачиваясь на меня.
«Шри! Иди сюда!» – кричу я, хотя знаю, что он не может меня слышать. А он уходит все дальше и дальше в глубь долины. Тогда я иду за ним, по той же тропинке, не пытаясь его нагнать. Шри легко вскакивает на черные камни, я вижу, как его тонкая фигурка будто танцует впереди меня, потом исчезает среди зарослей. Иногда мне кажется, что я потерял его, но он снова оказывается тут – в тени дерева или в углублении скалы. Я замечаю его вновь, только когда он снова принимается шагать.
Проходят часы, а я все иду за Шри через горы. Мы уже высоко, над холмами, на голых горных склонах. Я вижу под собой скалистые уступы, темные пятна пальм вакоа и колючих кустарников. Здесь же кругом голый камень. Великолепно синее небо. Пришедшие с востока облака плывут над морем, пробегают над долиной, бросая на нее мимолетную тень. Мы поднимаемся всё выше. Иногда я теряю своего проводника из виду, а когда снова замечаю его, легкого и быстрого, приплясывающего далеко впереди, то уже не могу с уверенностью сказать, что это не горная коза или дикая собака.
На какой-то миг я останавливаюсь, чтобы посмотреть на раскинувшееся вдали море. Таким я его еще никогда не видел – огромным, сверкающим в солнечных лучах жестким блеском, пересеченным длинной безмолвной бахромой рифов.
От холодного порывистого ветра у меня слезятся глаза. Чтобы перевести дух, я присаживаюсь на камень. Потом иду дальше, и мне становится страшно, что я потерял Шри. Прищурившись, я ищу его выше в горах, на темных склонах. А когда теряю всякую надежду отыскать, вдруг вижу его на другом склоне горы: вокруг толпятся дети, рядом – стадо горных коз. Я зову его, но, заслышав эхо моего голоса, дети разбегаются и прячутся вместе с козами среди камней и кустарников.
Я вижу здесь следы человеческого присутствия – выложенные из камней круги, наподобие тех, что я нашел в Английской лощине, когда впервые попал туда. Тут и там в горах виднеются тропы, они едва заметны, но за четыре года своей дикой жизни в Английской лощине я научился распознавать присутствие человека. Я собираюсь было спуститься на другую сторону горы, чтобы поискать детей, но тут вижу Уму. Она идет ко мне, ни слова не говоря, берет за руку и ведет на вершину утеса, туда, где площадка нависает над пропастью подобием крепостного гласиса.
На другой стороне горной долины, на безлесном склоне, по берегам высохшего потока виднеются хижины из камней и веток и крошечные поля, защищенные от ветра каменными изгородями. Залаяли, почуяв нас, собаки. Это деревня манафов.
– Туда тебе нельзя, – говорит Ума. – Как только появится кто-то чужой, манафам придется уйти дальше в горы.
Мы идем вдоль утеса к северному склону горы. Ветер дует нам в лицо. Внизу раскинулось бескрайнее темное море с белыми пятнами барашков. Восточнее сверкает бирюзой зеркальная гладь лагуны.
– Ночью отсюда видно городские огни, – говорит Ума. Она показывает на море: – А оттуда приплывают корабли.
– Как красиво! – я произношу это почти шепотом.
Ума садится, как обычно, поджав под себя ноги и обхватив руками колени. Ее темное лицо обращено к морю, ветер треплет волосы. Потом она оборачивается на запад, в сторону холмов.
– Тебе пора спускаться. Скоро стемнеет.
Но мы всё сидим, не шевелясь под порывами ветра, не в силах расстаться с морем – как две птицы, парящие высоко в небе. Ума молчит, но мне кажется, я чувствую все, что происходит в ней: ее желание, ее отчаяние. Она никогда не говорит об этом, но потому ей так и нравится ходить на берег – нырнуть в волны, доплыть со своей длинной острогой до самых рифов и, спрятавшись за камнями, смотреть оттуда на людей с побережья.
– Хочешь уехать вместе со мной?
От звука ли моего голоса или от моих слов, но она вздрагивает. Потом гневно смотрит на меня, глаза ее сверкают.
– Уехать? Куда? Кому я нужна?
Я подыскиваю слова, чтобы успокоить ее, но она резко говорит:
– Мой дед был беглый раб – как все черные беглые рабы с Морна. Он умер, когда ему раздробили ноги в мельнице для тростника – за то, что он ушел в лес с людьми Сакалаву. Тогда мой отец перебрался сюда, на Родригес, и стал моряком, чтобы плавать по свету. Моя мать родилась в Бенгалии, а ее мать была там певицей – она пела для Говинды. Куда мне ехать? Во Францию, в монастырь? Или в Порт-Луи, чтобы работать на тех, кто убил моего деда, кто покупал и продавал нас как рабов?
Я беру ее руку, она холодна, словно в лихорадке. Внезапно Ума поднимается и идет к западному склону, туда, где тропы расходятся в разные стороны, туда, где она только что меня поджидала. Лицо ее снова спокойно, но глаза все еще гневно сверкают.
– Тебе пора идти. Ты не должен тут оставаться.
Мне хочется попросить, чтобы она показала мне свой дом, но она уже, не оборачиваясь, идет прочь – спускается в темную долину, где стоят хижины манафов. Я слышу детские голоса, собачий лай. Быстро темнеет.
Я спускаюсь вниз по склонам, бегу меж колючих кустарников и пальм вакоа. Ни моря, ни горизонта больше не видно – ничего, кроме темной громады гор, уходящей все выше в небо. Когда я прихожу в Английскую лощину, становится совсем темно, идет тихий дождь. Я сворачиваюсь клубком в своей палатке под деревом, мне холодно и одиноко. И я начинаю думать о нарастающем грохоте разрушения, который, подобно громовым раскатам, разносится по всей земле, так что никто не может о нем забыть. В эту ночь я и решил уйти на войну.