Текст книги "Чистые руки"
Автор книги: Жан-Луи Байи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Annotation
Роман-нуар об ученом, специалисте по насекомым, вдохновленный реальной биографией французского энтомолога XIX века Жана-Анри Фабра. За небольшим по объему текстом скрывается история великого человека, долгие годы жившего в тени собственной славы.
Автор рисует портрет знаменитого ученого без прикрас, выходит за границы стандартной биографии, приближает и дает нам разглядеть, как через увеличительное стекло, его жизнь, его мечты, разочарования, надежды и потери.
Лаконично, иронично и узнаваемо – до мурашек.
Жан-Луи Байи
Выстрел
Писать
Писатель
Роза
Слепень
Кюре
Супруга
Опасность
Советчики
Белые руки
Спесивец
Отвага. Бессилие
Головокружение
Оса
Шприц
Слухи
Оса (2)
Наивный
Свадьба
Заговор
Гость
Покои
У могилы
Могила
Послесловие
Выходные данные
notes
1
2
3
4
Жан-Луи Байи
Чистые руки
Les mains propres
Jean-Louis Bailly
Перевела с французского Мария Пшеничникова
Дизайн обложки, иллюстрации Ульяны Агбан
Программа содействия издательскому делу «Пушкин» Французского института при Посольстве Франции в России
Programme d’aide à la publication «Pouchkine» de l’z près l’Ambassade de France en Russie

© Éditions de l’Arbre vengeur, 2021 (France) Publié par l’intermédiaire de Milena Ascione – BOOKSAGENT – France (www.booksagent.fr)
© Пшеничникова M. С., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Поляндрия Ноу Эйдж», 2023
* * *
Посвящается Клэр
Убить чисто, не оставляя следов, – не самая простая операция, и не каждому удастся. Жан-Анри Фабр
Выстрел
Однажды тихим утром раздался сухой, точный, громоподобный выстрел, однако никто и бровью не повел и головы не поднял.
Булочник вытер руки о фартук, а точнее, попытался избавиться от налипшей белой муки. С утренней выпечкой было покончено, жена уже стояла у прилавка, а помощник отправился домой. В этот момент праздного отдыха мужчина прошептал: «Опять этот старый дурак…» – и тут же забыл о выстреле.
Школьный учитель уже писал на доске мораль дня и даже не вздрогнул – его рука лишь на мгновение замерла в воздухе. Он любил эти минуты одиночества, повисшую в классе тишину, мягкие движения руки с куском глухо крошащегося мела: легкие при подъеме, крепкие при спуске, которыми он владел в совершенстве. Больше всего ему нравилось умиротворение: через час оно будет нарушено, застучат, заскрипят стулья, защелкают пюпитры, во дворе поднимется крик, а в коридоре – шепот, и придется стучать длинной линейкой, чтобы восстановить тишину. Учитель с секунду прислушивался к прокатившемуся вдалеке эху от выстрела и снисходительно улыбнулся: в конце концов, старик в некотором роде его коллега, он тоже много лет назад преподавал в школе.
Шагая по дороге в выбоинах, крестьянин плюнул под ноги. Он не любил старика. Да и до чего можно докатиться, если все, словно этот дурак, начнут поступать как заблагорассудится?
Выстрелы гремели время от времени ближе к рассвету, но никогда – зимой и редко позже июля. Старик стрелял, ненадолго поднималась шумиха: она раздувалась, словно шар, и тут же исчезала, после чего все возвращались к своим делам.
Откуда им знать, что стреляет именно этот старик? Он никогда не бывает один, к нему всегда приходят гости, сыновья, работник, иногда разные важные господа остаются в его доме по нескольку дней. Откуда местным знать, что стреляет именно он? Они просто знают – вот и все.
Повсюду: в земле, трещинах стен, под корой, на ветвях, в старой соломенной шляпе, висящей уже долгие годы на гвозде в какой-то развалюхе, в раковинах мертвых улиток – повсюду кишит жизнь. Личинки прядут коконы, подземные города приходят в движение в самых темных уголках и готовятся к монотонной работе, одержимые новым днем. Все вибрирует, летает, жужжит, поедает, позволяет сожрать себя, копает, выделяет ртом или анусом строительный раствор, который станет новым домом или же закупорит конец туннеля, превратив его в комнату с яйцом, отложенным в теле другого насекомого, – настоящий пир для вылупившейся личинки.
Эти самые яйца, коконы и дохлых жуков в изобилии можно найти в доме, откуда раздался выстрел. Там вы повсюду увидите клетки, цилиндры, стеклянные колпаки, непостижимые механизмы, похожие на горизонтальные органные трубы, и разнообразных насекомых на всех стадиях развития. В открытое окно влетают и вылетают осы, но они ничуть не беспокоят старика, работающего за столом: насекомые – это его жизнь. Когда их нет, когда они молчат, старик сходит с ума. Иногда он думает о тех, кто поселится в его гробу. Страницу за страницей он исписывает мелким почерком, практически не сомневаясь, иногда раздумывая, а иногда – воодушевляясь.
Да, это он, старик, выстреливший из ружья. Еще теплый карабин стоит рядом, прислоненный к стене. Через несколько минут мужчина встанет и повесит оружие на место, но не сейчас, иначе потеряет мысль.
Старик чуть не прервался сегодня утром: чертов соловей, за чью тушку теперь дерутся домашние кошки, умолк от одного-единственного точного выстрела.
Писать
Антельм пишет.
Он пишет на языке, который называется французским, но принадлежит одному ему. Там есть немного греческого, иногда – древнегреческого, который он мельком изучал в средней школе и оттачивал уже в одиночку. У греческого Антельм перенял скупое использование неопределенных артиклей. В большинстве случаев этот язык прекрасно без них обходится: там, где мы переводим, добавляя «некий», «некая» или «некие», перед греческим существительным будет зиять пустота. Конечно, иногда в греческом используется неопределенное местоимение tis, которое мы бы передали тяжеловесным словом «некоторый» – намеренная неопределенность, этакий способ избежать конкретики там, где она могла бы прозвучать. Антельм пишет: «как насекомому удается открыть себе дверь достойного размера»; «червяку сложно проделать дыру средних габаритов». Конечно, он использует слова «некий» и «некоторый» там, где грек прибегнул бы к tis, и мог бы написать: «некая труба закупорена прекрасной пробкой», – но вы пролистнете множество страниц, прежде чем снова наткнетесь на эти увесистые слова, что так не нравятся Антельму. Ведь он ведет рьяную борьбу против неопределенности: его научный стиль выбрал себе в главные враги неуверенность и неточность – их нужно уничтожить без колебаний. Появление неопределенного артикля – первый сигнал, сообщающий наблюдателю, будто можно расслабиться. Это момент сомнений: вслед за ним могут потянуться цепочки догадок и ошибок, поскольку незначительное отклонение от курса всего на несколько миллиметров в начале может увести вас далеко от желаемой цели в конце.
Еще больше Антельм пишет на латыни. Если греческий ему подарил непревзойденные тонкости грамматики, то латынь предоставила весь свой словарный запас с широким выбором приставок и суффиксов. Например, насекомое еще не выросло во взрослую особь: то есть мы любуемся преднимфой. Но если оно вдруг достигло своего полного развития, то перед нами уже полноценная нимфа, без всяких префиксов. Допустим, речь заходит о судьбе кокона, когда осадки угрожают хрупкому укрытию и просачиваются сквозь тонкую обертку, отчего намокает содержимое: происходит транссудация, в то время как для обратного феномена, когда жидкость, словно пот, испаряется изнутри, достаточно одного лишь термина – экссудация.
Если коротко, Антельм пишет на своем собственном языке, при этом понятном всем остальным. Здесь можно лишь позаимствовать его же фразу, которая точно описывает «эту прованскую землю, где грек посадил оливковое дерево, а римлянин – закон»[1]. Точно так же Антельм изобрел идиолект, где латынь укоренила слова, а греческий язык – искусство их сочетать.
Писатель
Антельм пишет детективы, правда, сам об этом не подозревает. Когда он был маленьким, в родительском доме книга казалась непозволительной роскошью, исключение составляла лишь пара голубых брошюр, которую разносчик сумел продать молодой мечтательнице – будущей бабушке Антельма. Однако подобное чтиво не имело ничего общего с «Убийством на улице Морг» Эдгара По и еще меньше – с «Тайной желтой комнаты» Гастона Леру. Едва появившись, детективный жанр превратился для амбициозного молодого человека, трудоголика, в недостойное и фривольное развлечение – западню на пути в университет, к наукам и почестям.
Тем не менее чаще всего Антельм пишет именно детективы, слава о которых давно разошлась за пределы энтомологических кругов. Все персонажи его романов – насекомые, однако их тайны не менее загадочны, чем человеческие. Там ровно такие же жертвы и убийцы, некоторые совершенно ужасны: наемники, серийники, каннибалы. В герметичных комнатах происходят таинственные вещи: например, как в абсолютно непроницаемом пространстве может быть отложено яйцо? Однако недели, месяцы спустя казалось бы мертвое насекомое умудряется выбраться, прогрызть, пробуравить стенку или пробку, наглухо закупорившую существо внутри. Где оно нашло пропитание, чтобы вырасти? Там нет и малейшего намека на еду. Что ж, разве эта тайна не стоит загадки с трупом в желтой комнате? Великие умы предпочли наблюдать за расчлененными, посаженными на булавку насекомыми, однако никогда не задавались подобными вопросами. Одни даже и не подозревают, какие тайны могут там скрываться. Другие сделали вид, что ответ найдется в гипотезе о спонтанном зарождении: не свидетельствует ли это об их собственной лени и недальновидности?
И вот Антельм надевает шляпу с двойным козырьком, достает лупу, наблюдает, делает выводы, применяет научные методы, находит ответ и рассказывает миру о своих расследованиях – гарантированный успех.
От крохотных деревень до далекой Америки все в восторге от мастерски написанных рассказов, которые поначалу кажутся научными трактатами, но довольно быстро выводят на сцену озадаченного детектива: он стоит перед комнатой без окон и дверей, чешет подбородок, а после напрягается изо всех сил и разгадывает тайну. Часто он следует чистой логике, но каждый раз предположение должно подтвердиться опытным путем. Антельм знает методику как свои пять пальцев, однако скрывает догадки, бросает читателю вызов: как же так? Вы еще не додумались? Затем он приступает к совершенно неожиданным действиям и сопровождает их жестокими шуточками: перемещает яйца с места на место, производит противоречащие природе подмены одного вида на другой. Иногда он вынимает пробку оттуда, куда насекомое ее только что вставило, или наоборот – помещает там, где ее быть не должно, перегораживает один коридор и строит другой, расставляет многочисленные ловушки, предлагает объекту исследований разные то восхитительные, то отвратительные блюда. Время от времени для научных целей Антельм разрежет то кокон, то личинку, то лапку. Кроме того, энтомолог готов к любым трудностям на пути к истине, способной подтвердить или опровергнуть догадки: частенько его поджидают солнечные ожоги, а кожный покров уже не раз становился жертвой острого жала. Антельм – необыкновенный детектив. Шерлок Антельм. Антельм Пуаро.
У него не всегда получается. Узколобая человеческая логика указывает ему путь, но иногда ошибается и разбивается о другую, которая превосходит нашу вглубь и вширь, – это логика Разума, творящего Вселенную. Можно подумать, будто Антельм жаждет этих столкновений: очередному открытию, сделанному в одиночку, он предпочитает тайну восхитительной бережливости, которую только что застал в действии, или колесный механизм, который по необъяснимой причине завертелся прямо на глазах. Тогда Антельм приходит в восторг от своей ошибки, тем самым подтверждая лишний раз самое глубокое убеждение. Он бы запел «Аллилуйя» в такой момент, но не будем забывать: Антельм не в лучших отношениях с Богом.
Роза
Из добродушия Роза всеми силами стремилась убедить Антельма, будто разделяет его страсть к насекомым. Она точно не знала, как этого добиться. Днем, когда Антельм, прикрыв глаза и повернув лицо к небу, ложился рядом в сухой траве, Роза позволяла себе порассуждать вполголоса. Слушал ли ее Антельм? Может, он спал, утомившись от жары, несвежего вина, плещущегося во фляге, или же после часов терпеливого выслеживания. Мысль о том, что Антельм задремал, придавала Розе смелости.
– Пчелы без отдыха трудятся каждый день своей жизни, а человек приходит и ворует у них мед, – говорила Роза на выдохе, – человек, который только тем и занимается, что выкуривает бедняжек из дома, опасаясь, чтобы те его не ужалили. Я считаю, что пчелы справедливо мстят. Если бы у меня пытались украсть вот это колечко, которое так тебе нравится, досталось мне от матери и является моим единственным украшением, разве я бы не ужалила?
Антельм не спал. Солнечные лучи, чей возраст не исчисляется годами, скользили по его загорелому лицу, которое, казалось, принадлежало кому-то другому. В полуоцепенении Антельм пил нектар из тепла и голоса молоденькой Розы – семнадцать с половиной лет чистой свежести. Он лишь слегка вслушивался в ее слова, позволяя унести себя прочь ручью легких речей, положенных на монотонную гамму озвученных грез или разговоров с собой. Однако, услышав последнюю фразу, Антельм возмутился:
– Какая же ты глупенькая, моя Роза! Разве ты забыла, что я рассказывал об инстинктах? Разве ты не знаешь, что будет, если у насекомого забрать яйцо – яйцо, для которого он собирает еду, строит детскую комнату, которое растит с заботой, полирует время от времени, потому что без нужного ухода скорлупа навредит личинке, – разве ты забыла, что это насекомое жаждет только одного: обеспечить потомство, и если забрать у него яйцо, то родитель невозмутимо продолжит свой труд? Разве ты забыла, что насекомое все равно будет с бессмысленным рвением защищать несуществующее потомство? Что это у него в инстинкте: оно убаюкано постоянной программой, этап за этапом, не заботясь о ее значении, не в силах остановиться или вернуться назад? Что, забывшись полностью в своей работе, насекомое – настоящий инструмент природы, этой огромной воли, чье присутствие я иногда чувствую в глубине самого крошечного туннеля? Твои пчелы – всего лишь инструмент для создания меда, они не знают лишения. Думаешь, пчела способна на банальные вычитания? Думаешь, ее крошечный разум может соотнести причину и следствие? А может, ты думаешь, будто мы для нее существуем? Мы не можем ничего украсть, потому что само слово «кража» ей неизвестно, как и мы сами. Пчела живет в мире без людей, в той же самой вселенной, где она делала свой глупый мед за тысячи веков до появления первого неотесанного мужлана.
На самом деле Антельм говорит не с Розой, а с тем заблудшим англичанином, возомнившим себя потомком шимпанзе, и его учениками. Антельм обращается к нему и в своих трудах. Однако Роза услышала в свой адрес лишь первые слова этой речи: ты глупая, глупая; я лишь глупышка, бедная и невежественная крестьянка в его глазах. С первым словами Антельма по загорелой на свежем воздухе девичьей щеке побежала слеза, а за ней – другие, родившиеся из печали и гнева: если я такая никчемная, почему он со мной говорит? Почему делает вид, будто ему интересно, что я думаю? Почему стремится втиснуть свои великие мысли в мой крохотный мозг?
Сдерживаемое до сих пор всхлипывание вдруг вырвалось, привлекло внимание Антельма, этого неисправимого философа, и вернуло его к реальности. Не сын обезьяны поразил его, а молодая девушка, лежащая рядом и предоставившая ласкам грудь и обнаженную руку.
Сначала Антельм пришел в замешательство при виде слез: в его краях женщины старше шести не плачут. Ни память, ни разум не дают ученому подсказку, как действовать в подобных случаях. Какие слова могли спровоцировать подобную экзотическую реакцию? Однако довольно скоро он находит подходящие ласки, навеянные прошлым, которого никогда не было: можно ли сказать, что он познал нежность, будучи ребенком? Антельм обнял девушку, вытер слезы тыльной стороной сухой ладони, не торопясь пошептал пару слов – слов, о существовании которых он и не подозревал.
Но как только после хаоса этих движений его глаза встретились с прекрасным диким взглядом, полным слез, Антельма резко охватил другой инстинкт – еще древнее чувства нежности. Это проснувшееся буйство было уже ему известно – желание размножаться. На колючей сухой траве, песке и гравии Антельм впился в Розу, перевернул ее на живот и овладел ею.
Слепень
С тех пор, как Антельм поселился в этих краях, он постоянно видел мальчишку лет десяти. Энтомолог тут же приметил его среди мелких бездельников, которым он платил несколько су за находки: за насекомых, на чьи поиски он потратил бы недели без помощи местных пареньков, за гнезда и коконы, за крошечные гроздья синеватых яиц. Однако над этим ребенком постоянно насмехались и жестоко шутили: в компании его терпели лишь потому, что нужно было на кого-то выплескивать собственную жестокость.
– Он ничего не найдет, месье, он идиот, – предупредил Антельма один мальчишка.
– Да он просто дурак, – добавил второй.
– Посмотрите только на его блаженную башку, – хихикал третий.
У паренька и вправду был нелепый вид: он вечно как будто витал в облаках и с недоумением озирался по сторонам.
Какое-то время Антельм за ним наблюдал. Однажды он попросил мальчишку отвести его к родителям: те трудились рядом с фермой, уже покрасневшей в лучах закатного солнца. Стены потихоньку отпускали накопившуюся за день жару. Антельм сообщил паре, что хотел бы поговорить об их сыне.
– Эрнес? Чего еще он учудил? Не злитесь на него, месье, сами понимаете, он у нас наполовину блаженный. Если он что-то сломал, мы заплатим.
За незваным гостем закрепилась репутация шарлатана. Соседи разное болтали. В его глазах, двух сияющих сферах в глубоких орбитах, мерцало безумие – кто знает, возможно, из самих глубин преисподней? Тогда лучше не злить месье. Еще поговаривали, будто господин пишет книги, но разве у писателей бывают такие руки: бледные, тощие, со странными отметинами, тонкими пальцами и неизменной землей под ногтями?
Антельм успокоил родителей.
– Нет-нет, – сказал он, – ваш Эрнест – хороший мальчик.
– Что верно, то верно, в нем нет и капли злобы, именно поэтому мы все к нему так привязались несмотря ни на что, – затараторила мать Эрнеста. – Но школьный учитель говорит, будто мальчуган ничего не понимает. В том нет его вины, понимаете, мы сначала подумали, что он лентяй, стали бить, чтобы лучше старался, но ничего не вышло. Теперь мы оставили его в покое, потому что учитель сказал – ничем тут не поможешь.
– На днях я поеду в город и возьму Эрнеста с собой, – продолжил Антельм. – А когда привезу обратно, вы не узнаете сына.
И Антельм сдержал слово.
– Мальчик мой, – обратился он к Эрнесту, – ты умеешь считать?
– До ста и даже больше, – сказал паренек.
Мальчишка отошел на пару шагов, и Антельм попросил ответить, сколько пальцев на руке он показывает. Эрнест не ошибся. С четырех шагов он уже сомневался. С шести – отвечал наугад и превращался в идиота.
В городе работал офтальмолог, который мастерил прекрасные очки для буржуа: пенсне, лорнеты и даже монокли. В корзине лежали десятки пар очков, чьи хозяева либо умерли, либо отказались от товара за ненадобностью. Антельм терпеливо просил Эрнеста примерять одну за другой, прикрывая то левый глаз, то правый. Когда казалось, что подходящие очки нашлись, мальчик должен был прочесть буквы с таблицы на стене. После этого нехитрого упражнения энтомолог купил за бесценок две пары и соорудил из них одну для ребенка, которого одолевала не глупость, а сильная близорукость.
Через несколько дней Антельм вернулся к родителям Эрнеста и вручил им очки:
– Отправьте сына в школу вот с этим, думаю, там все убедятся, что он вовсе не идиот.
Мальчик исполнился невероятным благоговением перед ученым. Конечно, нацепив на нос огромные круглые стекла в тяжелой черной оправе, выглядел Эрнест нелепо. Глаза в очках казались меньше, но это заметили только окружающие: сам мальчуган наконец-то отчетливо видел. И школьный учитель его хвалил. Довольно часто.
Остальные все равно смеялись над пареньком и прозвали его Слепнем, но это звучало все равно лучше, чем Идиот, Пустой котелок или Скотина. Эрнест больше ни о чем не беспокоился, а кличка его вполне устраивала.
Антельм гордился тем, что сделал, пусть это было очень просто и лишний раз доказало, насколько легко возвысить умы крестьян, добавив лишь толику науки. Однако энтомологу не хватало времени: он старел, а наблюдения и анализ казались все такими же обширными, как когда он только начал ими заниматься. Он тоже не обращался к Эрнесту иначе как Слепень, однако произносил это прозвище с какой-то нежностью, – услышав кличку из его уст, мальчишка сиял.
У местных ребят нашелся титул и для Антельма. Он об этом знал. Энтомолог посмеялся про себя и даже, казалось, обрадовался такому имени. Только вот никто не осмеливался так назвать ученого в лицо: провинившемуся грозила такая затрещина, что он мог на месте завертеться волчком. Антельм раздал пару подзатыльников тем, кто разглагольствовал слишком близко или слишком громко, решив, будто энтомолог с возрастом оглох. Так кем же был Антельм для этих бездельников? Папашей Червем.
Кюре
– Вы прекрасно знаете, месье Кюре, что я немного зол на вашего милосердного Бога. Простите, но он поступил со мной совсем не по-христиански.
– Нужно смотреть не на то, как Он поступил с вами, – спокойно ответил мужчина, улыбаясь, – а на то, как поступил с ним.
Антельм раздражался: он уже предчувствовал, какие речи польются дальше, и мог процитировать их наизусть.
– Я знаю, месье Кюре, знаю. Бог избавил его от мук и страданий земного пути, призвал к себе еще чистую и доверчивую душу, выделил тепленькое местечко в компании ангелов. Я внимательно слушал вашу прекрасную речь, когда Себастьян умер при рождении и даже когда малышка Жанна, охваченная горячкой, мучилась в агонии две ужасные недели. В конце концов воспоминания о ее смехе, детских словах, хитром взгляде воспарили над кроваткой, где она лежала с уже восковым лицом в вечном покое и ожидании гробовой крышки. Месье Кюре, я ведь плакал и молился! В те дни ко мне вернулась вся моя детская набожность: мое отчаяние разбивало сердце каждому встречному, а у вашего Бога не сыскалось для меня жалости. Тем не менее я почти поверил в легенду об ангелах, о юной чистоте, которая сулила малышке Жанне вечное блаженство, и согласился сопроводить крошечный белый гробик в церковь. Однако когда первая горсть земли упала на мою девочку, с губ сорвалась не христианская молитва, а слова древнего латинского поэта: «Не тяжкой будь ей, земля, ведь она не тяготила тебя»[2]. Но Жюль! Когда пришел его черед, у меня не хватило прощения или смирения для того, кто забрал моего сына.
– Я хорошо его помню. В церковной школе Жюль был среди первых и, я бы сказал, самых рьяных. Прекрасный ум, прекрасная душа. Я понимаю ваше возмущение, но со временем…
– Нет, месье, в этот раз время совсем не лечит, не успокаивает. Сегодня Жюлю исполнилось бы двадцать пять. Тогда ему было шестнадцать. Он все понимал и запоминал. Я не знаю, к какому роду ученых отношусь, но…
– Вы известны, пользуетесь признанием наравне с самыми великими – так говорят… Тот англичанин, которого недолюбливает Церковь, может оказаться во многом прав и считает вас одним из своих коллег…
– Нет же! Я любитель по сравнению с тем, кем стал бы Жюль. Я всего лишь деревенский ученый, слегка сумасшедший, способный найти ответы на вопросы, которые сам себе задал. Мой сын Жюль наверняка получил бы университетское признание, в котором мне всегда отказывали.
– Разве вам недостаточно людского обожания вместо преклонения кучки покрывшихся пылью ученых?
– Жюль преподавал бы в Сорбонне. Именно университетская среда напитала бы его живой наукой, которую я дал ему лишь попробовать на вкус. Он бы превзошел меня, стал бы моим продолжением, завершением. Шестнадцать лет! Я бы смотрел на его прекрасное лицо, на молодые, энергичные черты, которые теперь оставлены мыслью и самой жизнью!
– Но Жюль жив. В вашем сердце и, я уверен, во веки веков подле Творца своего.
– А вы хитры, месье Кюре. Я слишком уважаю ваш сан, вашу святость, считаю вас честным человеком и потому не употребляю слов вроде «плут»… Однако я прекрасно понимаю, почему вы не стали называть его Богом, а выбрали «Творца».
– Здесь нет никакой хитрости. Я употребил единственное слово, которое вы всё еще можете услышать из глубины вашей скорби и неверия, поскольку знаю: вы каждый день встречаетесь с Творцом.
– В каждом насекомом, в каждой травинке, в самом последнем гаде, которых мало кто до меня наблюдал, я вижу творение поразительного разума. Но почему он отобрал у меня одно из лучших произведений? Это какая-то бессмыслица!
– Мне пора на вечерню, боюсь, наша непродолжительная беседа может меня задержать. Я не бегу – уверен, мы продолжим в следующий раз. Знаете ли вы, что забавы ради я выучил наизусть финал вашей главы о жуках-навозниках? «Работа пилюльщика ставит серьезный вопрос перед каждым, кто умеет думать…» Вы ведь помните, не так ли? Однако неважно, помните ли вы дословно, там вы излагаете одну из тех идей, которые побуждают на длительные размышления: «Пилюльница ставит нас перед выбором: либо польстить плоской голове жука-навозника, будто тот сам решил геометрическую задачку с запасами…»
– Хватит, месье Кюре, конечно, я помню.
– Нет-нет, вы не помешаете мне процитировать до конца, о каком выборе идет речь: «либо прибегнуть к гармонии, которая управляет всем под наблюдением всезнающего, всепредугадывающего Разума». Не скрою, на мой взгляд, этот аргумент звучит несколько по-вольтериански, однако вы приоткрываете завесу…
– Какую завесу, отец мой?
– За которой находится Бог: вы отказываетесь от Него, но не забыли. Однажды Он поймает вас своей дланью, как вы ловите жуков, и заберет к себе… Вы прекрасно знаете, что даже самая крохотная щель пропускает свет, а Его сияния потребуется совсем чуть-чуть.
– Вечерня, месье Кюре, вечерня…
Прошло несколько лет с тех пор, как эти двое встретились в последний раз – они всячески избегали друг друга. Сегодня случайный перекресток улиц буквально столкнул их лбами. Пришлось обменяться парой слов из вежливости. Святой отец с полным красивым лицом хорошо откормленного крестьянина, маленького роста, пухленький, с живым взглядом и немного лукавым прищуром, в пыльной сутане, то тут, то там запачканной жирными пятнами – служанка Виктуар, как ни билась, не смогла их вывести. И тощий Антельм с профилем хищной птицы, впалыми глазами, торчащими из носа и ушей волосами, густыми бровями, от которых по лицу спускается грубая щетина. Дети смеются при виде этой парочки, вон, посмотрите на тех троих – они подталкивают друг друга локтями и убегают, хохоча.
Супруга
В том нет ее вины. Пока хватало сил, Антельм делал ей детей. Неужели нельзя было изобрести лучшего способа найти свое скромное место в гармонии миропорядка и в преемственности поколений? Некоторые умерли при рождении или чуть позже, а кое-кто – по прошествии лет. Жюль. Этот мальчик ловил все на лету и в пятнадцать лет знал ровно столько же, сколько Антельм – в сорок. Конечно, отец передал сыну все свои знания, но, кроме того, Жюль отличался живым умом: благодаря ему парень ступал на едва намеченные тропинки, частенько шагая впереди самого ученого, и осмеливался – как и Антельм, а иногда и вопреки его догадкам – на самые смелые и жизнеспособные предположения.
Конечно, дочь Августина оставалась единственной искрой, мерцающей во тьме, куда утрата сына поглотила Антельма. Резвая, как и брат, полная жизни: можно было подумать, будто Жюль после своей кончины какими-то неведомыми путями передал сестре отвагу и энергию. Но Августина, очаровательное дитя, была девочкой, в силу чего проявлялись ее невероятные способности к блестящим догадкам, к коим обычный ученый, руководствующийся обычной логикой, никогда бы не пришел. Несколько раз женское чутье нашептывало Августине решения, и Антельм охотно пользовался подсказками. К тому же дочь обладала невиданным в таком юном возрасте терпением: она могла часами наблюдать издалека за роем пчел, кружащих в поисках дороги домой. Но разве Августина могла пойти еще дальше? Однажды она выйдет замуж, станет хлопотать по хозяйству, и путь в науку ей будет навсегда закрыт.
В дни, когда Антельм проводил время с Розой, он возвращался домой в скверном расположении духа. Он лгал – Антельм, который никогда не лжет. Причем лгал отвратительно, возможно, нарочно, чтобы Супруга догадалась, перебрала в уме все сомнения, волнения, обиды, но хранила молчание, поскольку сцены закатывают лишь в театральных пьесах и романах. Антельм мечтал, чтобы она возненавидела его: тогда отвращение к Супруге позволило бы с облегчением вздыхать между нервными бедрами Розы, теряться в оттенках ее загорелой кожи, которая так отличается от молочной бледности Супруги, мстить ее увяданию и дряблости, прижав к себе упругое тело юной крестьянки. Но Супруга не спешила ненавидеть и утолять эту странную прихоть. Довольно быстро Антельм понял: она догадалась, что ее время прошло и появилась другая женщина, но казалось, будто Супруга приняла свое положение, не держала обиды на мужа и отвечала лишь угрюмым, старческим смирением на возвращение молодости, сочившейся из всех пор Антельма.
Вскоре это стало невыносимо. Он мечтал взглянуть на бунт Супруги, на ее отказ от вечной преданности, растворенности, он хотел, чтобы она бросила ему в лицо оскорбления, напомнила, насколько он стар, сух и уродлив, что той девушке скоро наскучит ветхий дед и она уйдет к первому попавшемуся на танцах или ярмарке мо́лодцу. Но Супруга молчала, а брошенные в сторону Антельма взгляды ничем не отличались от других за тридцать пять лет: все те же глаза, полные доверчивости и подчинения, как у Рюсто, старой собаки, вечно бродившей за ученым.
Любил ли он Супругу? Разве вспомнишь. Вполне возможно. Но Антельму казалось, будто чувства к Розе отличались совершенно свежей силой. Это была не такая любовь, как в молодости, когда обязательно женились. Это, конечно, случалось: в книгах или в городах. Но в деревне поступают гораздо осмотрительнее. Здесь берут в жены девушек хладнокровных, с царем в голове. Как только отбушуют первые впечатления – те самые, которые встречаются у любого вида животных: притяжение, радость прикосновения, волнения, гуляющие от сердца к низу живота и обратно, – только тогда можно оценить девушку, прикинуть ширину бедер, замерить румянец на щеках, свидетельствующий о здоровой молодости; затем следует разузнать о родителях, но не слишком напирать: вдруг окажется, что они слишком старые или бедные, тогда придется о них заботиться на следующий же после свадьбы день. Иногда нужно подвергнуть испытанию ее терпение, уравновешенность, мягкость и убедиться, что избранница не происходит из той семьи, где женщины превращаются в мегер, едва закончится период ухаживаний. В таких делах не стоит торопиться, но и затягивать с формальностями не следует: как говорится, невесту следует обрюхатить на церковных же ступеньках. Вот что значит любить.








