Текст книги "Соблазн"
Автор книги: Жан Бодрийяр
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Лотерея, конечно, симулякр – можно ли вообразить большую искусственность, чем сообразовывать ход вещей с неверными велениями случая? Но не будем забывать, что именно этому была так привержена античность со своим искусством гадания по куриным внутренностям и птичьему полету, и разве не тем же самым, хотя и с меньшими основаниями, продолжает заниматься современное искусство толкования? Все это, правда, симулякр – разница в том, что у Борхеса правило игры всецело подменяет собой закон, игра снова становится судьбой, тогда как в наших обществах она остается легкомысленным, маргинальным развлечением.
На фоне этого грандиозного борхесовского вымысла, этого общества, построенного на велениях случая и своеобразном игровом предначертании, на фоне такого строя жестокости, в котором ставка перманентна, а риск абсолютен, мы сами кажемся обывателями общества минимальных ставок и минимального риска. Если бы термины не противоречили друг другу, следовало бы сказать, что судьбой нашей стала безопасность – не исключено, впрочем, что для всего общества в целом исход может быть смертелен: таков рок слишком охраняемых видов, погибающих в неволе от избытка безопасности.
Ведь не просто так вавилоняне отдались умопомрачению лотереи: что-то задело их за живое, что-то соблазнило их к этому – предоставив случай бросить вызов всему, что того заслуживало: своей собственной жизни, своей собственной смерти. А какой соблазн в нашем социальном – есть ли что менее соблазнительное, чем сама идея социального? Это нулевая ступень соблазна. Даже Богу не случалось пасть столь низко.
В сравнении со ставкой соблазна и смерти, наполняющей вселенную игры и ритуальности, наша собственная социальность вместе с учреждаемым ею способом коммуникации и обмена предстает предельно мелкой и пошлой, абстрактной и мельчающей все более по мере своей секуляризации под знаком Закона.
Но это к тому же всего только промежуточное состояние, ибо век Закона уже минул, а с ним канули в небытие и socius, и сила общественного договора. Мы оставили позади не только эру правила и ритуала – мы распрощались также с эрой Закона и договора. Жизнь наша облекается Нормой и Моделями, а у нас нет даже слова, чтобы обозначить то, что не сегодня-завтра наследует в наших глазах социальности и социальному.
ПРАВИЛО
ЗАКОН
НОРМА
Ритуальность
Социальность
?????????
Минимум реальности и максимум симуляции – вот чем отныне мы будем довольствоваться в своей жизни. Симуляция порождает нейтрализацию полюсов, упорядочивавших перспективное пространство реальности и Закона, исчезновение потенциальной энергии, оживлявшей еще пространство Закона и социального. Эра моделей означает политику устрашения-сдерживания антагонистических стратегий, обращавших в ставку социальное и Закон – включая его трансгрессию. Больше никакой трансгрессии, никакой трансцендентности – но в результате мы не возвращаемся к трагической имманентности правила и игры, мы погружаемся в холодную имманентность нормы и моделей. Регулирование, сдерживание, feed-back, цепочки тактических элементов в безреферентном пространстве и т. п., но прежде всего – в эпоху моделей полярность знака замещается дигитальностью сигнала.
ДУАЛЬНОСТЬ ПОЛЯРНОСТЬ ДИГИТАЛЬНОСТЬ
Это три взаимоисключающие логики:
– дуальное отношение властвует в игре, ритуале и во всей сфере правила;
– полярное отношение, иначе диалектическое или противоречивое, управляет вселенной Закона, социального и смысла;
– дигитальное отношение (впрочем, это уже не «отношение» даже, а что-то типа соединения в техническом смысле) заправляет пространством Нормы и Моделей.
В перекрестной игре этих трех логик и нужно отслеживать перипетии понятия соблазна, от его радикального признания (дуального, ритуального, агонистического, с максимальными ставками) до его смягченной версии, соблазнительного эмбиента и игровой эротизации вселенной, не знающей ни риска, ни ставок.
Игровое и холодный соблазнИбо мы живем соблазном, но умрем завороженные.
Игра моделей, их подвижная комбинаторика характеризуют игровую вселенную, где все приобретает эффект возможной симуляции и где все – за неимением Бога, чтобы познать своих, – способно сыграть роль альтернативной, переменной очевидности. Игра подрывных ценностей продолжается, но перемежается полупериодами: насилие и критика тоже моделируются. Наша вселенная податлива, гибка, и в ней нет больше линий перспективы. Когда-то соответствие предмета его употреблению, функции – учреждению, всех вообще вещей – их объективной детерминации определяло принцип реальности; сегодня совпадение желания с моделью (запроса с его предвосхищением в симулируемых ответах) определяет принцип удовольствия.
Игровое вообще – это «игра» запроса и модели. И поскольку запрос – лишь реакция на навязчивость модели, а прецессия моделей абсолютна, никакой вызов здесь невозможен. Такова игровая стратегия, управляющая всеобщностью наших обменов. Ее отличительная черта – возможность предвидения всех ходов противника и упреждающего их сдерживания, так что ставка вообще делается невозможной. Она-то и сообщает миру игровой характер – миру, парадоксально лишенному ставок.
"Werbung", зазывность рекламы, рекламная назойливость – характерная черта всевозможных опросов, любых медийных и политических моделей, которые больше не подают себя как нечто внушающее доверие, но лишь как правдоподобие: они не прикидываются больше облеченными (чем бы то ни было), но лишь сообщают о своей выборочной доступности в таком-то диапазоне – включая сюда и досуг, который после труда служит чем-то вроде второй программы на экране времени (долго ли ждать третьей и четвертой?). Вообще, живое воплощение игрового – американское восьмидесятитрехканальное телевидение: здесь только и остается, что играть, переключать каналы, микшировать программы, создавать свой собственный монтаж (распространение телевизионных игр – лишь отзвук в плане содержания этого игрового использования ТВ). И как и всякая комбинаторика, игра эта завораживает. Не чарует, не соблазняет: сфера соблазна осталась позади – начинается эра завороженности.
Ясно, что игровое означает не только и не столько развлекательное, иначе дальше детективов мы бы никуда не двинулись. В целом, игровое коннотирует сам способ функционирования сетей, их способ инвестирования и воздействия на пользователей. Оно обнимает все возможности "ведения игры" с сетями, которые, очевидно, являют собой не альтернативу, но виртуальность оптимального функционирования.
Мы познали уже унижение игры до статуса функции. Функциональная деградация игры: игра-терапия, игра-обучение, игра-катарсис, игра-творчество. В психологии детства, в социальной и личностной педагогике – везде игра понимается как "жизненная функция", как необходимая ступень развития. А то еще, привитая к принципу удовольствия, игра провозглашается революционной альтернативой: вспомним диалектическое преодоление принципа реальности у Маркузе, вспомним всевозможные идеологии игры и праздника. Но – игра как трансгрессия, спонтанность, эстетическая самопроизвольность – все это лишь сублимированная форма прежней руководящей педагогики, которая неизменно наделяет игру смыслом, сообщает ей целесообразность, а значит, выхолащивает присущую ей силу соблазна. Игра как сновидение, спорт, отдых, труд, как объект перенесения – всего лишь гигиеническая функция, необходимая для поддержания биологического и психологического равновесия, для правильного развития и регулирования системы. Нечто прямо противоположное мерочной страсти и страстному наваждению игры.
Между тем все это еще только попытка функционального подчинения игры той или иной форме закона стоимости. Куда серьезней кибернетическое поглощение и растворение игры во всеобщей категории игрового.
Показательна эволюция игр: сначала командные, состязательные игры, традиционные карточные, потом еще настольный футбол, затем бурно разросшееся поколение игровых аппаратов (уже экран, но еще не «теле», смесь электроники с жестом) – сегодня их уже вытеснили электронный теннис и другие компьютерные игры – экраны, изборожденные стремительно несущимися молекулами, атомистические манипуляции, которые ничем не отличаются от информационных приемов контроля в "процессе труда" и предвосхищают грядущее использование компьютера в домашней сфере, где уже прочно обосновались теле– и аудиовизуальные устройства: игровое везде и повсюду – оно определяет даже «выбор» марки стирального порошка в супермаркете. Отсюда плавный переход к сфере лекарственных и психотропных средств – еще одна игровая сфера, поскольку и здесь все то же самое: набор команд на сенсорной клавиатуре, манипуляции с нейронной панелью управления. Электронные игры – мягкий наркотик, они потребляются точно так же, сопровождаясь таким же сомнамбулическим абсансом и такой же тактильной эйфорией. Но ничто не служит живым существам лучшим пультом управления, чем генетический код – именно там разыгрываются всевозможные комбинации и бесконечно малые вариации их «судьбы»: судьбы "теле" о-номической, развертывающейся на молекулярном экране кода. Много чего следовало бы сказать об объективности этого генетического кода, который служит «биологическим» прототипом для всей окружающей нас вселенной – комбинаторной, алеаторной, игровой. Ведь что такое «биология»? Какую истину она в себе скрывает? Или, может, она скрывает в себе только истину, иначе говоря судьбу, преображенную в приборный щиток? За этим нашим экраном, управляемым сигналом с биологического дистанционного пульта, не остается уже места ни игре, ни иллюзии, ни ставке, ни розыгрышу: остается только модулировать сигнал, обыгрывать его, как обыгрывают звучание и тембр стереофонического канала.
Впрочем, это лишь еще один хороший пример из «игровой» сферы. В манипуляциях с каналами нетуже никакой музыкальной ставки – одна только технологическая ставка на достижение оптимальной модуляции стереоклавиатуры. Магия консоли и панели управления: медийная манипуляция превыше всего.
Как насчет партии в шахматы на компьютере? Где напряжение, связанное с шахматами, где связанное с компьютером удовольствие? Одно принадлежит к строю игры, другое – к строю игрового. То же самое можно сказать и о футбольном матче, транслируемом по телевизору. Не верьте, что это один и тот же матч: один hot, другой cool, один – игра, включающая в себя аффект, вызов, интригу, другой – нечто тактильное и модулируемое (обратные кадры, замедленные повторы, общий вид и крупные планы, углы зрения и т. п.). Телевизионный матч – это прежде всего телевизионное событие – совсем как холокост или война во Вьетнаме, от которых он в этом плане ничем не отличается. Успех цветного телевидения в США, запоздалый и трудный, датируется тем днем, когда одна крупная компания использовала идею внедрить цвет в программу новостей: как раз показывали войну во Вьетнаме, и последующие опросы засвидетельствовали, что «игра» цветов и техническое совершенство, обеспечившее это нововведение, позволили зрителям легче переносить картины войны. «Больше» истины создало эффект игрового дистанцирования от события.
Холокост
Евреев снова загоняют – но уже не в печи крематориев, не в газовые камеры, а на фонограммы и видеопленки, в электронно-лучевые трубки и микропроцессоры. Тем самым забвение, уничтожение обретает наконец свое эстетическое измерение – оно завершается в ретроспекции, в конечном счете поднятое до массового уровня. Телевидение: действительно «окончательное решение» события.
Срез исторического измерения, остававшийся еще в забвении – в форме виновности, недосказанности, – более не существует, потому что теперь "весь мир знает", весь мир содрогнулся перед этим истреблением – верный знак, что «оно» никогда больше не произойдет. И то, что изгоняется подобным образом, с минимальными издержками и пролитием пары-тройки слезинок, действительно не произойдет больше в будущем – потому что происходит в настоящий момент, сейчас, причем в той самой форме, в какой оно якобы изобличается, в самом «средстве» этого мнимого экзорцизма – телевидении. Это такой же точно процесс забвения, ликвидации, экстерминации, такое же уничтожение людской памяти и истории, такое же обращенное вспять излучение, такое же полное звукопоглощение, такая же черная дыра, как Освенцим. А нас-то хотели заставить поверить, будто ТВ погасит ипотеку Освенцима, что в лучах голубого экрана снизойдет на нас некое коллективное осознание – на деле же речь идет об увековечении этой задолженности в иных формах, на сей раз под знаком уже не места уничтожения, но средства устрашения.
Холокост в первую очередь (и исключительно) телевизионное событие (фундаментальное правило Маклюэна, о котором не следует забывать), речь идет о попытке разогреть холодное историческое событие, трагическое, но холодное, первое большое событие холодных систем, систем охлаждения, устрашения и экстерминации, которые вскоре развернутся и в иных формах (включая холодную войну и т. д.), затрагивающее холодные массы (евреи, которых уже не трогает собственная смерть, которые сами, в конечном счете, управляют процессом, массы, которые ничему больше не возмущаются: устрашенные до смерти, устрашенные самой смертью и в самой смерти своей), разогреть это холодное событие холодным же средством, телевидением, сделать это для масс, которые и сами настолько же холодны, которые, быть может, и разродятся по этому поводу какой-нибудь мертворожденной эмоцией, ощутят некое тактильное содрогание – тоже, однако, устрашающее, после которого с чистой совестью и полным эстетическим сознанием свершившейся катастрофы снова смогут впасть в забвение.
Для разогрева всей этой махины не показалась чрезмерной обстоятельная политико-педагогическая рекламная подготовка, в ходе которой событию (телевизионному) пытались придать некий смысл. Панический шантаж последствиями такой передачи для детского воображения. Всеобщая мобилизация социальных работников для отцеживания материала – точно в этой искусственной реанимации таилась опасность распространения заразы! Опасность-то была прямо противоположной: холодного – холодному, социальная инерция холодных систем. Потому и нужно было, чтобы все мобилизовались – ради воссоздания социального, горячего социального, коммуникации, из хладного монстра экстерминации. Именно этим хороша была передача – попыткой уловить искусственное тепло мертвого события для разогрева мертвого тела социального. Отсюда приправа добавочных медиа, раздувание эффекта обратной связью: экспресс-опросы, утверждающие массовость воздействия передачи, коллективный импакт ее послания – и это при том, что все эти опросы, понятное дело, удостоверяют только одно: телевизионный успех самого средства массовой информации.
Нам следует говорить о холодном свете телевидения, почему оно и безвредно для воображения (в том числе детского) – оно не несет в себе ничего воображаемого, по той простой причине, что это уже не образ. Противопоставлять его кино, в котором воображаемое все еще сильно (хотя и слабеет все более по мере заражения кино телевидением), – потому что это образ. Иначе говоря, не просто экран плюс визуальная форма, но и какой-то миф, нечто такое, что не утратило еще связи с такими вещами, как двойничество, фантазм, зеркало, сновидение и т. п. Ничего этого нет в «телеобразе» – картинке, которая ничего не подсказывает, ни на что не намекает, которая магнетизирует, которая сама не более чем экран, даже хуже: миниатюрный терминал, который фактически находится непосредственно у вас в голове – вы сами экран, а телевизор вас смотрит, – оснащает там транзисторами нейроны и прокручивается как магнитная пленка – пленка, не образ.
Все это принадлежит к строю игрового, а игровое есть место, где властвует холодный соблазн — «нарциссическое» обаяние электронных и информационных систем, холодное обаяние средств и терминалов, в которые все мы превратились, обособленные в манипуляторном самособлазне этих консолей, которые окружают нас со всех сторон.
Возможность модуляций в недифференцированной вселенной, «игры» подвижных, текучих агрегатов, конечно, не лишена завораживающего очарования – очень даже вероятно, что игровое и либидинальное где-то уживаются, кружа вокруг неких алеаторных систем, вокруг желания, которое уже не вламывается в сферу закона, но преломляется во вселенной, закона не ведающей. Такое желание тоже относится к строю игрового и подвижной топологии этих систем. Это своего рода премиальное удовольствие (и в то же время премиальная тревога), предоставляемое каждой из подвижных частиц сетей. Каждому из нас дано испытать подобное легкое психоделическое головокружение от всех этих бесконечно ветвящихся переходов, то множественных, то последовательных, от этих подключений и отбоев. Каждому из нас предлагается стать миниатюрной «игровой системой» – микросистемой, пригодной для игры, т. е. для саморегулирующейся возможности алеаторного функционирования.
Таково современное значение игры – «игровое» значение, коннотирующее гибкость и поливалентность алеаторных комбинаций: на возможности «игры» в этом смысле покоится метастабильность систем. Ничего общего с пониманием игры как дуального и агонистического отношения: холодный соблазн правит всей сферой информации и коммуникации, и в этом холодном соблазне исчерпывается сегодня все социальное вместе со своей сценической постановкой.
Гигантский процесс симуляции, который нам так хорошо знаком. Ненаправленное интервьюирование, телефоны доверия, всестороннее соучастие и сопричастность, шантаж под лозунгом "Вас это касается, вы событие, вы большинство". И давай опрашивать, давай прощупывать по кругу мнения, сердца, бессознательные – чтоб показать, как говорит «оно». Все поле информации заполнено такого рода фантомным содержанием, гомеопатической трансплантантой, несбыточной грезой коммуникации. Круговое взаимодействие, инсценирующее "желание зала", интегральная схема-контур перманентного "опроса портов". Колоссальные энергии задействуются, чтобы удержать в вытянутой руке этот симулякр, чтобы избежать брутальной десимуляции, которая обрушилась бы на нас при столкновении с очевидной реальностью радикальной утраты смысла.
Соблазн/симулякр: коммуникация вместе с социальным функционируют таким образом в замкнутом контуре, знаками удваивая необнаружимую реальность. Общественный же договор стал пактом симуляции, скрепленным медиа и информацией. Никто, впрочем, особо на этот счет не заблуждается: информация переживается как своего рода эмбиент, сервис, голограмма социального. И что-то вроде обратной симуляции отвечает в массах на эту симуляцию смысла: охлаждением ответили на это сдерживание, загадочной верой – на этот обман. Все циркулирует и может выдать эффект операционного соблазна. Но соблазн здесь имеет не больше смысла, чем все остальное: сам термин всего лишь коннотирует игровую склейку с симулируемой информацией и тактильную содержательность моделей.
Телефатическое
«Это Роджерс. Жду тебя около пяти. Слышишь меня? – Да-да, слышу. – Встретимся, поговорим. – Ага, поговорим». Такова бесконечная литания сетей, особенно пиратских и альтернативных. Здесь играют в то, будто говорят друг с другом, слушают друг друга, общаются, здесь разыгрываются самые тонкие механизмы постановки коммуникации. Фатическая функция, функция контакта, речь, выдерживающая формальное измерение речи: эта отдельно взятая функция, впервые описанная Малиновским на меланезийском материале и занесенная позже Якобсоном в его таблицу языковых функций, до предела гипертрофируется в сетевом телеизмерении. Контакт ради контакта становится родом пустого самособлазна языка, когда ему уже просто нечего сказать.
Такой самособлазн присущ именно нашей культуре. Ведь Малиновский описал нечто совсем иное: символическое пререкание, языковую дуэль – всеми этими сказками, ритуальными изречениями, бессодержательными разглагольствованиями туземцы бросают друг другу вызов, подносят друг другу в дар нечто вроде чистого церемониала. Языку тут нет никакой нужды в «контакте»: это мы нуждаемся в функции «контакта», в специфической функции коммуникации, именно потому, что она от нас ускользает – так и следует понимать выделение в современную эпоху Якобсоном в его анализе языка особой функции «контакта», тогда как в иных культурах она не имеет ни смысла, ни какого-либо специального обозначения. Таблица Якобсона, его аксиоматика коммуникации и сообщения современны такому излому языковой судьбы, когда вообще перестает сообщаться что-либо. Отсюда настоятельная необходимость аналитически восстановить функциональную возможность языка и в особенности эту самую «фатическую» функцию, которая по всей логике кажется не более чем трюизмом. В самом деле, о чем тут рассуждать: раз оно говорится, значит, говорится. Оказывается, есть о чем, и «фатическое» являет собой симптом необходимости все время «поддавать» контакта, замыкать цепь, говорить, говорить и говорить просто ради того, чтобы сделать язык возможным. Отчаянная ситуация, в которой простой контакт кажется чудом.
В сетях (т. е. во всякой нашей медийно-информационной системе коммуникации) фатическое гипертрофируется, и дело тут, наверное, в том, что теледистанция в буквальном смысле скрадывает смысл любого слова. Поэтому «разговор» на деле оказывается лишь проверкой связи и подключения к сети. И даже никого другого нет на линии, на "другом конце" провода, потому что в чистом полупериоде сигнала подтверждения нет больше ни передающего, ни принимающего. Есть только пара терминалов, и сигнал, идущий от одного к другому, просто-напросто удостоверяет, что «оно» проходит – т. е. ничего не проходит. Совершенное сдерживание.
Два терминала – не два собеседника. В «телепространстве» (к телевидению это, конечно, тоже относится) нет больше ни терминов, ни детерминированных позиций. Нет больше ничего, кроме терминалов в позиции экстерминации. Тут, кстати, ничем не поможет и якобсоновская таблица, применимая лишь к классической конфигурации дискурса и коммуникации. Она бессмысленна в сетевом пространстве, где правит чистая дигитальность. В пространстве дискурса есть еще полярность терминов, четко различимых оппозиций, управляющая явлением смысла. Структура, синтаксис, пространство различия – без этого немыслим диалог, – знака (означающее/означаемое) и сообщения (передающий/принимающий), и т. д. Бинарное или дигитальное 0/1 кладет конец различимым оппозициям и упорядоченному различию. Это «бит», мельчайшая единица электронного импульса – уже не смысловая единица, но лишь сигнальная пульсация. Это уже не язык, это его радикальное сдерживание. Так функционируют сети, такова матрица информации и коммуникации. Нехватка «контакта» здесь, конечно же, жестоко ощущается – ведь отсутствует не только дуальное отношение, свойственное языковому потлачу меланезийцев, нет даже межиндивидуальной логики обмена, присущей классическому языку (которым занимался Якобсон). На смену дуальности, на смену дискурсивной полярности пришла информационная дигитальность. Тотальное самомнение сетей и средств. Холодное самомнение электронного средства и самой массы как средства.
ТЕЛЕ: ничего, кроме терминалов. АВТО: каждый – свой собственный терминал ("теле" и «авто» сами по себе вроде операторов, коммутирующих частиц, которые подключаются к словам, как видео к рабочей группе или телевизор к телезрителям). Группа, подключенная к видео, сама также не более чем собственный терминал. Электронная авторегистрация, авторегулирование, автоменеджмент. Самораспаление, самообольщение. Группа эротизируется и обольщается непосредственным протокольным восприятием самой себя, скоро самоменеджирование, самоуправление станет универсальной работой каждого, каждой группы, каждого терминала. Самообольщение сделается нормой каждой заряженной током частицы сетей и систем.
Само тело, телеуправляемое генетическим кодом, уже не более чем свой собственный терминал: подключенное к себе самому, оно только и может, что осуществлять оптимальное самоуправление собственной информационной базой.
Чистое намагничивание: ответа вопросом, реального моделью, нуля единицей, сети ее собственным существованием, говорящих самим фактом их подключения; чистая тактильность сигнала, чистая сила «контакта», чистое сродство одного терминала с другим – таков образ рассеянного, диффузного соблазна во всех нынешних системах – самообольщение/самоуправление, которое лишь отражает замкнутый круг сетей и короткие замыкания каждого из их атомов и частиц (кто-то назовет это нарциссизмом – почему бы и нет? – только разве не абсолютная бессмыслица транспонировать термины вроде нарциссизма и соблазна в регистр уже далеко за рамками их диапазона – в регистр симуляции?).
Об этом – "Силикон навыкате" Жана Керсолы (Traverses, №№ 14/15): психобиологическая технология, все эти информационные протезы и электронные сети авторегулирования, которыми мы располагаем, дают нам род странного биоэлектронного зеркала, куда каждый из нас, точно какой-нибудь цифровой нарцисс, скользит по лезвию влечения смерти и где мы тонем в собственном отражении. Нарцисс/наркоз (сравнение еще маклюэновское):
«Электронный наркоз: вот предельный риск цифровой симуляции… Мы скользнем от Эдипа к Нарциссу… Самоуправление тел и удовольствий увенчается этим медленным нарциссическим наркозом. Словом, во что силикон превращает принцип реальности? Я не говорю, что оцифровка мира – причина близящегося конца Эдипа: я утверждаю, что развитие биологии и информационных технологий сопровождается распадом структуры личности, именуемой эдиповской. Распад этих структур раскрывает другое место, в котором отсутствует отец: в игру вступает материнское, океаническое чувство, влечение смерти. Это грозит не столько неврозом, сколько психотическим расстройством. Патологический нарциссизм… Известными считаются формы социальной связи, которые строятся на Эдипе. Но что делать власти, когда все это уже не работает? Взамен авторитета – обольщение?»
Лучший пример этого «бионического зеркала», этого «нарциссического некроза» – клонирование, предельная форма самообольщения: от Тождественного к Тождественному в обход Иного.
В Штатах, кажется, вывели уже на свет ребенка черенкованием, словно какую-нибудь герань. Первый ребенок-клон – потомство человеческого индивида, выведенное растительным путем размножения. Первый ребенок, родившийся из одной-единственной клетки своего «отца», уникального родителя, точной репликой, совершенным близнецом, двойником которого ему суждено стать (Д.Рорвик. "По его образу и подобию: копия человека"). Бесконечное черенкование людей: каждая клетка индивидуального организма может стать матрицей идентичного человеческого индивида.
«Моя генетическая вотчина была раз и навсегда определена встречей некоторого сперматозоида с некоторой яйцеклеткой. Вотчина эта содержит рецепт всех биохимических процессов, которые привели к моему появлению и которые обеспечивают мою жизнедеятельность. Копия этого рецепта записана в каждую из десятков миллиардов клеток, из которых я сегодня состою. Каждая из них знает, как меня изготовить; только во вторую очередь она может быть клеткой моей печени или моей крови, но в первую очередь это клетка меня. Так что теоретически возможно из каждой такой клетки изготовить идентичного мне индивида»
проф. А. Жакар
Проекция и погребение в зеркале генетического кода. Нет протеза лучше ДНК, нет лучшего нарциссического расширения, чем этот новый образ, предложенный современному человеку вместо и на место его зеркального отражения: его молекулярная формула. Здесь-то и обнаруживается его «истина» – в бесконечном повторении его «реального», биологического существа. Этот нарциссизм, для которого зеркало уже не источник, но формула, есть таким образом чудовищная пародия на миф о Нарциссе. Нарциссизм холодный, холодное самообольщение, ни малейшего отклонения, которое давало бы еще живому существу переживать себя как иллюзию: материализация реального, биологического двойника в клоне пресекает возможность игры со своим образом и отражением, игры со смертью своей в этом образе-двойнике.
Двойник – воображаемая фигура (душа, тень, зеркальное отражение), преследующая субъекта как его едва уловимая, но всегда поддающаяся заклятью смерть. Материализация двойника делает смерть неотвратимой – и это фантастическое предположение реализовано сегодня буквально благодаря клонированию: клон есть фигура смерти как таковая, но без той символической иллюзорности, что составляет ее обаяние.
Отношение субъекта к самому себе отличает некая интимность, покоящаяся на нематериальности, бесплотности его двойника, на том, что двойник является и остается фантазмом. Каждый может и должен был всю жизнь мечтать о совершенном удвоении или размножении своего существа, но все это имеет силу грезы и разрушается желанием насильственно перенести грезу в реальность. То же самое относится к "изначальной сцене", как и к сцене совращения: они работают лишь пока остаются фантазией, смутным воспоминанием, но отнюдь не реальностью. Нашей эпохе свойственно стремление реализовать эту фантазию, как и многие другие, и совершенно абсурдным образом променять игру двойника, утонченного обмена смертью с другим, на веко-вечность тождественного.
Мечта о вечном близнечестве, подменяющем половую прокреаций. Одноклеточная мечта о размножении делением – самой надежной форме родительства, поскольку она позволяет обойтись без другого и перейти непосредственно от тождественного к тождественному (пока еще, правда, дело не обходится без женской матки и зародышевой клетки, но это лишь недолговечная и анонимная подпорка, которую вскоре легко заменит какой-нибудь протез женщины). Одноклеточная утопия, устами генетики зовущая сложные организмы принять судьбу простейших.
Разве не влечение смерти толкает одаренные полом существа к форме воспроизводства, предшествующей разделению по половым признакам (впрочем, разве эта форма размножения, это клеточное деление, эта пролиферация по принципу смежности, которая для нас – смерть, не скрыта в самых глубинах нашего воображаемого: нечто отрицающее сексуальность и желающее ее уничтожения, поскольку она носительница жизни, а значит, критической и смертельно опасной формы воспроизводства?), – и разве не это же влечение толкает их одновременно к отрицанию всякой инаковости, полагая им единственной целью увековечение тождества, прозрачности генетической записи, уже не обреченной никаким превратностям процесса порождения?