355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Бодрийяр » Соблазн » Текст книги (страница 12)
Соблазн
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:11

Текст книги "Соблазн"


Автор книги: Жан Бодрийяр


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Именно в этом «безнравственность» игры. Чаще-то всего безнравственным объявляется другое – стремление выиграть побольше да поскорее. Но в таком случае игра предстает «лучше», чем она есть на самом деле. В действительности игра куда безнравственней. Она безнравственна потому, что подменяет порядок производства порядком обольщения.

Если игра оказывается предприятием по обольщению случая, отслеживающим эти обязательные сцепления знаков друг с другом, отличающиеся как от причинно-следственных цепочек, так и от алеаторных серийных последовательностей, если игра стремится упразднить объективную нейтральность и статистическую «свободу» случая, схватывая его в форме поединка, вызова и регламентированного вздувания ставок, тогда бессмысленно пытаться представить себе, как делает это Делёз в «Логике смысла», некую «идеальную ифу», которая состояла бы в полном высвобождении случая из любых взаимосвязей, в наращивании индетерминации, которая дала бы место одновременной игре всех серий разом, а значит, и радикальному выражению становления и желания.

Нулевая или ничтожно малая вероятность того, что две цепочки когда-либо пересекутся, упраздняет ифу (если ни одна цепочка вовсе не пересекается с какой-либо другой, тогда и случая-то никакого нет). Но и возможность никак не определенного переплетения цепочек в любой момент времени тоже ее упраздняет. Потому что игра начинается только с пересечения двух или нескольких цепочек в пространстве-времени, описанном правилом, – самый случаи возникает лишь при наличии такого правила, причем правило вовсе не означает ограничения свободы по сравнению с «тотальным» случаем, но есть не что иное, как способ проявления игры.

Нас уверяют, что где «больше» случая, там и игры больше. Но это означает представлять себе то и другое как «свободу» нанизывания знаковых цепочек, имманетный дрейф, «отвязность», перманентное расторжение порядков и последовательностей, нерегламентированную импровизацию желания – как род даймона или злого духа, который дует, где хочет, – вдувая то малость случая, то лошадиную дозу становления, противостоящего регламентированной экономии мира.

Но ведь это нелепо: становления не может быть больше или меньше. Не может быть ни дозы становления, ни сверхдозы. Мир либо включен в цикл становления и тогда уж остается в нем ежесекундно, либо нет. Как бы то ни было, нет никакого смысла "принимать сторону" становления – или случая, если уж на то пошло, или желания, коль скоро оно существует как таковое: выбирать тут вообще не приходится. "Принимать сторону первичных процессов – это все еще эффект процессов вторичных" (Лиотар).

Сама идея какого-то ускорения, усиления, наращивания ифы и случая, словно речь идет о концентрации кислоты в химическом растворе, идея экспоненциального роста становления означает не что иное, как превращение их благодаря путанице с понятием желания в простую функцию энергии. Но случай к этому не сводится – быть может, следует даже признать, как это втайне делает для себя игрок, что случая вообще нет. По сути, многие культуры вовсе не знают термина или понятия случая, потому что для них просто не существует ничего случайного, а значит, никакая алеаторика и не учитывается, даже при расчете вероятностей. Лишь в недрах нашей культуры могла родиться эта возможность принять в качестве ответа индетерминацию и объективное беспорядочное блуждание феноменов – статистический, неорганический, объективистский ответ, нерешительный и безжизненный. Если хорошенько подумать, то вся эта гипотеза алеаторной случайности вселенной, не связанной абсолютно никакими обязательствами, начисто лишенной всякого формального или символического правила, эта гипотеза молекулярного объективного беспорядка вещей – именно та, что так идеализируется и превозносится в молекулярном видении желания, – полный бред. Едва ли она менее безумна, чем гипотеза объективного порядка вещей и причинно-следственных цепочек, составившая весенние деньки нашего классического рассудка. Впрочем, одна органично вытекает из другой по логике остатков, иначе говоря отходов.

Случай впервые увидел свет в качестве остатка логического строя детерминации. Даже будучи гипостазирован в качестве революционной переменной, он тем не менее остается зеркальным отражением принципа причинности. Его обобщение, его безусловное «освобождение» (например, в делёзовской идеальной игре) – неотъемлемые элементы той политической и мистической экономии остатков, которая действует ныне повсюду и проводит главным образом структурную инверсию слабых терминов в термины сильные: некогда непристойный и ничего не значащий, случай, похоже, воскрешается во всей своей незначительности и становится отныне лозунгом номадической экономии желания.

Игра – не становление, она не принадлежит к строю желания и к кочевничеству отношения не имеет. Характеризуется она, даже если речь об азартной игре, игре случая, способностью воспроизводить в одних и тех же терминах и неопределенное количество разданную произвольную констелляцию. Циклическая и возобновляемая – такова присущая ей форма. Именно в силу этого она, и только она одна, способна решительно покончить с причинностью и принципом причинности – но конец им приносит не вторжение алеаторного строя серий, составляющего все еще только разрыв причинности, ее редукторное дробление на разрозненные фрагменты, а не ее преодоление: конец причинности связан с виртуальностью возвращения (вечного, если угодно) некоторой условной и регламентированной ситуации.

Не срок исполнения желания и его «свободы», не срок естественного становления (гераклитовская игра мира – детская игра), но вечное возвращение особой ритуальной формы, в качестве таковой и задуманной. Каждый эпизод игры избавляет нас, таким образом, от линейности жизни и смерти.

Есть две фигуры вечного возвращения. Одна, статистическая и нейтральная, плоская и объективная, не допускает в рамках конечной системы бесконечного количества комбинаций, пусть даже бесчисленных, и предполагает, что в один прекрасный день вероятность, проделав гигантский цикл, вернет-таки прежние серии в прежнем порядке. Нищета метафизики: это вечное возвращение естественного и в соответствии с естественной же статистической причинностью. Другое видение трагическое и ритуальное: оно подразумевает преднамеренную, как в игре, возобновляемость произвольной – не обусловленной причинностно – конфигурации знаков, каждый из которых предполагает последующий, неумолимо, как при развертывании церемониала. Здесь речь идет о вечном возвращении правила, т. е. обязательной последовательности ходов и закладов, причем неважно, что это правило игры самой вселенной: никакая метафизика не вырисовывается больше на горизонте неопределенно и бесконечно обратимого игрового цикла, уж точно не метафизика желания, которая еще зависит от природного миропорядка – или природного беспорядка мира.

Желание, конечно, Закон вселенной, но вечное возвращение – ее правило. К счастью для нас, ведь иначе где было бы удовольствие от игры?

Подлинное, идеальное умопомрачение – бросок костей, что в результате "упраздняет случай", когда, к примеру, вопреки всякому вероятию зеро выпадает несколько раз кряду. Экстаз зациклившегося случая, пленника одной и той же окончательно решенной серии – таков идеальный фантазм игры: видеть, как под выпадами вызова вновь и вновь выпадает все то же, раз за разом повторяясь и упраздняя разом и случай, и закон. Весь свет играет в ожидании как раз такого символического перехлеста – события, которое выпадает из алеаторного процесса, но при этом не подпадает сразу же под действие объективного закона. Каждый бросок, каждый ход по-своему кружит голову, мутит разум, но все остается в рамках до этого момента перехлеста судьбы, знаменующего, что она и впрямь захвачена игрой, – до момента, когда сама судьба, кажется, бросает вызов естественному порядку вещей и впадает то ли в безумие, то ли в ритуальное умопомешательство: вот тогда-то и срываются с цепей страсти, а умами завладевает подлинно смертельная завороженность.

И все это не игра воображения – воображение тут вообще ни при чем, здесь сказывается лишь властная необходимость положить конец естественной игре различий и вместе с тем историческому становлению закона. Нет более величественного момента. Нет иного ответа на естественные надбавки желания, кроме ритуального перехлеста игры и соблазна, нет иного ответа на контрактные надбавки закона, кроме перехлеста и формального умопомрачения правила. Кристально чистая страсть, страсть, не знающая себе равных.

Игра не относится к фантазматическому строю, ее возобновляемость и повторяемость фантазма – разные вещи. Повторяемость фантазма исходит из "другой сцены", и это фигура смерти. Возобновляемость игры исходит из правила, и это фигура соблазна и удовольствия. Аффект или представление – любая повторяемая фигура смысла есть фигура смерти. Удовольствие высвобождает лишь эта бессмысленная возобновляемость, которая идет не от сознательного строя и не от бессознательного расстройства, но представляет собой реверсию и реитерацию какой-то чистой формы, принимая вид внезапного взлета ставок и вызова закону содержаний и их накопления.

В таком случае рекуррентность игры исходит непосредственно от судьбы – она наличествует как судьба. Не как влечение смерти или кривая процентных ставок различия, устремленная вниз, к энтропическим сумеркам систем смысла, но как форма ритуальной инкантации, церемониала, в котором знаки, воздействуя друг на друга с неумолимой, насильственной притягательностью, не оставляют больше места смыслу и могут лишь до бесконечности дублировать друг друга. Тут та же умопомрачительность соблазна, полного поглощения возобновляемой судьбой: всем прочим обществам, кроме нашего, знакомо это зрелище ритуала – это зрелище жестокости. И в игре есть кое-что от этой жестокости. Реальность рядом с нею кажется просто сентиментальной. В сравнении с этими чистыми формами повторения все сентиментально – истина, даже Закон.

Закону противостоит не свобода, но правило; так же и причинности противостоит не индетерминация, но обязательство — не линейное сцепление и не какое-то там расцепление (романтический бред сошедшей с катушек причинности), но обратимое сцепление, которое, неумолимо захватывая один знак за другим, свершает свой цикл (вспомним обмен браслетами и ракушками у полинезийцев), обходя стороной начало и опуская конец. Цикл обязательств – не код. Мы смешиваем обязательство в строгом, ритуальном, незапамятном смысле слова, который оно имеет в циклическом коловращении людей и вещей, с обезличенным принуждением законов и кодов, правящих нами под обратным знаком свободы.

В чистом номадическом случае Делёза, в его "идеальной игре" налицо лишь полная диссоциация и лопнувшая причинность. Но не слишком ли большая натяжка – отсекать игру от ее правила с целью выделить некую радикальную, утопическую форму игры? С той же натяжкой, или с той же легкостью, случай отсекается от того, что его определяет, – от объективного вычисления серий и вероятностей, становясь лейтмотивом идеальной индетерминации, идеального желания, образованного бесконечной случайностью неисчислимых серий. Почему же тогда останавливаться на сериях? Почему не заменить их броуновым движением в чистом виде? А дело в том, что броуново движение, давно уже ставшее как бы физической моделью радикального желания, имеет свои законы, и это не игра.

Экстраполировать случай во все стороны под видом "идеальной игры", не обобщая одновременно правила игры, – это ведь такая же точно фантазия, как и радикализовать желание путем изгнания из него всякой нехватки и всякого закона. Объективный идеализм "идеальной игры" – и субъективный идеализм желания.

Игра – система без противоречий, без внутренней негативности. Поэтому ее трудно высмеять. Игру невозможно спародировать, потому что вся ее организация пародийна. Правило играет роль пародийного симулякра закона. Не инверсия и не подрыв, но симулятивная реверсия закона. Игровое удовольствие двойственно: с одной стороны, в игре исчезают время и пространство, уступая место зачарованной сфере неразрушимой формы взаимности – соблазн в чистом виде; с другой – разыгрывается пародия на реальность, происходит формальная эскалация требований закона.

Подчиниться, со всей непреклонностью добродетели, данностям случая и нелепости правила – возможна ли лучшая пародия на этику ценности? Возможна ли лучшая пародия на ценности труда, производства, экономии, расчета, чем понятия заклада и вызова, чем безнравственность фантастической неравноценности ставки и возможного выигрыша (или проигрыша, столь же безнравственного)? Есть ли лучшая пародия на понятия договора и обмена, чем этот магический сговор, эта затея по агонистическому обольщению случая и партнеров, эта форма дуального обязательства в отношении к правилу? Возможно ли лучшее опровержение всех наших моральных и социальных ценностей – воли, ответственности, равенства и справедливости, – чем эта экзальтация счастливого и злополучного, чем это ликование от игры на равных с судьбой, не знающей и не требующей никаких оправданий? Существует ли лучшая пародия на все наши идеологии свободы, чем эта страсть правила?

И возможна ли лучшая пародия на саму социальность, чем та неотвратимая логика предначертанности и симуляции социального в игре, о которой повествует рассказчик новеллы Борхеса "Лотерея в Вавилоне"?

"Я уроженец умопомрачительной страны, где лотерея стала существенным элементом реальности", – так начинается рассказ об обществе, в котором лотерея поглотила все прочие институции. Первоначально то была не более чем плебейская по характеру игра, в которую можно было лишь выиграть. Скоро она наскучила, так как "не была обращена ко всей гамме душевных способностей человека, только к надежде". Тогда игру попытались реформировать: в список счастливых номеров внесли небольшое количество несчастливых, и невезучему жребий присуждал уплату значительного штрафа. Именно это новшество радикально изменило ситуацию, поскольку развеяло иллюзию экономической целесообразности игры. Отныне игра явилась в чистом своем виде, и умопомрачение, завладевшее вавилонским обществом, не знало более границ. Теперь по жребию могло выпасть все что угодно, лотерея сделалась тайной, бесплатной и всеобщей, всякий свободный человек автоматически становился участником священных жеребьевок, совершавшихся каждые шестьдесят ночей и определявших судьбу его вплоть до следующего розыгрыша. Счастливый розыгрыш мог сделать его богачом, магом, даровать обладание желанной женщиной, несчастливый мог накликать на него увечье или смерть.

Короче, интерполяция случая во все щели социального строя и миропорядка. Все ошибки лотереи – «правильны», поскольку лишь укрепляют логику случая. Обман, подделки, уловки, махинации – все это прекрасно интегрируется в алеаторную систему: кто сумеет определить, «реальны» ли эти вещи, исходят ли, иными словами, от естественного и рационального соединения некоторых причин, или же исток их – алеаторная инстанция лотереи? Теперь уже никто. Все облекается предначертанностью, эффект лотереи универсален, Лотерея и Компания спокойно могут прекратить свое существование, их действенность молчаливо пронизывает пространство тотальной симуляции: вся «реальность» с потрохами включена в тайные решения Компании, и больше нет и не может быть никакого различия между реальной реальностью и реальностью случайной, алеаторной.

В конце концов Компания вообще могла бы никогда не существовать, миропорядок от этого не изменился бы. Гипотеза о ее существовании – вот что все меняет. Одной этой гипотезы достаточно, чтобы всю реальность, какова она есть и каковой всегда и неизменно была, превратить в гигантский симулякр. Реальность, какой симуляция меняет ее внутри нее самой, есть не что иное, как реальность.

Для нас и для наших «реалистических» обществ Компания как бы давно уже прекратила свое существование, и на руинах, на забвении этой тотальной симуляции, целого витка симуляции, предваряющей реальность, но более нами не осознаваемой, – вот где выстраивается наше подлинное бессознательное: непризнание симуляции и умопомрачительной неопределенности, управляющей священным беспорядком наших жизней, – не вытеснение аффектов и представлений, каким рисуется бессознательное нашему опошленному видению, но слепота к Большой Игре, к тому факту, что все «реальные» события, все наши «реальные» судьбы уже предвосхищены – но не в какой-то там прошлой жизни (хотя эта гипотеза сама по себе красивее и богаче всей нашей метафизики объективных причин), а в цикле неопределенности, в цикле управляемой и одновременно произвольной игры, чьим символическим воплощением и служит Лотерея Борхеса, – именно это предвосхищение сообщает «реальным» событиям и судьбам то невероятное, галлюцинаторное сходство с самими собой, которое мы принимаем за их истину. От нас ускользает эта логика: наше сознание реальности основывается на неосознанности симуляции.

Вспомним Лотерею в Вавилоне. Существует она или нет – в любом случае покров неопределенности, брошенный ею на наши жизни, неизбывен. Произвольные веления ее регламентируют мельчайшие детали нашего существования, но речь не идет о каком-то скрытом до поры базисе, поскольку таковой призван однажды явиться на свет истиной, – речь здесь о судьбе, иначе говоря об игре, с самого начала уже осуществленной и вплоть до самого конца непроницаемой.

Оригинальность Борхеса – в распространении этой игры на весь социальный строй. Если нам игра видится всего лишь надстройкой, не слишком весомой в сравнении с надежным базисом, добротной инфраструктурой социальных отношений, то он переворачивает все здание с ног на голову и неопределенность делает определяющей инстанцией. Отныне социальная структура и участь индивидов определяются уже не экономическими соображениями (труд, история), не «научным» детерминизмом товарообмена, но тотальным индетерминизмом – индетерминизмом Игры и Случая. Предопределение совмещается здесь с абсолютной подвижностью, произвольность системы – с самой радикальной демократией (мгновенный обмен и передел всех судеб: есть чем насытить современную жажду поливалентности).

Потрясающая ирония этого переворота захватывает любой возможный договор, любое разумное основание социального. Пакт о правиле, о произвольности правила (Лотерея) устраняет социальное, каким мы его знаем, так же как ритуал кладет предел закону. С разного рода тайными обществами дела, собственно, всегда обстояли именно так: их расцвет следует расценивать как сопротивление социальному.

Ностальгия по социальности пактовой, ритуальной, алеаторной, ностальгическое стремление избавиться от всех этих контрактов и социальных отношений, ностальгия по более жестокой, но и настолько же завораживающей судьбе-жребию – эта ностальгия заложена в нас глубже, чем рациональная потребность в социальном, которой нас пичкали с пеленок. Новелла Борхеса, возможно, не вымысел, но верное описание грез нашего прошлого – грез о нашем будущем.

В Византии социальная жизнь, политический строй, иерархии и расходы – все подчинялось Ипподрому. У нас, правда, тоже есть скачки, но это лишь бледное отражение византийских ристаний в зеркале демократии. Огромная денежная масса, которая обращается на бегах, переходя из рук в руки в результате заключаемых пари, – ничто по сравнению с экстравагантностью византийцев, привязывавших к конским состязаниям весь комплекс общественной жизни. Но это еще симптом игры как реестра разносторонней социальной деятельности и интенсивного обращения имущества и рангов. В Бразилии мы находим Jogo de Bicho: игры, пари, лотереи затягивают целые категории людей, ставящих на кон и состояние свое, и положение. Можно, конечно, усмотреть в игре простое средство отвлечься от проблем слаборазвитого общества, но мы никуда не денемся от того, что даже в своем жалком современном обличье игра остается отзвуком культур, в которых игровое и расточительское вообще были генераторами структуры и сущностных модальностей обмена, – такой, стало быть, схемы, которая прямо противоположна нашей собственной и в особенности марксистской. Слаборазвитые, говорите? Только привилегированные собственники общественного договора и общественных отношений могут вот этак, с высоты своего положения – тоже, впрочем, не более как симулякра, притом не подлежащего обмену на валюту судьбы, – выказывать презрение к алеаторным обычаям, которые наделе принадлежат высшему порядку. Потому что они вызов не только случаю, но и социальному вообще: вызов и признак ностальгии по более рискованному миропорядку и более рискованной игре стоимости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю