355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Заяра Веселая » Воспоминания » Текст книги (страница 3)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:12

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Заяра Веселая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Нам – да и самой Майке, – уже умудренным опытом, этот вопрос представлялся в высшей степени наивным и неуместным, а потому смешным. С тех пор за что? – слышалось по разным поводам – порвался ли чулок, или во время прогулки хлынул дождь.

Сидело в камере несколько молодых смазливых девиц. У них была та же статья, что и у нас, студенток. Социально опасными эти девицы считались по причине интимных связей с иностранцами.

Так что лубянская тетка, заподозрив при виде капроновых чулок, что я гуляла с американцем, не с потолка, оказывается, взяла свое подозрение.

(Пару лет спустя один бывший лагерник обратил внимание на шрам у меня на горле. Шрам – след трех фурункулов, мучивших меня в тюрьме. Лагерник, узнав, по какой статье я судима, понимающе спросил, полоснув себе по горлу пальцем: «Нож?»)

Девицы решительно отказывались признать себя проститутками, каждая рассказывала историю трогательной любви к какому-нибудь Фреду или Отто. Я им верила безусловно: что за дикий поклеп! Одна из них производила впечатление интеллигентной девушки, остальные были очень уж примитивны и истории у них были соответственные, я скоро потеряла к ним интерес. Держались они стайкой, у них были свои разговоры, свои шутки. Так, у одной девицы было полотенце с вышитым цветными шелками изречением: Кого люблю – тому дарю. Однажды, когда девица среди дня заснула (лежать и спать разрешалось сколько угодно), ее подруги, давясь от смеха, спороли букву р.

Прогулки в Бутырках, по сравнению с Лубянкой, были более вольными: мы не вышагивали кругами, а просто толклись во дворе, грелись на июньском солнышке.

Книги нам давали, но в таком шуме и постоянном мельтешении читать было почти невозможно.

В Бутырках принимались передачи и деньги. Минка носила передачи и мне и Гайре, передала нам деньги.

Мы с Гайрой строили различные предположения насчет своего будущего. Лагерь, как мы все-таки надеялись, нам не угрожает. Но и про за ворота уже не мечтали: было очевидно, что для этого нас незачем было переводить в Бутырки – ворота есть и на Лубянке. Склонялись к мысли, что, после того как мы выберем себе место ссылки (почему-то надумали выбрать Иркутск), нас отправят туда – видимо, на определенный срок – прямо из тюрьмы, так сказать за казенный счет.

Что касается срока... К тому времени я как-то свыклась с мыслью о трех годах, возможно, потому, что именно на три года посылали на работу молодых специалистов по окончании вуза, и в своей прошлой жизни мы тоже – в перспективе – были к этому готовы.

Нас – человек десять, в том числе Гайру, Майку, Нину и меня – вызывают с вещами. Наконец-то!

– На приговор, – говорят остающиеся. – Ни пуха ни пера!

– К черту!

Мы спустились в вестибюль, нас всех заперли в одном из боксов, после чего стали по очереди выводить для объявления приговора.

Разумеется, я не рассчитывала увидеть судью в мантии и белом парике, но все же представлялось, что объявление приговора (!) будет обставлено как-то торжественно.

Ничего подобного. В небольшой комнатушке (чуть ли не в боксе) офицер-эмгебешник прочел по бумажке, что я решением Особого Совещания признаюсь виновной по статье 7-35 и приговариваюсь к ссылке в Новосибирск, сроком на пять лет.

Мне показалось, что меня ударили дубиной по голове.

Новосибирск – ладно; в конце концов что Иркутск, что Новосибирск – для меня большой разницы нет (правда, неприятно удивило, что не дали права выбора). Но срок! Не три, а целых пять лет! В ту минуту я не вспомнила о матери, отбывающей восемь лет (не ссылки – лагерей!). Мои пять казались мне за пределами мыслимого.

Позднее у меня было много времени для воспоминаний и размышлений, я старалась понять, почему как катастрофу восприняла объявленный срок.

В общем-то это объяснимо. Вся моя сознательная жизнь, не считая совсем уж детских лет, пришлась на 40-е годы – война, старшие классы школы, институт, – менялась только последняя цифра. 1954 год – это, как мне тогда представлялось, будет уже какая-то другая эпоха... После приговора меня отвели не в прежний бокс, а в соседний.

Следом за мной пришла Майка:

– Пять лет, Новосибирск.

Потом Нина:

– Пять лет, Новосибирск. А у вас?

– То же самое. Одно хорошо: по крайней мере будем все вместе.

Последней пришла Гайра:

– Пять лет, Караганда.

– Караганда?! Мне – Новосибирск...

– ?!

Что это – ошибка: кто-то, вынося приговор, не обратил внимания на то, что мы – сестры? Или же преднамеренное ужесточение нашей участи?

Нас отвели в другой тюремный корпус, в небольшую, возможно одиночную, камеру, поместили там впятером; на ночь в проходе Между кроватями ставилась обычная дачная раскладушка.

Мы с Гайрой сразу же написали заявление на имя министра МГБ Абакумова, просили заменить Гайре Караганду на Новосибирск.

Однако через два или три дня нас, ничего не меняя, отправили к местам ссылки.

ПЕРВЫЙ ЭТАП

По тюремной терминологии про заключенных, отправляемых под конвоем из одного пункта в другой, говорится, что их взяли на этап.

Наш первый этап: Бутырки – Куйбышевская пересыльная тюрьма (до Куйбышева мы ехали вместе с Гайрой).

Воронок, в котором нас везли на Казанский вокзал, был набит настолько плотно (в кабинках сидели, в коридорчике стояли), что нам с Майкой физически не хватило места. Конвоиры, которым полагалось помещаться по обе стороны задней зарешеченной дверцы, были вынуждены примоститься вдвоем на одном сиденье, предоставив другое нам с Майкой. Таким образом, мы получили неожиданную и счастливую возможность бросить прощальный взгляд на московские улицы.

При подъезде к Комсомольской площади воронок остановился перед светофором. Гляжу, по краю тротуара идет Володя Котов – студент старшего курса нашего института (мы учились неподалеку, в Гавриковом переулке), идет не спеша – и ест бублик. Обрадовалась ему, как родному, хотя были мы едва знакомы. Первое побуждение – окликнуть (зарешеченное окошко, по жаркому времени, было без стекла). Но тут же возобладала здравая мысль: вряд ли человек обрадуется, если его окликнут из нутра черного ворона!..

Всегда – до того самого дня – полагала, что вагон с решетками на окнах в голове каждого пассажирского поезда – вагон почтовый. Оказалось – не почту в нем перевозят, а заключенных, и называется он – вагонзак, а еще – столыпинский.

Вагон – обычный пассажирский, но переоборудованный; в купе вместо окна – маленькое оконце на уровне верхних полок, каждое купе отгорожено от коридора решеткой. Один конвоир, прохаживаясь по коридору, имеет возможность наблюдать сразу за всеми. Не знаю, сколько нас затолкали в вагон (в других купе ехали мужчины), в нашем – женском – было человек двадцать.

Когда поезд тронулся, я попыталась настроиться на минорный лад – как-никак знаменательный момент: разлука с Москвой! Но мне это не удалось: было тесно, душно, Нина корчилась и стонала (у нее больные почки, как раз начался приступ), какие-то бабы на верхней полке матерились, несколько мужских голосов требовали от конвоира, чтобы тот скорей начал выпускать в уборную. (Когда дошла очередь до нас, оказалось, что дверь в уборную надлежит оставлять нараспашку; против нее, у окна, помещался конвоир.)

Ехали, как мне показалось, очень медленно и долго (безусловно, ехали как положено: ведь это был обычный пассажирский поезд). Наконец остановились у большого вокзала, кто-то прочел:

– Куйбышев!

– Самара, – сказала Гайра, как истая волжанка. В детстве она не раз бывала тут с отцом, это его родной город.

КУЙБЫШЕВ

Куйбышевская пересыльная тюрьма. Несколько длинных деревянных бараков. Внутри – дощатые голые нары в два яруса. Нам досталось место внизу. По доскам над головами клопы бегали даже при свете дня, но пол в бараке был идеально чист; некрашеный, он ежедневно оттирался голиком с песочком и отмывался до матовой желтизны, как стол у хорошей деревенской хозяйки. Глядя на этот пол, я с ужасом думала, что когда-нибудь наступит день и моего дежурства...

В бараке мы присоединились к москвичкам, которых Гайра и Майка знали по бутырской камере.

Вспоминаю двух из них: Инну и Софью Сергеевну.

Инна Гайстер, студентка последнего курса физфака МГУ, была одного с нами «набора»: ее отец А. И. Гайстер, вице-президент ВАСХНИЛ, был расстрелян в тридцать седьмом. За ней пришли в ночь на 23 апреля, но она – дело было накануне защиты диплома – ночевала у подруги. Днем состоялась защита, после чего Инну вызвали в отдел кадров, где молодой человек в штатском, присутствовавший на защите от начала до конца, попросил ее пройти с ним. Предположив, что дело касается бывшего накануне распределения, Инна, радостно возбужденная удачной защитой, вышла с ним на улицу. Беседуя (спутник вспоминал хвалебные отзывы профессоров), они не спеша пошли по Манежной в сторону Дома союзов. Расстались в приемной МГБ на Кузнецком мосту, где другой молодой человек предъявил Инне ордер на арест.

У Инны и Наташи Запорожец был общий следователь. С Инной Макаренко держался очень любезно. Ведь ему не нужно было добиваться от нее показаний: она, разумеется, не отрицала, что является дочерью своих родителей. Во время допроса следователь внезапно принялся консультироваться с Инной по работе Сталина «Марксизм и национальный вопрос», видимо, готовился к политзанятиям. После Лубянки – Бутырки, потом – приговор: пять лет ссылки в Кокчетавскую область.

В Куйбышевской пересыльной тюрьме Инна пробыла дольше всех нас: куда-то задевались ее документы. Там, на несчастье, пришлось ей увидеть страшную расправу трех уголовниц над их же товаркой, которую, заподозрив в фискальстве, они на глазах у всего барака до смерти забили оловянными мисками.

Софья Сергеевна поразила мое воображение тем, что в молодости была знакома с Маяковским. Время от времени мы с ней читали наизусть его стихи.

Она была из так называемых повторников. Потом я встречала их во множестве, но тогда впервые узнала о такой категории ссыльных.

Отсидел человек с 37-го года свои восемь или десять лет, вышел на свободу, но при этом он непременно получал минус. Это означало, что ему не разрешается жить в Москве и других крупных городах (каких именно – точно не знаю, но нетрудно догадаться). Не имея возможности вернуться домой, к семье, мало кто уезжал в далекие края, как правило, человек оседал где-нибудь поблизости, но не слишком-то и близко: ему дозволялось обосноваться за 101-м километром.

Не могу тут не вспомнить дядю Борю. Был у меня дядя —муж родной маминой сестры Марии – Борис Львович. Приехав в Москву в начале 20-х годов, учился на рабфаке, потом в вузе, до 37-го был инженером-электриком, в том году был объявлен шпионом – то ли немецким, то ли японским. Можно вообразить, насколько удалось обосновать обвинение, если ему – шпиону! – дали тот же срок, что давали женам – восемь лет (зубы ему, правда, на допросе все-таки повыбили). В лагере он заработал язву желудка и потерял остатки зубов. Освободившись, поселился в Александрове (тетю Маню не тронули, она жила в Сокольниках, там же – всю жизнь – работала в районной библиотеке). Поступить на работу по специальности дяде Боре не удавалось, даже электромонтером его не брали, опасаясь с его стороны вредительства. Долгое время они делили на двоих (сын Ляся погиб на фронте в первые дни войны) нищенское теткино жалованье. Наконец дяде Боре повезло: он устроился истопником в какую-то котельную, получал сущие гроши; чтобы не тратиться на жилье, обитал в той же котельной – в подвале без окна. Раз в месяц он приезжал в Москву, при этом у него, тихого и робкого по натуре, да еще навек запуганного, было, как я полагаю, ощущение, что он переходит государственную границу. Переночевать у жены он не смел: она жила в коммуналке, оба панически боялись соседей, дома старались не засиживаться, а, наскоро перекусив, шли гулять в Сокольники. Я видела их на прогулке: дядя Боря односложно отвечал жене, больше помалкивал, сиял голубыми выцветшими глазами, потаенно улыбался беззубым ртом – блаженствовал. Пробыв в столице несколько часов (и ни на миг не забывая, что в то время, как он тут наслаждается жизнью, в Александрове его, может быть, уже хватились), дядя Боря возвращался восвояси – до следующей отважной вылазки в Москву. И так – годами... Умер он в Москве, вскоре после реабилитации, успев все-таки какое-то время пожить дома (в той самой коммуналке с враждебными соседями). После его смерти мама обзванивала своих знакомых – некому было нести гроб...

В 49-м году многих бывших лагерников снова посажали в тюрьмы (дядю Борю, возможно, просто забыли в его подвале) – без всяких обвинений, только на том основании, что они уже отбывали срок, – приговаривали повторно, на этот раз к ссылке, без указания срока, до особого распоряжения.

Вот этих ссыльных и называли повторниками. Два года спустя, прежняя неопределенная формулировка до особого распоряжения, позволявшая повторникам надеяться на благоприятные перемены в их судьбе, была заменена (о чем их официально известили) на не оставлявшую никаких надежд: навечно.

В Куйбышеве мы оказались вместе с бытовиками (осужденными по так называемым бытовым – в отличие от политической 58-й – статьям), были среди них и уголовники. Встречались указники: в 47-м году вышел указ, предусматривающий уголовное наказание за хищение государственного имущества. Говорили, что кто-то получил срок за катушку ниток, кто-то – за пару горстей ржи, унесенных с колхозного поля.

Как только мы устроились в бараке, к нам с Гайрой подсели две девицы из бытовичек.

– Откуда, девочки? – спросили они.

– Из Москвы.

– А на какой улице жили?

– На Арбате.

Почему-то это привело их в восторг:

– Правда?! Не врете?

– Чего нам врать! Жили в Кривоарбатском переулке. А что?

– Так просто...

Оказывается, им случалось бывать в Москве, и теперь они устроили небольшой экзамен, который мы с честью выдержали; нам ли не знать арбатские киношки!

Результат этого экзамена был самый неожиданный: убедившись, что мы действительно с Арбата (дался им Арбат!), одна из них сказала:

– Подойдет ваше дежурство – вы за полы не беритесь, мы за вас вымоем.

– Вот спасибо!

Начался июль, стояло очень жаркое лето. По счастью, прямо против нашего отсека общих нар располагалось широкое окно с решеткой, но без намордника и без стекол; через него, особенно по ночам, к нам лился свежий воздух. Больше всего радовало отсутствие намордника; лежа на нарах, я подолгу смотрела на проплывающие облака, вечером любовалась освещенными окнами: за тюремной оградой виднелась крутая гора, а на горе – два жилых дома, покрашенных светло-желтой веселенькой краской, похожие, как братья-погодки, один немного – на этаж или на два – выше другого. По вечерам в окнах домов зажигались разноцветные огни (в моде были шелковые абажуры), самих домов в темноте не было видно, казалось, огни висят в воздухе над горой.

Я побывала в Куйбышеве два десятка лет спустя; на этот раз как дочь Артема Веселого была почетным гостем на открытии Куйбышевского литературного музея. Встречалась с людьми, знавшими отца, записывала их воспоминания, просто гуляла по незнакомому городу.

Захотелось взглянуть снаружи на пересыльную тюрьму. Адреса и местоположения, естественно, не знала, заговаривать с прохожими, мол, как пройти к тюрьме, было неловко, стала искать, приняв за ориентир высокую гору с двумя приметными домами наверху. И нашла! Отыскались, правда, только дома на горе, что же касается тюрьмы, то ее, как мне сказали, давно снесли, на том месте построили гостиницу «Волга», в ней-то я как раз и жила!

Еще в начале нашего пребывания на пересылке Нина упомянула мельком, что в Куйбышеве у нее есть дальние родственники, семейная чета, оба – преподаватели вуза. Кормили нас – даже по тюремным понятиям – очень плохо, и Нина все чаще стала вспоминать о местных родственниках. Не знаю, каким образом ей удалось связаться с кем-то из вольнонаемных и послать через них записку родственникам с просьбой передать для нее что-нибудь из еды. Дальше события (за которыми все мы с интересом следили: все-таки случай из ряда вон – нелегальная связь с волей!) развивались так. По-видимому, родственники испугались явиться с передачей в тюрьму и тем самым обнародовать свою принадлежность к одиозной фамилии. Не откликнуться на просьбу они, по доброте душевной, не могли – и передали продукты с посланцем. И вот у Нины в руках неопрятный сверток, а при нем список вложения. На мятом клочке бумаги вкривь и вкось нацарапано чернильным карандашом: «Силет-ки. – 2 шт. Канфетки – 200 грамов» – и еще что-то в том же духе. Нина схватилась за голову:

– Явная подмена! Теперь этих несчастных родственников – от моего имени – будут доить и доить... Когда приедем на место, и я смогу написать им? Что я наделала!

Мы ее утешали, что напишет скоро: нас вот-вот должны были взять на этап – минуло две недели, как мы сюда приехали.

У меня было двойственное чувство. С одной стороны, хотелось скорее добраться до Новосибирска. Меня занимала проблема: поступить ли в Новосибирском пединституте сразу на 3-й курс – тогда придется доздавать все весенние зачеты и экзамены (что мне, честно сказать, не слишком-то улыбалось) – или, уж так и быть, потерять год и начать опять со 2-го? С другой стороны – страшила разлука с Гайрой. Мы условились, что спишемся через тетю Аню – младшую мамину сестру (тете Мане мы писать не хотели, опасаясь за судьбу дяди Бори; Минкиного адреса я не помнила).

И вот наступил день нашего с Гайрой расставания.

Отправляемых в Новосибирск вывели во двор, остальных заперли в бараке.

Нас стоймя поставили («плотнее, плотнее, еще плотнее!») в кузовы закрытых брезентом грузовиков и повезли на вокзал.

ЭШЕЛОН

Под погрузку – не на вокзале, а где-то в стороне, на запасных путях – был подан эшелон, состоящий из товарных вагонов (впрочем, не знаю, возможно, охрана размещалась в пассажирских, наш вагон был в хвосте, всего состава я не видела).

В вагон запускали по алфавитному списку. Я была третьей. Два лучших места – у окошек на верхних нарах – разумеется, оказались заняты. Говорю верхних в том смысле, что были они высоко расположены, нижних нар не было вовсе; тем, чьи фамилии начинаются на дальние буквы алфавита, придется располагаться на полу.

Я заняла третье от окна место, оставив второе для Майки.

С этого времени – и до конца сибирского периода моей жизни – мы с Майкой были неразлучны, поэтому, когда в дальнейшем буду говорить просто мы – это означает: мы с Майкой.

Нина предпочла остаться внизу: с ее больными почками было бы трудно взбираться на нары.

Долго стояли с задраенной дверью, изнывая от жары, тронулись только поздно вечером. Очень скоро проявилось одно крайне неприятное обстоятельство. В вагоне не было параши, вместо нее в стене, противоположной двери, было проделано узкое отверстие, в него, слегка наклонно наружу, был вставлен деревянный желоб из трех неструганых дощечек; что касается воды для слива, то мы, постоянно мучимые жаждой, получали по кружке во время больших остановок. Какой уж тут слив! Попасть в желоб на ходу поезда, когда вагон мотало из стороны в сторону, было цирковым номером, он редко кому удавался. Можно себе представить, во что превратился пол в радиусе метра от желоба в первые же два часа пути (нас в вагоне было человек сорок), а наш путь продолжался десять суток. Зловонное пятно на полу расползалось все дальше и дальше, и уже некуда было отодвинуться от него тем, кому досталось место на полу.

Мы, обитатели верхних нар, были, безусловно, в лучшем положении, чем люди внизу, хотя и нас донимала вонь. Кроме того, крыша, до которой можно было лежа дотронуться рукой, раскалялась за день, как железная печка.

Справа от меня жила Майка, слева – три монашки (так их все называли). Две средних лет довольно безликие женщины и старушка – улыбчивая, суетливая; с очень приятным и добрым лицом – баба Степанида. Не знаю, были ли они на самом деле монахинями; о себе говорили неохотно и невнятно, мол, страдают за веру, одеты были во все черное, порой что-то сосредоточенно шептали, наверное молились. От скуки я попросила бабу Степаниду научить меня какой-нибудь молитве, она радостно согласилась, и вскоре я, к ее удивлению и удовольствию, без запинки знала «Отче наш».

Однажды я надумала перевоспитать монашек и бодро сообщила им, что бога нет.

– Как же нет? – возразила баба Степанида и, хитро улыбаясь, выставила в защиту бога неопровержимый аргумент: – Тогда откеда гром, откеда молния?

Я растерялась перед таким дремучим невежеством, принялась было что-то путано объяснять про природные явления, а также рассуждать о религии, но при этом, неожиданно для себя, обнаружила всю глубину собственного невежества. Коротко говоря, я еще раз убедилась в справедливости поговорки: не зная броду – не суйся в воду.

Мне бы расспросить бабу Степаниду о ее жизни – давней и недавней... Но судьба какой-то старухи-монашки тогда ничуть меня не занимала.

Запомнилось услышанное от нее народное присловье: «Попала лиса в капкан – гляди на небо!»

Эшелон не столько ехал, сколько стоял на запасных путях. Иной раз, когда становилось совсем невмоготу от духоты, я просила женщину у окошка пустить меня подышать; тогда мы ненадолго менялись местами.

Окошко почти под самой крышей представляло собой небольшое– с современную форточку – прямоугольное отверстие. Стекла в окне не было, а вместо решетки – две железные полосы, прибитые крест-накрест с угла на угол.

Однажды мы стояли на какой-то станции. Я сидела у окна. По соседнему пути с востока медленно – тормозя – двигался поезд. Когда он остановился, прямо против меня оказалось окно пассажирского вагона. Сначала я увидела свертки с едой и бутылку фруктовой воды на столике. В окне показалась женщина; заметив меня, она что-то сказала в глубину купе, и тут же к стеклу приникли еще две женщины и мужчина. Они смотрели на мое окошко с каким-то боязливым любопытством, явно понимая, что в эшелоне заключенные. Дурачась, я трагически изломила брови, закусила губу и вцепилась пальцами в железные полосы. Спектакль удался: мужчина что-то сказал (верхняя часть их окна была открыта, но слов не разобрать), выражение лиц у женщин сменилось на откровенно жалостливое, одна из них зашарила руками по столу, возможно, искала пирожок или яблочко. Грешно потешаться над людским сочувствием, но я ощутила мстительное удовольствие, что хоть на минуту (наш состав уже тронулся, окно с лицами отодвинулось) смутила покой счастливцев, едущих в противоположную, нежели мы, сторону, может быть, в Москву!..

В окно, даже со своего постоянного места, я смотрела с утра до ночи. Виды открывались один лучше другого, а после глухих стен камер и тюремных дворов картины природы воспринимались бы с особой радостью, если бы не ржавые железные полосы, черные против света, которые как бы перечеркивали все, что виделось за окном.

В этом вагоне впервые в жизни я сочинила стихи:

Глядеть и глядеть бы в окошко —

Забыть и тоску и жажду,

Но все, на что ни посмотришь,

перечеркнуто дважды:

Лес – и закат над лесом,

Рожь – и тропинка во ржи...

Крест-накрест ржавым железом

Перечеркнута жизнь.

НОВОСИБИРСК

Мы гадали, как в Новосибирске произойдет наш переход из заключенных в ссыльные. Отпустят ли нас прямо с вокзала? Или же прежде отвезут в местное отделение МГБ и уж там вернут паспорта,отобранные при аресте?..

Выгрузка проходила тем же порядком, что и погрузка: на запасных путях и по алфавиту. Было велено строиться в колонну по пять человек в ряд. Я – третья по списку – оказалась в первом ряду колонны; к женскому вагону сзади пристраивались мужчины.

Оглянувшись на Майку, я заметила возле одногоиз вагонов людей в серо-зеленых мундирах. Немцы!

До этого, не считая кино, я видела немцев только однажды, в тот день, когда пленных гнали через Москву.

Немцы мгновенно построились по пять в ряд, после чего их, проведя мимо нашей колонны, поставили впереди нее.

Средний немец в последней шеренге оказался непосредственно передо мной – хоть ладонью ему в спину упрись.

Нас предупредили: шаг вправо, шаг влево – считается побег, конвой стреляет без предупреждения.

Мы двинулись – сначала вдоль путей, потом мимо каких-то складов, потом по улицам города.

Два раза в жизни мне хотелось – в самом прямом смысле слова – провалиться сквозь землю.

Во второй раз это было в июне 1953 года. Я вернулась в Москву по амнистии и – после короткого праздника подступили будни – стала устраиваться на работу – машинисткой или счетоводом. Ежедневно обходила я контору за конторой по их объявлению «Требуется...». Меня нигде не брали. Стоило мне сказать, что вернулась из ссылки, – а я сообщала об этом с порога, – как кадровик тут же вспоминал, что уже приняли нужного работника или что-нибудь другое в этом роде, а то и просто отказывали, без обиняков.

Однажды, по очередному объявлению, я пришла в небольшое ведомственное издательство, выпускавшее техническую литературу. Почему-то попала не к кадровику, а к главному редактору. Так, мол, и так, вернулась из ссылки, ищу работу. Он в явном смущении, но из деликатности стесняясь сразу же указать мне на дверь, открыл мою трудовую книжку и – вскинул на меня глаза:

– Вы – дочь АртемаВеселого?

Усадил в кресло, стали разговаривать. Близко отца он не знал, но в свое время не раз встречался с ним на каких-то издательских путях. Припомнив, что знавал лучшие времена, он сделался грустен, а про Артема сказал:

– Это был настоящий писатель.

Кончилось тем, что он принял меня экспедитором с окладом в 450 рублей[1], но при этом жалобно попросил: сотрудники не должны знать, что я вернулась из ссылки, иначе у него могут быть неприятности.

Сохранить тайну оказалось несложно: никто из сотрудников не интересовался моим прошлым (впрочем, как и настоящим), лишь одна из женщин в первый же день спросила, замужем ли я. «Давно, уже две недели», – простодушно ответила я, чем сильно рассмешила женщин и снискала их расположение.

Работа была несложной. Меньше меня в издательстве не получал никто, но я была счастлива, что меня сюда приняли.

Все шло хорошо до профсоюзного собрания, накануне которого председатель месткома пригласил меня вступить в профсоюз;я охотно согласилась.

Когда дошла очередь до приема новых членов, председатель месткома скороговоркой прочел мое заявление и предложил рассказать биографию. Вот уж чего я никак не ожидала! Старый редактор, мой благодетель, сидел, ссутулившись, смотрел в пол. Я перебирала пальцами пуговицы на кофте и – молчала.

[1] Тут и в дальнейшем деньги в их тогдашнем исчислении.

– Ну-с, мы слушаем, – подавив зевок, проговорил председатель. – Рассказывайте.

– Нет.

– Что – нет?

– Я не буду рассказывать.

Собрание оживилось, никто больше не болтал с соседом, не дремал, не шелестел газетой, все смотрели на меня с различной степенью осуждающего или насмешливого недоумения.

Председатель, после некоторого замешательства, заговорил со мною ласково, как с больным:

– Заяра Артемовна, должно быть, вы не поняли... От вас ничего такого не требуется... Просто – рассказать биографию,

– Нет.

Он развел руками. Вот тут-то мне и захотелось провалиться сквозь паркетный пол. (В профсоюз меня, шептавшись и пожимая плечами, все-таки приняли.)

А впервые – сквозь асфальт – хотела бы я провалиться в июле 1949 года, когда гнали меня по городу Новосибирску в одной колонне с пленными немцами. Мы медленно брели по мостовой, машины нас объезжали. Конвоиры держали автоматы на изготовку, колонну сопровождало несколько овчарок.

На тротуарах стояли люди. Не знаю, с каким выражением они на нас смотрели, – я никого не видела: крепко сцепив зубы, не отрывала взгляда от серо-зеленой спины.

В новосибирской тюрьме мы провели три или четыре тусклых, ничем не примечательных дня.

В камере нам с Майкой попал в руки том из собрания сочинений Пушкина. Особое внимание привлекло письмо Пушкина Вяземскому из Михайловского (чтобы не пересказывать своими словами, приведу выверенную ныне цитату): «Мне нужен англ. яз. – и вот одна из невыгод моей ссылки: не имею способов учиться, пока пора. Грех гонителям моим! И я, как А. Шенье, могу ударить себя в голову и сказать: «II у аvait quelque chose 1а...»[1]

Потом мы не раз повторяли: II у аvait... – куда как лестно числить себя в ряду гонимых всех времен и народов!..

[1] Здесь кое-что было. (По преданию, последние перед казнью слова Андре Шенье, погибшего на плахе в июне 1794 г.)

ПОСЛЕДНИЙ ЭТАП

Утром по всему тюремному коридору захлопали двери:

– Выходите, с вещами!

– Быстро! С вещами!

Человек сто мужчин и женщин вывели во двор; нам приказали сесть на землю.

Никто не знал, что будет дальше, строились различные предположения, чаще других звучало слово этап.

Эти толки я слушала уже отстраненно; нас они больше не касаются: мы же в Новосибирске, можно сказать, приехали, осталось получить паспорта и – за ворота!..

Ворота открылись, во двор въехали грузовики.

Нам выдали по буханке хлеба и по кулечку сахарного песку (который я тут же умудрилась просыпать на землю), после чего посадили в грузовики и куда-то повезли.

Высадили нас на берегу Оби, чуть поодаль пристани.

Вместе с нами приехали и конвоиры, но было их немного – человек пять-шесть – и держались они непривычно: сбившись в кучку, о чем-то разговаривали между собой и, казалось, обращали на нас мало внимания. И ссыльные держали себя словно пассажиры, ожидающие прибытия парохода: тоже сбивались в кучки, расхаживали по берегу (правда, далеко не разбредались, как будто чувствовали какую-то незримую ограду), разговаривали, курили.Мы с Ниной и Майкой стояли в сторонке. Я злилась на себя: «Господи, какая же дура – поверила следователю, что меня ожидает чуть ли не просто перемена места жительства (сама же кивала согласно, мол, конечно, не всем жить в Москве!). Что-то непохоже, что нам собираются вернуть паспорта и студенческие билеты... Видно, и впрямь – попала лиса в капкан...»

Не скажу, что на берегу Оби пришло ко мне внезапное прозрение и я наконец осмыслила происходящее. Не было этого. Но я уже не находила всему оправдания в принятой ранее на веру формуле так надо.

«Неужели надо было протащить нас через четыре тюрьмы? Надо ли теперь гнать куда-то из города, назначенного нам местом ссылки? – думала я. – Что же нам предстоит?»

Вдруг против меня остановился – руки в карманах – какой-то парень, некоторое время мы молча (он – с наглой улыбкой, я – оцепенело) разглядывали друг друга.

Невысокого роста, смуглый, мускулистый, грудь нараспашку, кепка сдвинута на ухо; через щеку – шрам, во рту – золотой зуб, на груди и на руках татуировка – картинки и лозунги.

Он цыкнул слюной сквозь зубы и заговорил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю