Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Заяра Веселая
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
АРЕСТ
В 49-м году я училась на втором курсе Московского городского пединститута, старшая сестра Гайра заканчивала университет. В апреле она защитила диплом, на ближайшую субботу мы позвали друзей, чтобы отметить это событие.
Не знаю почему (может, и правда, сердце—вещун?), я стала уговаривать сестру перенести торжество на пятницу. Она не соглашалась, приводя два резона: принимать гостей удобнее под выходной, а главное, в пятницу мне нужно заняться латынью, поскольку в субботу предстоит зачет. Но я стояла на своем с таким упорством, что гости были приглашены на пятницу – 22 апреля.
Последнее время – после того как арестовали маму – мы с сестрой жили вдвоем. У нас была комната в коммуналке на Арбате, то есть на пересечении всех тогдашних путей, поэтому редкий вечер кто-нибудь к нам не зайдет. Бывало, в одиннадцатом часу звонок из автомата: «Мы тут с Валей и Милой – ты их не знаешь – не попали на последний сеанс в Повторный. Можно сейчас к вам?» – «Конечно!»
Подруги, приятели и их знакомые – в основном студенты – приходили повидаться, почитать или послушать стихи, обменяться книгами, покрутить патефон (любимейшие пластинки – «Песня Сольвейг» и полонез Огинского «Прощание с родиной» —заводились по нескольку раз кряду).
По московской традиции гостям непременно подавался чай, хотя к чаю обычно не было ничего, кроме хлеба, если не принесет чего-нибудь вкусного Минка – моя однокурсница и самая близкая подруга. Родители разрешали ей тратить стипендию по своему усмотрению; мы же с сестрой жили только на стипендию, то есть впроголодь.
И все же, когда у нас собиралась очередная вечеринка – поводом для нее могло послужить что угодно, – мы покупали бутылку дешевого вина, это считалось данью студенческой традиции. Вино выливалось в суповую кастрюлю, которая доверху наполнялась водой из-под крана и ставилась на огонь. В кастрюлю кидалось все, что случится подходящего под рукой: сахар, корица, изюм, орехи, сухая кожура апельсина. Дымящаяся ароматным паром кастрюля торжественно водружалась на середину стола: глинтвейн разливался по чашкам и неизменно вызывал восторг участников пирушки.
Но в ту пятницу, затеяв званый вечер, мы накупили вдосталь колбасы, сыру и печенья с конфетами, поставили на стол пару бутылок вина (благо незадолго перед тем разбогатели – свезли в комиссионку швейную машину).
Вечер удался – не хотелось расходиться. Но метро работало только до двенадцати, поэтому почти всем гостям ближе к полуночи пришлось распрощаться. Остались те, кто жил неподалеку: Минка, приятель со школьных лет Олег и студент Института международных отношений Дима, нам до того дня незнакомый, пришел с одной из моих подруг да и засиделся себе на беду.
Впятером расположились мы с краю раздвинутого стола, пили остывший чай, за каким-то увлекательным разговором позабыв о времени.
Неожиданно раздался стук в наружную дверь. На часах было четверть третьего. Мы с Гайрой переглянулись, я пошла открывать. В комнату вернулась в сопровождении офицера МГБ и нескольких парней в военном; следом вошли дворник с дворничихой – понятые.
Последовала короткая немая сцена: наши гости в замешательстве смотрели на вошедших. Красивый офицер (был он похож на Кадочникова из «Подвига разведчика») быстрым взглядом окинул комнату, после чего представился:
– Майор Потапов. – Он кивнул на разоренный стол, спросил шутливо: – Пасху справляете?
– Вот еще! – Я была уязвлена таким предположением: небось не старухи! Да и пасха-то ведь только в воскресенье начнется – что это ему вздумалось?..
– Отмечаем защиту диплома, – сказала Гайра.
– А-а, ну что ж, дело хорошее... Кто же из вас будет Веселая Заяра Артемовна? – И майор предъявил мне ордер на обыск и арест.
Почему-то я не ужаснулась, лишь удивилась.
Ужаснулась Гайра:
– Погодите, при чем тут Заяра?! Это меня должны арестовать!
Наверное, майору Потапову – да и всем остальным – этот возглас показался по меньшей мере странным.
Гайра проходила педпрактику в школе и на уроке истории сказала, что в 1905 году отсталые слои населения принимали участие в еврейских погромах; ее сокурсник расценил эти слова как клевету на русский народ и довел их, с соответствующим комментарием, до сведения партбюро курса. Делу был дан ход, и после нескольких – на разных уровнях – проработок Гайру исключили из комсомола.
Так что последние недели мы с сестрой жили как на вулкане; правда, об аресте не думали, больше всего опасались, что Гайре не дадут закончить университет, но поскольку ее допустили до защиты диплома и она защитила его с блеском, мы решили, что худшее – позади.
– Поймите, просто перепутали имена! – убеждала Гайра майора. – Это ошибка!
Майор сказал, что никакой ошибки нет, и велел мне собрать вещи.
– Много не бери: пару белья и... Ну, в общем, самое необходимое. Не забудь теплую кофточку, – заботливо говорил он. – Если есть, возьми деньги.
Дима побелевшими губами залопотал о том, что пришел сюда впервые и совершенно случайно. Мы с Гайрой клятвенно это подтвердили, нам от души было его жаль – надо же так влипнуть!
Олег от нас не открещивался, молча и с любопытством наблюдал за происходящим. Минка прежде всего вытряхнула мне свой кошелек. Видя, что я роюсь в шкафу в тщетных поисках пары белья, она отошла в угол, небрежно бросила в пространство: «Отвернитесь!», сняла платье и шелковую рубашку, платье натянула на голое тело, а рубашку сунула в наволочку, в которую я – за отсутствием какого-либо саквояжа —укладывала вещички. Потом она сняла с ног капроновые чулки – крик тогдашней моды (они только-только начинали входить в обиход). Я было запротестовала: мол, как же ты пойдешь домой (апрель в тот год выдался холодным, по ночам бывали заморозки), но она только махнула рукой.
– Готова? – спросил майор. – Тогда прощайтесь. В это время я вспомнила про латынь и – обрадовалась, что утром не придется сдавать зачет.
№ 12 по Кривоарбатскому переулку – типичный доходный дом начала века, шестиэтажный, облицованный по фасаду серым гранитом. Мне очень нравился наш дом. Единственным его недостатком было отсутствие лифта; наверное, строили незадолго до первой мировой войны и лифт не успели вмонтировать в оставленное для него место: лестница вилась вокруг пустой шахты.
Меня сопровождали двое, остальные, в том числе, и сам майор, почему-то остались в квартире. Спускаясь с четвертого этажа, я по привычке взялась было рукой за перила, но один из военных молча оттеснил меня к стене, сам пошел у перил. «Неужели они опасаются, что я брошусь в пролет?! – изумилась я. – Можно подумать, ведут пойманную шпионку! Как интере-е-есно!..»
Оказавшись между двумя конвоирами на полутемной по ночному времени лестнице, я конечно же не могла не отметить некоторой театральности происходящего. Сцена выглядела бы гораздо эффектнее, будь я одета поэлегантнее: демисезонное пальтишко с отвисшими карманами, еще в войну полученное по ордеру, беженский узелок в руке – все это, безусловно, разрушало образ. Выйдя из подъезда, я оглядела переулок; никогда не доводилось мне видеть его в столь поздний час.
Хотя нет, однажды, в июле сорок первого, во время воздушной тревоги мы с Гайрой среди ночи бежали по такому вот безлюдному переулку: бомбоубежище помещалось на углу Кривоарбатского и Плотникова. В ту ночь мама дежурила в роддоме, где тогда работала, а мы с сестрой спали так крепко, что не услышали сирены. Нас, уходя в бомбоубежище, разбудили соседи. Я, сонная, долго одевалась; Гайра меня торопила, но я повязала перед зеркалом красный галстук («Зачем?» – спросила Гайра. Я ответила: «Назло Гитлеру!»). Когда мы выскочили наконец из дому, вокруг уже не было ни души. Мы взялись за руки и, подгоняемые воем сирены, побежали в сторону Плотникова. У подъезда стояла черная «эмка».
...Такою же глухою ночью в прошлом году увезли маму, одиннадцать лет назад – отца.
Мои родители поженились в 1922 году, встретившись в Москве.
Мама в родном Крюкове Полтавской губернии окончила четыре класса, несколько лет проработала в детском доме и была направлена с путевкой в Московский пединститут. Срезалась на экзамене, поступила работницей на чулочную фабрику.
Отец в ту пору только что демобилизовался со службы на флоте. Он привез в Москву рукопись своей первой книги «Реки огненные»; повесть была напечатана в 1923 году в журнале, а на следующий год – в издательстве «Молодая гвардия».
Подлинное имя отца – Николай Иванович Кочкуров, литературный псевдоним – Артем Веселый.
Родители поселились на Покровке, 3. В этом доме, где раньше размещалась дешевая гостиница, два этажа были отданы под общежитие писателей и поэтов группы «Молодая гвардия» (у каждого из них была отдельная комната, а у Артема Веселого, жившего со стариками родителями, которые приехали к нему из Самары, – даже две).
Через несколько лет отец и мать расстались. Они сохранили добрые отношения; Гайра до восьми лет воспитывалась у дедушки с бабушкой, я то и дело у них гостила. Отец, живя отдельно с новой семьей, постоянно бывал на Покровке. Я часто виделась с отцом, хорошо его помню.
Новый – 1937-й – год встречали на даче в Переделкине.
Обеденный стол раздвинут и завален ворохом цветной бумаги и яркими лоскутами: мы с Гайрой и сводной сестрой Фантой мастерим елочные игрушки. Елка уже стоит в столовой, упираясь верхушкой в потолок, – елку срубили (тут же, на диком еще дачном участке) отец и его младший брат Василий. Смолистый дух перешибает все другие запахи Нового года: красок, клея, мандаринов, горячих бабушкиных пирогов.
Ужинали – вчерне – на кухне, у бабушки еще топилась плита. Отец поднялся на второй этаж в свой кабинет, вернулся с несколькими коробками «Казбека» в руках.
– Все! Бросаю курить! – он открыл дверцу плиты и швырнул папиросы в огонь.
– «Казбек»?! – в ужасе закричал дядя Вася и голыми руками – мы только ахнули – выхватил коробки из пламени.
После ужина отец прилег в своем кабинете поверх серого солдатского одеяла, мы с сестрами примостились рядом.
Сперва принялись наперебой рассказывать ему о своих школьных делах (я учусь в первом классе, и школьные дела представляются мне необычайно важными).
Немного погодя отец сказал:
– А теперь представьте себе такое...
Врезалось в память: отец говорит размеренно, как будто с листа считывает, и при этом пристально вглядывается в черноту окна, словно ему что-то видится в этой черноте:
– В походном шатре двое – хан и молодая русская полонянка. Хан угощает ее яствами и вином, она ото всего отказывается, потом внезапно говорит: «Дай хлеб». Он дает. «Дай мясо». Дает. «Дай нож!» Дает нож. Она режет на доске мясо и хлеб, говорит хану: «Возьми!» Хан протянул руку (отец тянет руку в сторону темного окна), как вдруг!.. Вдруг взмахнула полонянка ножом – и пригвоздила руку хана к доске! Закричал хан, вбежали его телохранители, совсем уж было схватили девушку, но она, гибкая как змея, выскользнула из шатра, лишь ее одежда осталась у них в руках. Вокруг шатра расположилось станом бесчисленное ханское войско, в ночи горели тысячи костров... За девушкой гнались, но она —нагая, с распущенными волосами – прыгала и прыгала через костры, бежала и бежала, покуда ночная степь не скрыла ее...
(Впоследствии, вспоминая рассказ отца, я думала, что это – эпизод, не вошедший в «Гуляй Волгу» – его роман о покорении Сибири Ермаком (Ярмаком назван он в книге; кстати сказать, родись я мальчиком, меня, по желанию отца, нарекли бы Ярмаком).
И только недавно, разбирая то, что уцелело из отцовского архива, поняла, что это – отрывок совсем из другого романа, рукопись которого была изъята при аресте отца, но – по сохранившемуся плану и довольно многочисленным наброскам – можно судить о его содержании. У этого романа было несколько вариантов названия, в том числе такие, как «Запорожцы» и «Печаль земли». Рассказанного отцом эпизода в рукописях нет, но есть строки, ему предшествующие и за ним следующие.
«Степь была залита лунным светом. На кургане ордынцы делили добычу: седла, холсты, церковная утварь, колодки меду, кони, волы, отары овец, полонянники... Всадники ворчали и ругались, грозя уйти от хана в другую орду.
Около Марийки заспорили два татарина. Один потянул ее за руку к себе и сказал:
– Моя.
Другой к себе:
– Моя.
Привлеченный шумом спора и свары, подошел хан и сказал:
– О храбрецы моего племени, я дам вам мно-
– 10 -
го волов и коней, овец и меду, но отдайте эту девку мне.
В толпе черных харь лицо юной полонянки блистало, как солнечный луч.
Чтобы прекратить этот спор, один из татар выхватил шашку, намереваясь зарубить девку, но хан взмахнул спрятанным в широком рукаве япанчи ножом, и татарин упал окровавленный.
Хан забрал Марийку и увел ее к себе в шатер».
Далее, совершенно очевидно, должна быть сцена, рассказанная нам отцом, а после нее приходится встык следующий сохранившийся набросок:
«По ночной степи она летела нагая на неоседланном жеребце... Утро приветствовало беглянку улыбкой ясной и потоком лучей, от которых она тщетно старалась прикрыть наготу свою. Волосы ее были рассыпаны по плечам, спине, высокой, с острыми сосцами груди, что была белее серебра... Вылетела на курган и огляделась: степь была пустынна, погони нигде не было видно, вдалеке ясно вырисовывался остроголовый курган Семи братьев. Опасность миновала».)
Сама встреча Нового года мне не запомнилась, возможно, я ее просто проспала. Наутро мы с отцом пошли погулять по Переделкину. У плотины он нас сфотографировал.
Не берусь гадать, о чем думал отец в первый день тридцать седьмого года, но то, что он предвидел свой трагический конец, несомненно: уже вовсю шли аресты.
Летом, когда сестры с отцом вернулись из очередного путешествия по Волге, они рассказали, что в отличие от предыдущих поездок отец избегал посещать большие города, а под охраняемыми мостами проплывал, пристроившись к плотам; все это из опасения, что, если его арестуют, дочери останутся одни вдали от дома.
Отец пробыл остаток августа в Переделкине, где проводила лето его жена Людмила Иосифовна с их детьми – Левой и Волгой, и где я жила при бабушке с дедушкой.
Уже была опубликована в «Комсомольской правде» рецензия, озаглавленная: «Клеветническая книга. О романе А. Веселого «Россия, кровью умытая».
Отец предвидел арест – и готовился к нему. Часть своего архива он отвез на Покровку, видимо полагая, что его стариков и брата, работавшего грузчиком, не тронут.
Так оно, по счастью, и произошло.
«Дедушка» и «бабушка», как все в доме называли родителей Артема, были в то время еще не стары – чуть больше пятидесяти, но своим обличьем, самобытной речью, всем жизненным укладом и в самом деле могли казаться молодым обитателям Покровской коммуналки стариком и старухой. Живя с начала 20-х годов в столице, они сохраняли колоритные черты, присущие жителям самарской рабочей слободки.
Бабушка была верующей, дедушка – безбожник. Бывало, бабушка шепчет что-то перед маленькой иконой, слышится вздох: «Господи, боже мой...», дедушка, должно быть желая отвлечь бабушку от каких-то тяжких дум, скажет: «Не весь твой, поди и мой маленечко!» Бабушка промолчит, только взглянет укоризненно. Жили в завидном ладу, а жизнь была к ним сурова: до революции похоронили четырнадцать детей...
Отец преданно любил родителей, полностью их содержал, посвящал в свои дела.
Сюда приходили его короткие – в три слова – открытки: «Жив. Здоров. Артем». Работая над «Гуляй Волгой», он каждое лето отправлялся в путь по сибирским рекам, по Белой, Каме и Волге – плыл на лодке, под парусом и на веслах, собирая материал для книги и, по его выражению, «кормясь с ружья и сети». Позднее – уже не для сбора материала, а просто для души (впрочем, по пути записывал частушки, и в тридцать шестом году издал их отдельной книгой) – он три лета плавал по Волге. В верховьях реки покупал большую рыбачью лодку, к концу лета, доплыв до Астрахани, дарил лодку знакомому рыбаку или бакенщику. В эти путешествия он брал с собой старших дочерей – Гайру и Фанту.
Сборы в дорогу проходили на Покровке. На полу, на кровати, на стульях разложено снаряжение: выгоревшая на солнце палатка, туго свернутая рыбацкая сеть, ружье, патронташ с патронами, котелок, чайник, всякая походная мелочь. Сестры, радостно возбужденные, сноровисто укладывают рюкзаки, вспоминают разные смешные и страшные случаи прошлой поездки...
Дедушка умер во время войны, бабушка – в сорок восьмом году. На Покровке остались младший брат отца Василий Иванович Кочкуров с женой Клавдией Алексеевной. Никто, кроме них, не знал о существовании архива: хранение бумаг осужденного врага народа считалось криминалом. Архив, уложенный в плетенную из ивовых прутьев бельевую корзину, был спрятан... под кровать.
Люди, далекие от литературы – грузчик и работница столовой, – Василий Иванович и Клавдия Алексеевна не только по-родственному любили Артема, они безгранично уважали его труд и верили, что спрятанные бумаги пригодятся, когда он вернется из заключения. Они сохранили ценнейшие материалы: рукописи, документы, письма, фотографии, прижизненные издания произведений Артема Веселого.
В последний раз я видела отца в сентябре или октябре тридцать седьмого.
Как-то раз вернулась из школы – следом пришел отец. Он был молчалив и сосредоточен, не спеша разделся, несколько раз прошелся по комнате, потом сел за стол, достал из кармана и положил перед собой тоненькую книжку в бумажной обложке. Я углядела, что она – из собираемой мною серии «Книга за книгой», обрадовалась и потянулась за ней через стол, но отец прижал книжку ладонью.
– Садись и слушай... «Янко-музыкант», – начал он с печальной торжественностью.
Отец читал мне вслух, чего прежде никогда не делал: я самостоятельно читала с четырех лет. Слушала, смаргивая слезы; горько заплакала, когда он дочитывал последнюю строку: Над Янко шумели березы...
Вскоре отец ушел; тогда я не пожалела, что не побыл со мною подольше: мне не терпелось еще раз перечесть историю Янко...
В конце октября отца арестовали. Следом оказалась за решеткой, а потом получила восемь лет лагерей Людмила Иосифовна, Леву и Лялю (так в детстве звали Волгу) забрали в детдом.
Долгие годы не знали мы о судьбе отца: в справочной на Кузнецком, 24, на наши регулярные о нем запросы отвечали одно и то же в краткой стереотипной формулировке: «Жив, работает; осужден на 10 лет без права переписки», повторяли это – не вдаваясь в объяснения – и после того, как истек срок наказания[1].
Маму арестовали в начале сорок восьмого года. Ее не посадили в 30-е, во время массовых арестов; тогда она ожидала этого каждую ночь – знала за собой давнюю провинность: будучи работницей электролампового завода, выступила на заводском митинге в поддержку оппозиции, за что впоследствии – в середине 30-х – была исключена из партии, уволена с работы (она занимала какую-то техническую должность на радио). Долго не могла никуда устроиться, была вынуждена завербоваться в Каракалпакию. Уехала на год, оставив нас с сестрой в Москве, меня – на попечении своей еще фабричной подруги, а Гайру – бабушки с дедом. Вернулась как раз ко времени массовых арестов. Предупреждала нас каждый вечер, чтобы мы не пугались, если ночью за ней придут, клала Гайре под подушку деньги на первое время. Но в ту пору – обошлось...
После войны мама работала медсестрой в поликлинике, подрабатывала уколами и как-то раз по телефону, висевшему у нас в коридоре, сказала своему пациенту, чтобы тот постарался достать американский пенициллин, – он, мол, гораздо лучше нашего.
[1] В 1956 году, с посмертной реабилитацией отца, была названа дата его смерти – 2 декабря 1939 года. По сведениям, полученным в 1988 году в Военной коллегии Верховного суда СССР, Артем Веселый расстрелян 8 апреля 1938 года.
Сосед услыхал, донес куда следует.
Мать обвинили в антисоветской агитации, припомнили старое, приговорили к восьми годам лагерей.
Мама попала в Потьму. Она не была лишена права переписки, но это право ограничивалось двумя письмами в год. Кроме того, отправив ей посылку, мы в ответ получали разрешаемую открытку всего из трех слов: «Посылку получила, мама». Было нам уже и одно письмо – скупое (явно подцензурное): мол, жива-здорова, работаю на общих, спасибо за посылки. Мама беспокоилась о нас, просила писать почаще.
Посылки мы с сестрой отправляли каждый месяц, деньги на них давал большой мамин друг, что сохранялось им и нами в строжайшей тайне: был он старым большевиком, директором фабрики и сильно рисковал, помогая осужденной. Мы рассчитывали, что, как только Гайра закончит университет и поступит на работу, мы полностью возьмем на себя заботу о матери.
...У подъезда стояла черная «эмка».
Передо мной распахнули дверцу, я оказалась на заднем сиденье между двумя военными.
Машина, рванув с места, помчалась по Арбату, по Воздвиженке, через Манежную площадь и, подъехав к большому зданию на площади Дзержинского, остановилась у подъезда № 3.
ЛУБЯНКА
Это уже потом, освоившись с тюремными порядками и терминологией, я узнала, что провела ночь в боксе. А тогда подумала, что комнатушка без окна, напоминающая чулан,—одиночная камера. Маленький – типа тумбочки – столик, табуретка; кровати небыло.
«Должно быть, мне бросят соломенный тюфяк, – решила я.– Подумать только, я – в тюрьме!» Настроение у меня было приподнятое: ждала каких-то значительных и немедленных событий, связанных с моим загадочным арестом.
Забавляла мысль, что не соберись мы вместо субботы в пятницу – не бывать бы нашему званому вечеру; радовалась, что ночной стук не врасплох застал нас с сестрой, не спросонья, как это было при аресте мамы; запоздало удивилась, что не было обыска, подумала: «Оно и лучше».
Время шло, но ничего не происходило. Первоначальное возбуждение постепенно улеглось, подступила тревога.
Пыталась строить догадки, почему меня арестовали. Мама во время свидания, данного нам перед ее отправкой в лагерь, сумела намекнуть, кто из наших квартирных соседей доносчик.
Может быть, я что-нибудь брякнула по телефону, а этот сосед подслушал – и донес? Или он меня просто оклеветал? Удастся ли оправдаться? Одно из двух: или меня взяли по ошибке – тогда разберутся и отпустят, или...
Сидела, уставившись в стену, чувствуя, как угнетающе начинает действовать слепящий свет яркой лампы и полная – до звона в ушах – тишина.
В прошедший год, выстаивая часами в очередях к различным притюремным окошкам, я слышала обрывки разговоров, из которых уяснила, что над политическими заключенными суда в обычном представлении не бывает, срок наказания определяет ОСО (Особое совещание).
Почему меня так долго никуда не вызывают? Забыли обо мне, что ли? А вдруг это самое ОСО уже приговорило меня к одиночному заключению, вот так и буду теперь тут сидеть...
Мне сделалось страшно.
В камере не было окна, и я потеряла ощущение времени; внезапно у меня начался какой-то психоз: самым важным показалось немедленно узнать, что сейчас на дворе – все еще ночь или уже утро?
Подошла к двери, постучала. Замок (или засов?) лязгнул, в камеру заглянул надзиратель:
– Чего тебе?
– Который час?
Он посмотрел на меня оторопело, захлопнул дверь. Лязгнул замок. Я почувствовала в горле жесткий ком – предвестник слез —и сосредоточилась на том, чтобы не заплакать.
Но вскоре ком в горле исчез: начались события.
Сначала меня отвели в душ (явно для галочки: вода была чуть теплая, и надзиратель, когда я на это посетовала, крикнул из-за двери: «Не хочешь – не мойся, главное – волосы смочи»).
Потом был обыск.
Вещи, вытряхнутые из наволочки на большой стол, осматривала хмурая тетка в военной форме и в берете.
Ее внимание сразу же привлекли капроновые чулки.
– Небось с американцем гуляла, – заключила она. Я побожилась, что никакого американца у меня никогда не было, но она явно не поверила, – я осеклась и пожалела, что не сумела надменно промолчать. Под левым манжетом ее гимнастерки угадывались часы.
– Скажите, пожалуйста, который час?
Она словно и не слышит; с бабским интересом посмотрела сквозь капрон на лампочку; сунула чулки обратно в мой узел, сказала ворчливо:
– А вот у моей дочки – нету таких... Раздевайся.
– Как?!
– Обыкновенно. Все сымай.
Ловкими, натренированными пальцами она прощупала в моем платье швы, воротник, манжеты, спорола пуговицы, из трусов выдернула резинку; вместе с поясом от платья, шарфом и поясом – держателем чулок отложила в сторону.
Все это время я стояла в классической позе стыдливой купальщицы.
– Одевайся.
Я поспешно накинула платье, надела простые чулки и потянулась было к поясу с резинками, но она молча сгребла все отложенное, свернула в тугой узелок.
Я знала, что у заключенного отбирают ремень или подтяжки, дабы он на них не удавился. Поэтому изъятие пояса от платья и шарфа восприняла как должное; но резинки! Поняла так, что резинки отобрали не из опасения самоубийства, а с целью унизить и тем самым деморализовать. В самом деле, трусы кое-как держались, прижатые узким платьем, но как только надзиратель повел меня с моим узлом по коридору, я стала путаться в сползающих до полу чулках, поминутно наклонялась, подтягивала их свободной рукой, они снова сваливались.
Меня отвели в бокс, но вскоре вызвали («Без вещей!») – взяли отпечатки пальцев и сфотографировали. И у печатальщика (или как еще его назвать?) и у фотографа спрашивала:
– Который час?
Первый буркнул угрюмо:
– Не знаю.
– Что хоть сейчас – ночь или утро?
– Не знаю.
Фотограф тоже ответил: «Не знаю», но при этом посмотрел на меня вроде бы виновато.
– Скажите! – взмолилась я. – У вас же часы на руке!
Он промолчал.
До сих пор не могу понять, что за тайна?..
Фотограф снял меня – фас и профиль; вспомнилась тюремная фотография Маяковского в школьном учебнике литературы. Опять подумала: «Как интере-е-есно!»
Сижу в боксе, как мне кажется, очень долго. К тому времени уже сообразила, что это – временное помещение: в камере, насколько я знала, непременно должна быть параша. Видимо, меня переведут отсюда в другую камеру. Скорей бы переводили! Этот чулан мне уже осточертел!
– С вещами!
Обрадованно вскакиваю с табуретки, хватаю узел, выхожу с замирающим сердцем: куда-то сейчас попаду?..
Надзиратель ведет меня по коридору, поднимаемся по лестнице, снова коридор, снова лестница – на этот раз вниз, еще коридор, мы останавливаемся перед какой-то дверью с глазком, надзиратель ее распахивает, шагаю через порог... это все тот же бокс!
Кем-то уже было замечено, что в тюрьмах и лагерях в вопросах гигиены первое место отводилось чистоте полов. У заключенных эта неустанная забота администрации носила название «половой вопрос».
Позже я поняла: вывели на несколько минут для того, чтобы сделать уборку – пол в боксе влажно блестел.
То, что меня – с моим нелепым узлом да в сползающих чулках – заставили ходить вверх-вниз по лестницам только для того, чтобы привести туда же, я восприняла в ту ночь как явное и к тому же утонченное издевательство.
За спиной хлопнула дверь – я разревелась.
Швырнув узел на тумбочку, уткнулась в него лицом...
Наревевшись всласть, я сидела, тупо глядя в стену. Спать не хотелось, но бессонная ночь давала себя знать каким-то звонким гудением в голове.
Неожиданно – настолько неожиданно, что я не поверила ушам, – послышался голос Гайры. И тут же – чье-то шипение:
– Тш-ш-ш...
Я вскочила, припала к двери.
– Тут у вас моя сестра, ее увезли ночью... – очень громко говорила Гайра (потом она рассказала: на то и рассчитывала – я услышу и по крайней мере буду знать, что ее тоже забрали).
– Тш-ш-ш...
– Она забыла взять с собой мыло! Можно ей передать?
– Тш-ш-ш...
Я заколотила в дверь кулаками:
– Гарка, я тут! Гарка!
– Зайка! Зайка!
Хлопнула какая-то дверь – и все стихло. Минуту спустя – я еще прижималась к двери – ко мне влетел разъяренный толстяк с лычками на погонах. Оттеснив меня от двери и закрыв ее за собой плотно, он все равно приглушал голос:
– Ты чего разоралась?
– Там моя сестра!
– Тш-ш-ш... Нет там никого.
– Я же слышала!
– Тш-ш-ш... Будешь кричать – посажу в место, там ты у меня живо зажаришься (точно не помню, возможно, он сказал, замерзнешь, но угроза была связана именно с температурой этого другого места, видимо карцера).
Я вообще не храброго десятка и тут малость струхнула, но, чтобы он об этом не догадался, набычилась, сжала зубы и не мигая смотрела ему прямо в глаза. Бросив на меня еще один грозный взгляд, толстяк ушел.
Все кончено! Раз Гайру тоже арестовали, надеяться на то, что разберутся и отпустят, глупо. Значит, есть какая-то причина?.. Но каково коварство красивого майора! Выходит, он явился к нам с двумя ордерами на обыск и арест, почему бы не сказать об этом сразу, а не устраивать спектакль? То-то он остался, когда меня увезли... Как здорово получилось, что мы с Гайрой услыхали друг друга! Они хотели нас одурачить (вернее, меня, чтоб я тут сидела и думала, что Гайра на свободе) – не вышло! Недаром этот толстяк обозлился, возможно, ему за нас попадет...
Я даже немного развеселилась, но потом подумала о маме – и снова приуныла: теперь – без нашей поддержки – она обречена: знающие люди говорят, что, не получая посылок, в лагере не выжить...
Вскоре надзиратель принес еду – пайку черного хлеба, пару кусков сахара, кружку с чем-то горячим. Ни есть, ни пить не хотелось, сахар сгрызла.
Мне вспомнилось: Гайра сказала, что меня увезли ночью. Наверное, уже утро, а еда – завтрак. Ага, начинаются, так сказать, тюремные будни. Надолго ли? На восемь лет? На десять?
Должно быть, я все-таки сильно устала за эту ночь, на меня нашло какое-то странное – веселое и злое – безразличие: ну и пусть!
Дверь отворилась.
– С вещами!
Стянула с тумбочки свой узел, без прежнего ожидания перемен поплелась к двери.
– Хлеб возьми, – напомнил надзиратель. Вернулась, сунула пайку в наволочку, вышла в коридор.
Меня снова повели какими-то коридорами и лестницами, потом мы прошли через двор (был белый день, и, вдохнув свежего воздуха, я сразу взбодрилась), поднялись на второй этаж, подошли к решетке, перегораживающей довольно широкий коридор.
В нос ударил резкий запах дезинфекции (так иногда пахнут пропитанные каким-то составом железнодорожные шпалы), к нему примешивалось зловоние общественной уборной, я поняла, что за дверями по обе стороны перегороженного решеткой коридора – камеры.
У решетки меня передали другому – коридорному —надзирателю, он подвел меня к двери под № 10, приказал:
– Лицом к стене!
Пока он возился со связкой ключей, я старалась вообразить, что там, за дверью. Наверное, огромная камера с каменным полом и темным сводчатым потолком, на нарах —наголо обритые арестанты в полосатых штанах и куртках (почему-то мне не пришло в голову, что в тюрьме женщины сидят отдельно от мужчин).