Текст книги "Князь Михаил Вишневецкий"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
– Подписывайте! – повелительно крикнул он.
Пражмовский уже не раздумывал больше, теперь у него была лишь одна забота – вырваться целым и невредимым из когтей шляхты, а меры против того, что он делал в данную минуту, он обещал себе поискать впоследствии.
Он радовался сохранению собственной жизни и, хотя у него так дрожала рука, что ему трудно было написать даже эти несколько букв, он все-таки подписался и бумага перешла от него к панам канцлерам, которые, молча, должны были последовать примеру примаса.
Все они думали то же, что и он: лишь бы вырваться из-за валов, а там найдем какой-нибудь способ, аннулировать [50]50
Сделать юридически ничтожным.
[Закрыть] этот отвод.
Вскоре сенаторы стали тесниться к столу и торопиться друг перед другом с подписью, чтобы поскорее освободиться из павильона, хотя выйти из него сейчас не смог бы никто, до того сдавленная, сплошная толпа стояла кругом.
Написанный акт покрылся подписями. Примас встал, разыскивая глазами круцифера [51]51
Духовное лицо, несущее распятие, предшествуя папе или другим высшим лицам духовной католической иерархии.
[Закрыть], придворного капеллана, но до него нельзя было добраться даже взглядом через густую толпу.
Между тем шляхтич, выйдя из-под павильона с листом бумаги и держа его высоко над головой, крикнул стоящим братьям:
– Кондеуш устранен!
Громкий крик радости встретил эту победу многотысячного большинства. Сенаторы стояли еще заключенные в павильоне, не будучи в состоянии выбраться оттуда. Они боялись говорить и совещаться, чтобы не навлечь на себя подозрительного внимания. Примас, который был бледен и дрожал минуту назад, приходил мало-помалу в себя и пылал гневом. Кровь ударила ему в голову.
Он чувствовал униженным, как себя лично, так и свое достоинство примаса. Он, vice-rex [52]52
Заместитель короля (лат.).
[Закрыть] – принужден толпой оборванцев обмануть тех, кто рассчитывал на его слово! Принужден вынести порицание самому себе!
На других лицах это выражение злобы было менее заметно, но все-таки все присутствующие чувствовали и знали одно, что шляхта их победила и что, упоенная этим, она теперь несомненно использует свой триумф.
Придворной свите примаса и военному эскорту гетмана не скоро удалось раздвинуть перед главным входом павильона толпу и проложить для своих господ свободную дорогу… Но, какая перемена в сравнении с тем, как они ехали туда утром! Это походило на сон, которому не хочется верить. Утром Кондэ был уверен в троне, а теперь все пропало…
Сенаторы перешептывались между собой: "Это дело рук Лотарингского, это все эта льстивая лиса – Шаваньяк"… Другие подозревали Нейбургского, многие объясняли все это какой-то адской кабалой.
Собесский был погружен в раздумье, точно на него обрушился и придавил его своими обломками целый дворец обманутых надежд.
Злоба панов увеличивалась еще тем, что вокруг павильона царила радость, веселье, возгласы и смех, которые точно каленое железо выжигали клейма на побежденных. Жажда мести против шляхты рождалась в их сердцах.
Примас, как только начинал говорить, путал слова, заикался и ничего не мог выговорить от волнения.
Все садились в свои возки и на лошадей, точно собираясь на похоронную процессию. Пражмовский приказал задрапировать занавесками возок со всех сторон так, чтобы ни его никто, ни он никого не мог видеть.
Весть об "исключении" с быстротой молнии полетела из-за валов в Варшаву, а по дороге залетела и в павильон канцлерши, но пани Пац воскликнула с негодованием:
– C'est un mensonge infame [53]53
Это бесстыдная ложь! (франц.).
[Закрыть]!
Гетманша ломала руки.
Когда и второй и третий из проезжающих подтвердили первое известие, на пани Пац напало нечто вроде бешенства. Нужно было ее приводить в себя, успокаивать каплями, а так как Шаваньяк случайно как раз находился там, то на него и обрушились все громы. Он клялся, что ничего не знает.
Ожидали гетмана и канцлера, чтобы от них узнать все подробности.
Первым приехал Собесский и, хотя слез с коня хмурым видом, но он не проявлял особенного отчаяния. У него было время дорогою многое обдумать.
– Что же это такое творится?! Да, ведь, это же невероятно! Как же вы могли допустить до этого?
Канцлер и Собесский долго шли молча, по-видимому, с намерением поддерживать друг друга. Наконец, Пац прорвался:
– Подлая низкая интрига! Все было подтасовано! Разбой на большой дороге! Примас потерял присутствие духа, он и погубил все! Он мог сохранить за собою позицию! Он испугался бряцания этаких сабель! Да, ведь, шляхта не тронула бы архиепископа!.. Он!.. Он!.. Своим необъяснимым поступком он погубил и все дело, и нас!..
– Так, значит дело доходило до сабель?! – крикнула жена Паца.
– Да, да! – сказал канцлер. – Тысячи их обнаженных звенели над нашими головами, а один разбойник верещал ксендзу Ольшевскому прямо в ухо: "Пиши! А то мы начнем писать саблями, и не чернилами, а кровью!"
Женщины закрыли от ужаса глаза.
Гетман молчал, подойдя к жене, на которую он смотрел с состраданием.
– Примас, – сказал он, переждав несколько, – испугался, это правда, но удивляться этому нечего. Даже мы, знакомые с воинскими дружинами и с их отчаянностью, даже мы знаем, на что способна такая толпа, когда она опьянеет! Это не шутки! Шляхтич добр и мягок, как воск, когда он сидит дома, но в поле или в толпе своей братии… О, я предпочел бы иметь дело с медведем или кабаном!
Шаваньяк, который, подвергшись нападению, смутился и уехал за сведениями, уже не мешал говорить откровенно. Присутствующие стали обсуждать причины этой народной ярости, приписывая все герцогу Лотарингскому, хотя в одинаковой степени можно было заподозрить и герцога Нейбургского с императором.
Из всего общества, находившегося у канцлера, никто и не думал голосовать в пользу герцога Нейбургского. Естественно поэтому останавливались на герцоге Лотарингском, разбирая, как могла бы сложиться при нем судьба Речи Посполитой.
Сторонникам Кондэ, кроме того, предстояла трудная задача – объяснить и оправдать свои поступки. Катастрофа застигла их так непредвиденно, так необычно, что не дальше как вчера они послали курьеров с уверениями в непреложности избрания, а сегодня уже приходилось сообщать, что внезапно рушилось то сооружение, над которым работала Мария-Луиза, которое помогал созидать и Ян-Казимир и которое стоило сотен тысяч злотых.
Доверие, которым пользовались у французского двора лица, стоявшие во главе французской партии, должно было рухнуть. Собесские, которые чуть ли не всю свою будущность строили на ожидаемых милостях, а особенно Мария Казимира, которой так нужна была поддержка французского двора, еще и для ее семейных, была в отчаянии. Она тотчас же велела подать карету и, разнервничавшись, больная уехала в город. Впечатление от происшествия было неимоверное, но те, кто настаивал на каких ни на есть выборах, чтобы хоть что-нибудь выиграть при возможном избрании, не нуждались в долгих размышлениях и вечером того же дня уже были у Шаваньяка. Вновь возникшие надежды оживили и развеселили его и он любезно принимал неустанно прибывавших гостей.
Вспомнил он того шляхтича, о котором никому не говорил и решил про себя, что в Польше чужому человеку нельзя ни понять, ни расценить людей: значит, шляхтич, сдержал слово!
Всю интригу естественно приписали Шаваньяку; ему это было слишком лестно, чтобы он мог чересчур настойчиво разуверять собеседников.
Теперь избрание герцога Лотарингского казалось делом верным и тайный курьер с этой вестью был отправлен ночью в Вену.
Хотя кое-что от этого выигрывал и герцог Нейбургский, поднявшись в своих шансах на одну ступень, но никто не обманывал себя надеждой на его избрание. Одни только Радзивиллы и часть Литвы собирались голосовать в его пользу.
Везде известие о провале Кондеуша производило огромное впечатление, но все истолковывали это по-своему.
Князь Михаил, который во время бури находился среди Сандомирской шляхты, за павильоном, был немым и безучастным свидетелем драмы, которая в нем возбудила лишь отвращение.
Рядом с Келпшем, верхом на своей лошади, он выдержал всю сумятицу, терпеливо дожидаясь конца, а потом довольно безучастно повернул коня домой.
Шляхетская кровь временами закипала у Келпша, но он умел держать себя в руках. Потом, увидев канцлера, который шел, как в воду опущенный, он пожалел его. Под городом он расстался с князем Михаилом, который, вернувшись к матери, нашел ее еще совершенно неосведомленной о событиях, а, когда он начал ей рассказывать, то сначала она думала, что он шутит.
Даже в бесстрастной передаче князя Михаила происшествия этого дня показались грозными, а ксендз Фантоний, который вскоре явился, не останавливался перед самыми ужасными выводами из происшедшего:
– Теперь уже ничего нельзя предугадать, – говорил кустодий, – победоносная шляхта не позволит навязать ей никого. Она во всяком случае сделает выборы по своему произволу и лишь бы насолить аристократам; поэтому она может сделать самый странный выбор. Все уже ручаются за избрание герцога Лотарингского, а я чувствую, что его нарочно обойдут, лишь бы сбить с толку аристократов и обмануть их ожидания и расчеты! Они готовы избрать Поляновского!
Когда отвечая на расспросы кустодия, князь Михаил несколько оживился и стал описывать осаду павильона, испуг примаса, прорыв депутации к сенаторам и то, как она стала диктовать отвод кандидата, – все содрогались от негодования и страха.
– Я знаю нашего архипастыря, – прибавил кустодий, – нечего даже и думать о том, чтобы он смирился, признав себя просто разбитым и побежденным; сдался бы на гнев или милость победителей. Я уверен, что завтра же он начнет борьбу, что, может быть, шляхта вступит в междоусобную борьбу, а среди этого замешательства выборы протянутся. Примас, конечно, испугался, но именно за это он и будет теперь мстить всем.
В домике княгини Гризельды эти слова произвели грустное впечатление. Выборы принуждали князя Михаила и его мать к тратам, для которых трудно было доставать деньги.
С другой стороны выборы Лотарингского, кандидата Австрии, о котором уже говорили, что ему была предназначена эрцгерцогиня Элеонора, если бы он стал королем, – казались благоприятными для князя, так как он пользовался благосклонностью императора и имел связи при дворе.
Только кустодий, складывая руки и поднимая глаза к небу, шептал:
– Нельзя ни за что ручаться! Вот провозгласят Поляновского и вся недолга!
VII
Только на следующее утро, шляхта, упоенная вчерашней своей победой, несколько отрезвела и стала обдумывать: «А что же дальше-то?»
Вчерашний триумф имел большое значение, но никто не был приготовлен к тому, чтобы вполне благоразумно использовать его. Между сенаторами и "народом", как звали тогда мелкую шляхту, был полнейший разлад, но аристократия, по крайней мере, знала, куда она идет и к какой цели стремится, а этот самый "народ" слепо и страстно шел наперекор.
Сошел со сцены Кондеуш и ненавистные французы, но некем было его заменить.
Те, что по идее ксендза Ольшевского хотели Пяста, не знали, кого же из них взять. Надо было бы искать одного из Пястов среди знати, но это им было противно, наметить же такого вояку в потертом жупане, как Поляновский, им самим казалось смешным, – что бы на это сказал остальной мир?
Лотарингский, правда, рыцарский государь, но все-таки он казался им таким же французом, как и Кондэ.
– Из огня да в полымя! Не кием, а палкой! – кричал Пиотровский. – Между ними только та разница, что на стороне Кондеуша стоит Франция, а Лотарингского поддерживают австрийцы.
На следующее утро на валах не видно было знати.
Пражмовский, уже оправившийся, но мстительный и коварный, а, вместе с тем и трусливый, кричал, бегая по комнате, среди придворных и приятелей:
– Нам не место там, где над головами звенят сабли! Как постлали, так пусть и спят! Мы там не нужны!
– Позвольте, ваша светлость, обратить ваше внимание на то, – пробормотал канцлер, – что до провозглашения короля, в случае вашего добровольного отсутствия, они для выборов короля найдут себе другого епископа, а ксендз подканцлер кстати всегда наготове!
Когда в трапезных у иезуитов, и у бернардинов в Варшаве происходили бурные совещания сенаторов о том, что предпринять, когда примас не хотел ехать на избирательное ноле, а другие также откладывали свои поездки, шляхта тоже ходила за валами хмурая, грозная, но озабоченная в не меньшей мере, чем и знать.
Они угрожали: "Сами себе выберем короля!" Но ни у кого не хватало смелости привести свою угрозу в исполнение.
– Подождемте! – возражали медлители, – их милости увидят, что нас больше и что без нас они не могут довести никакого дела до конца.
И потому ожидали, но из Варшавы никто не являлся, кроме высланных на разведки. Эти отвечали:
– Совещаются, упрекают друг друга, но запрягать лошадей, чтобы ехать сюда на валы, никто и не думает…
– Так их милости паны старшие братья хотят, значит, нас укоротить? – говорил Пиотровский, сидя на бочке из-под пива. – Только они должны были подумать, что мы-то сумеем себе выбрать на их место других, а они-то без той толпы, на которую они плюют, не сделают ни шагу. Завтра же у них не осталось бы ни одного придворного, если бы мы крикнули нашей молодежи: "Кто их слушает, тот предатель!"
Среди толпы, несколько остывшей после вчерашнего возбуждения, но которая снова начинала горячиться и возбуждаться, разгуливали, скрестив руки на груди, Гоженский, Корыцкий, Мочыдло, высланные примасом, Пацом и Собесским добывать языка, и прислушивались.
Гоженский первый, обежав все воеводства, понюхав кое-где, чем пахла вчерашняя "инсуррекция", сел верхом и поскакал в город к отцам иезуитам и к примасу.
Ехал он, бедняга, опустив голову, так как ему все это очень не нравилось, и случай был, как французы говорили, без прецедентов, то есть не имел себе подобных в истории.
– Вот к чему привели воинские дружины, – роптал Собесами, a примас добавлял:
– Могли, ведь, изрубить и гетмана… сумеют и епископа сделать мучеником.
Среди этих разговоров подъехал с докладом Гоженский, но у него нос так был опущен, что было даже лишнее спрашивать, с чем он приехал, – все можно было прочесть у него на лице.
– Ну, что? – спросил примас.
Гоженский пожал плечами:
– Говорят: обождем немного, а не захотят придти к нам, мы к ним не пойдем, обойдемся без примаса и гетмана…
Вельможи молча переглянулись.
– А опять-таки пугаться звона сабель не стоит, – прибавил Гоженский, обращаясь к примасу. – Много шума, а в действительности, все это только пустой галдеж: кричать легко, а поднять руку трудно!
Вельможи спрашивали друг друга молча, одними взглядами; примас медлил. Его не столько удерживала боязнь катастрофы, сколько сильное оскорбление самолюбия. Вчера он, Unter rex [54]54
Король в междуцарствие, т. е. в промежуток между двумя царствованиями.
[Закрыть], примас, самое высокое духовное лицо в государстве, епископский трон которого раньше рисовался художниками наравне с королевским, и он должен был дрожать перед зипунами! Этого он им не мог простить. Вспоминая собственный страх, он бледнел от негодования и обиды.
Отомстить, хотя это чувство и не к лицу священнослужителю и епископу, отомстить – было его единственным всепоглощающим желанием.
В самом характере этого человека лежало разрешение этой задачи: как только Пражмовский успокоился бы и овладел бы собою, так он решил бы для виду покориться, унизить себя, а затем отплатить предательством и коварством.
Простить он не мог и не умел: в старце кипело еще слишком много испорченной крови.
Что-то теперь говорят во Франции о его торжественных ручательствах?! Что-то там думают теперь о его значении? Как там теперь могут высмеивать его или считать обманщиком!
Этого он также не мог простить…
В такой нерешительности прошел целый день, но к концу его с валов уже донеслось передаваемое из уст в уста решение шляхты: "Если де примас и другие подкупленные корифеи не приедут, обойдемся и без них! Ей Богу, без них!"
Примас опасался, что подканцлер готов и на это.
Когда уже поздно вечером несколько лиц из разных воеводств будто бы proprio motu [55]55
По собственному побуждению (лат.).
[Закрыть], явились к примасу и стали советовать ему и просить его не уклоняться от явки, Пражмовский уже был подготовлен к этому.
Он выбрал позу опечаленного страдающего и растроганного человека, слезы выступили у него на глазах:
– Дети, мои, – обратился он растроганно к посланным, – я готов служить вам, отечеству и интересам Речи Посполитой до последнего издыхания. Сил у меня не хватило сегодня приехать. Меня угнетала невыразимая печаль. Я молился, чтобы Бог нам ниспослал отрезвление и мир.
Назначен был день для аудиенции Нейбургского. Распуганные было собрались снова. Шляхта стояла холодная, насмешливая, демонстративно терпеливая.
Нейбургский выступил так скромно и далее бедно, что из вереницы его экипажей, больше всего выделялись два возка, которые по служебной обязанности послал ему от себя в качестве гофмаршала Собесский, а свита Собесского и количеством и блеском значительно превосходила посольство, над которым открыто смеялись.
Сам посол, который должен был его расхваливать, чувствовал и видел, что ничего из этого не выйдет, – господа сенаторы не слушали, думая о чем-то другом, а толпа острила и хохотала.
На другой день была очередь Лотарингского. Граф Шаваньяк, ловкий и предусмотрительный, умел пользоваться обстоятельствами. Он захватил все, что можно было вытащить на берег из потерпевшего крушение корабля Кондэ. Умы знати, не имея уже никого другого, склонились в пользу князя Лотарингского. Многое говорило в его пользу: он был молод, рыцарски настроен, обещал много, давал слово до последней капли крови защищать Речь Посполитую, восстановить все первоначальные владения. Было известно, что за ним стояли австрийцы. Может быть, это не увеличило бы ему числа сторонников, но в момент, когда со всех сторон можно было ожидать войны, союз с Империей не был липшим.
Говорили о Лотарингском, который, хотя не мог сравниться по количеству рассориваемых денег с Кондэ, явился все-таки в более внушительной и богатой обстановке, чем Нейбургский.
Выезд графа Шаваньяка не мог конфузить его; кроме карет Собесского, у него было четыре своих кареты, золоченых и покрытых снаружи новым бархатом, а внутри выстланных дамасскими тканями и парчой. В каретах ехал двор графа – пышный, блестящий, веселый. Около каждой кареты ехало по двенадцати слуг, одетых в блестящие ливреи, зеленые с золотом – гербовый цвет Лотарингского дома.
Поезд, умышленно и умело растянутый, занимал довольно значительное протяжение. Кареты ехали на некотором расстоянии друг от друга, дальше ехали пажи, залитые золотом, а за ними 20 конюших с султанами из перьев – пурпурных, белых и зеленых. Вели даже парадных лошадей под вышитыми чепраками. Словом выезд оказался очень даже ничего себе! Шляхта рассматривала его, обращая особенное внимание на лошадей, которых одни просто хвалили, другие мнительно искали в них пороков. Вечером, когда эти кокетливые смотрины кандидата окончились, а шляхта разбрелась по обозу, шатрам и навесам, можно было, прислушиваясь к разговорам, предполагать, что выберут князя Лотарингского.
Над Нейбургским просто смеялись, почти не говорили в его пользу, за Лотарингского говорило многое, а особенно то, что не было под рукой другого депутата, а Пяст… Идея – избрать Пяста привлекала многих, но другим она казалась пустой мечтой.
Советовались, зевали, a vox populi [56]56
Глас народа (лат.).
[Закрыть] требовал так или иначе покончить с вопросом.
После взрыва чувствовалась усталость, как после каждого напряжения. Кое-где стало раздаваться:
– По домам!.. Иванов день [57]57
Летний праздник Ивана (Купала), до которого, и от которого по традиционному обычаю нанимались сельские рабочие.
[Закрыть], сенокос… – сроки наймов и контрактов…
Жены через нарочных просили мужей скорее возвращаться. Между тем примас и знать опять не показывались. Пражмовский не решался.
Поздно вечером сандомирская и калишская шляхты собрались и порешили послать примасу ультиматум:
– Не хотите, ваша мосц, явиться к нам? Бог с вами! Сами все устроим, изберем и провозгласим без вас!
Тогда Пражмовский снова струсил. Нескольких депутатов он велел угостить вином, а от этого, как известно, нельзя отказываться даже и у врага; он вышел к ним в полупарадном одеянии, кроткий, как овечка, елейный, набожный, сладкоглаголивый. За каждым словом повторял: "Дети мои!" и уверял, что явится по желанию их милостей.
– Нужно в конце концов покончить это! – говорил предводитель депутации. – Шляхта проелась, устала, разболелась, больше месяца зря мотается в поле. Хорошо большим панам – под крышею и с поварами, а нам часто дождь за ворот льет и часто приходится пропоститься целый день на стакане пива с сухими гренками.
Вечером разнеслось, как общий голос: "Завтра провозгласим короля".
Кого?! Большая часть намечала Лотарингского, другим это было уже почти безразлично, так как шляхта и так уже удовлетворилась, одержав одну победу.
С утра у павильона было шумно, но на этот раз воеводства сами охраняли порядок и поддерживали единение, не разделялись на отдельные кучки и не расходились. Только ближе к павильону была заметна кое-какая жизнь, – и на самом деле вид прибывающих аристократов мог возбудить любопытство.
На их лицах можно было читать, если не мысли, так как их никто легко не выдает, то во всяком случае характер, который невольно обнаруживается.
Пражмовский вышел, торжественно надломленный и с такой гордой и умной покорностью и спокойной улыбкой на лице, что в некоторых он вызывал даже сочувствие.
Те, которые его видели несколько минут тому назад, когда он в кругу близких людей возмущался, сжимал кулаки и метал гром и молнии, здесь едва могли узнать его. У некоторых из них улыбка появлялась на лице, и они думали про себя: "Ну, и лиса! Хитрая лиса!"
Лица других, соответственно их характерам, имели другое выражение.
Гетман Собесский стоял, так, как будто он ни при чем, как будто он совсем не пострадал и холодно смотрел на все, хотя падение Кондэ тяжелым бременем лежало у него на душе. Но на этом воинственном усатом лице, непривычном играть комедии, все-таки заметно было то усилие, какое он делал над собою и сколько оно ему стоило.
Канцлер разыгрывал неприступно гордого человека. Этот род недавно лишь достиг власти и готов был ради сохранения положения пожертвовать всем. И это было заметно по ним… Они выжидали, на какую сторону перетянет чашу, так как за исключением Радзивилла, с которым примирение было невозможно, они могли принять любого кандидата, какого бы им случай ни послал. Их сердце и наклонности тяготели к Франции, но даже любовь к ней должна была уступить место фамильным интересам. Они чувствовали себя уже повелителями Литвы, в их руках была "печать и бумага", самые высокие должности были у них в руках.
Морштын не выступал вперед и его не было видно. Остальные побежденные кондеевцы облачились в цвета Лотарингского дома.
Неуверенность, ожидание, любопытство вызывали в умах всех чрезвычайное беспокойство. Казалось, каждый новый возглас приносит нечто новое, вызывая потрясение в павильоне.
Князь Михаил с утра был на валах и стал около сандомирского знамени, усталый, скучный, моля Бога лишь о скорейшем конце. Он исполнил свой долг апатично, безучастно, под одним лишь страхом раньше времени исчерпать свое терпение.
Почти весь день прошел безрезультатно; не было епископов, примас опоздал… Приехав и заняв свое место, он мстил теперь молчанием…
Шляхта щетинилась. У корифеев последней борьбы стали вырываться восклицания:
– Если его мосц ксендз архиепископ не открывает заседания, то просим краковского ксендза епископа председательствовать!.. Пора так или иначе приступить к совещаниям!..
Глухой рокот вторил им, а Пражмовский, точно очнувшись, стал протестовать тихим голосом, говоря, что он готов служить отечеству до последнего издыхания.
Тем временем никто из сенаторов, которые стояли молча, не посмел проронить ни одного слова. Они переглядывались друг с другом, подталкивали друг друга локтями и было очень заметно, что они опасаются новой бури.
У павильона лишь переговаривались, совещаясь более для виду, чем на самом деле, так как собственно ожидали указаний от воеводств…
Сегодня умеренность как-то брала верх, но время от времени раздавались отдельные возгласы. Несколько воеводств стали на сторону Лотарингского.
Радзивилловская Литва высказалась за Нейбургского, но никто ее не поддержал.
Время от времени подымался какой-нибудь шляхтич, начинал говорить, распространялся, плевался и… не приходил ни к какому выводу.
В сандомирском воеводстве впервые раздалось: "Пяста! Пяста!".
Кое-где в отдельных кучках кричали смеясь: "Поляновского!".
Какой-то шутник припомнил Бандуру, но против него шумно запротестовали.
Вдруг Кшицкий, подкоморий из Калиша, громко и внятно крикнул:
– Князь Михаил Вишневецкий! Сын Иеремии!
Столь немногие ожидали услышать это имя, что сначала его даже не поняли, но, лишь только расслышали его отчетливо, произошла удивительная, непонятная вещь. Как будто все к этому было подготовлено, стали раздаваться крики:
– Князь Михаил Вишневецкий!
Возражений не было. Никто не стал сопротивляться.
Этот кандидат появился так неожиданно, как точно его ниспослал Святой Дух. Подхватили его с увлечением. Это был именно такой король, какого нужно было шляхте. Сын обиженного магнатами Иеремии, потомок героя, Ягеллонский отпрыск, бедный, никому неизвестный, забытый.
Вознеся его, шляхта могла дать осязательное доказательство своего могущества.
– Виват [58]58
Да здравствует! (лат.). В Польше играло ту же роль, что у нас – ура!
[Закрыть], Пяст! Виват, Вишневецкий! Виват король Михаил! – загремело все кругом с чрезвычайной страстностью.
Напрасно вздумал бы кто-нибудь сопротивляться. Воодушевление росло с такой неслыханной скоростью и силой, что невозможно было оказывать сопротивление этому потоку. Как огонь в летнюю засуху, разнеслось по всему полю:
– Виват, Михаил!
Шляхта бросала вверх шапки, подымала вверх сабли, горланила как опьяненная, как обезумевшая… Общий голос обратился в крик и победный рев.
Первый отголосок, донесшийся с поля в павильон, не был понят. Тут до такой степени никто не ожидал услышать имя бедного князя, не имеющего ни влияния, ни связей, ни приверженцев, что сначала не верили своим ушам. Разинув рот, открыв широко свои глаза, примас остановился, как в столбняке. Он озирался кругом, как бы переспрашивая взглядом…
Вдруг из этого шума ясно выделилось:
– Пяст! Князь Михаил Вишневецкий!
Пражмовский, который, чтобы расслышать лучше, поднялся было из кресла, упал в него обессиленный, с безумно раскрытыми глазами.
Гнев, отчаяние, страх, поочередно отразились на его лице. В эту решительную минуту он, не приготовившись, не мог овладеть собой и выдал себя, но постепенно обстановка заставила его хоть наружно разыграть покорность Провидению. Он кинул взгляд кругом.
Его негодование разделяли с ним, как поднявшийся первым, точно намереваясь покинуть свое место, маршал сейма, Собесский, уже собиравшийся выходить, так и значительное число сенаторов. Вся эта оппозиция, которая еще на что-то надеялась, собралась у кресла Пражмовского.
Нужно было его увезти; тогда никто другой не решился бы, может быть, провозгласить смешного, по выражению Морштына, короля.
– Едемте, едемте, скорее!
Почти без колебаний подхватили старца под руки. Он не сопротивлялся.
У павильона произошло большое замешательство, какая-то растерянность, неуверенность.
– Подождемте! – кричали некоторые.
– Едем! – настаивал рассерженный Собесский. – Над нами просто смеются!
Взяла верх группа, окружившая Пражмовского; она повторяла: "Едемте!" Примаса без сопротивления взяли и повели к карете. В один миг большая часть возков и лошадей была уже готова. Сенаторы отправлялись в город. Никто их не задерживал. Шляхта смеялась над этой паникой и все громче кричала.
– Виват, Пяст! Виват, король Михаил! – заглушало все.
В этом внезапном бегстве с выборного поля проявлялась растерянность аристократии, которая не предвидела такого результата и осталась в одиночестве.
На поле согласие голосов было поразительное.
Экипажи, увозившие в столицу удиравших из павильона, двигались среди толпы, повторявшей как один человек:
– Виват, король Михаил!
Крик этот сопровождали такое веселье, радость и искренний восторг, что лица сенаторов бледнели от растерянности и гнева.
Не один из них, может быть, вернулся бы, но было уже поздно. Оборачиваясь, они запоминали, кто остался в павильоне.
Многих не хватало среди уезжающих. Удалялись только корифеи. Замечено было, что Пацы остались, что Любомирских не было среди едущих.
Станислав Любомирский, староста спижский, шурин Михаила Вишневецкого, взял после некоторого раздумья покинутый в павильоне маршальский жезл вместо сеймового маршала Потоцкого, который уехал за примасом, и остановил дезертирство оставшихся.
Рядом с ним епископ Холмский Ольшевский также собирал разбегающихся. Пацы стояли в сторонке, раздумывая еще по-видимому, ехать ли им за примасом или остаться с Ольшевским. У многих замечалась та же неуверенность и подсчитывание сил победителей; между тем единодушные крики воеводств не только не прекращались, но все росли и усиливались, так что невозможно было сомневаться, что это единодушие не сможет уже разрушить никакая сила.
Не было примаса, чтобы провозгласить короля, но замена его каким-либо другим епископом была ни невозможной, ни беспримерной.
Решительный шаг Любомирского имел своим последствием то, что большая часть сенаторов осталась в павильоне.
Что же происходило в это время в поле с самим князем Михаилом?
Он сам еще не мог вполне дать себе отчета в этом.
Он явился на Волю, как обыкновенно, в сопровождении небольшого и скромного эскорта из нескольких человек.
Келшп, сопутствовавший ему, расстался с ним, отправившись к своей Литве, а князь Михаил занял обычное свое место под сандомирским знаменем.
Некоторые тут его знали, а со многими он познакомился лишь во время выборов. Этот бедный князь привлекал глаза любопытных своим печальным выражением лица и своей уединенностью. Время от времени подходил, к нему старый слуга, иногда приходил Пиотровский, однако чаще всего он был один и погружался в размышления, скучая на этом обязательном посту.
В этот день он был, может быть, еще более утомлен чем обычно.
Когда в некотором отдалении калишское воеводство стало кричать: "Виват князь Михаил Вишневецкий! Виват Пяст!", для князя это было так неожиданно, что он сначала не понял и не расслышал возгласа.
Но в это время все сандомирское воеводство, обращаясь к нему, крикнуло как один человек: "Виват, князь Михаил!"
Он счел это за шутку и кровь ударила ему в голову. Он грозно нахмурил лицо и обратился к стоящим поблизости:
– Мосци панове! Так шутить не подобает!
Не будучи гневливым по характеру, он не нашелся, что предпринять еще, чтобы разрядить свое волнение, но возгласы не прекратились и его старый слуга первый прибежал и, хватая его за колени, сказал:
– Вас провозглашают королем! Вон, все воеводства единогласны!








