Текст книги "Хата за околицей"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
XXXVII
Между тем, Маруся, ничего не зная о намерении своих тетушек, усердно занялась устройством хозяйства. Она осмотрела все лохмотья, оставленные матерью, сложила их в кадку, с замирающим от страха и грусти сердцем перестлала постель, на которой лежала покойница, вымела избу, развела огонь и пошла за водою.
И сколько мыслей бродило в этой головке, не искушенной опытом! Она придумывала, как обзавестись всеми предметами, нужными в хозяйстве, где добыть дров, горшков, хлеба, денег.
– Буду работать прилежно, – думала она, – а чтобы на все хватило времени, нужно вставать пораньше, вода недалеко – для меня довольно и одного ведра в день, а дрова – хворосту валяется немало, вечером, когда уж нельзя прясть, стану собирать… Бог не без милости, кусок хлеба заработаю пряжей… Материны рубахи перешью… во всю жизнь не изношу, в будни буду ходить в старой, в праздник надену новую… А как эта износится, материна будет в пору! Не об чем тужить! С Божьей помощью все ладно будет!
Вот она принесла воды, дрова разгорелись, живо и весело пламя охватывало сухой хворост, Маша вымыла горшок и, налив в него воды, приставила к огню, вопрос о том, что приготовить, остановил ее на минуту. Нечего было выбирать: накрошила черствого хлеба, всыпала щепотку соли и приготовила блюдо, куда какое вкусное для голодного желудка.
– Ведь и этим жить можно, – говорила Маруся, опоражнивая миску. – Вечером поем сухого хлеба, не умру, не умру с голоду!
В избушке сделалось теплее, Маша старательно вымыла горшок, перекрестилась и принялась прясть.
А время между тем летело на легких крыльях, в судьбе Маруси ничто не изменилось. Однажды маленькая хозяйка услышала у входа в избу чьи-то голоса. Не думая, чтобы кому-нибудь кроме Ратая или его старухи вздумалось посетить хату за околицей, Маруся спокойно осталась на своем месте и продолжала работу, но дверь отворилась, и в избу вошли две незнакомые женщины.
Это были жены Лепюков. Маруся никогда их не видела, они не знали Маруси, настала немая сцена, хозяйка и гостьи начали пристально осматриваться, любопытство так овладело обеими бабами, что они не произносили ни слова и только глядели во все стороны, изредка останавливая глаза на своей племяннице.
Маруся, поставив прялку в сторону и встав со скамьи, ждала, пока заговорят гостьи, наконец жена Максима, получив сильный толчок от своей спутницы, с улыбкой начала:
– Бог помощь!
– Благодарствуйте.
– Хотя мы и не знакомы, голубушка, да так что-то вздумалось навестить тебя, посмотреть что делаешь, как живешь.
– Награди вас Господь, – отвечала Маруся, – кое-как живется, хотя и с горем пополам.
– Гляди-ка, гляди, – шептала одна посетительница, – какой у нее порядок, как чисто!.. А кто тебе пособляет?
– Никто! – печально отвечала девушка. – Две руки, третья голова, кому охота пособлять сироте? Иногда Ратай наведывается, да его старуха – больше никто.
– Ах, Боже мой, Боже мой, – отозвалась жена Филиппа, – я не понимаю, как ты, голубушка, живешь здесь, тут страшно жить!
– Да, тут пусто. Да мне не скучно, тут чирикают воробьи, сороки, подчас засветит солнышко, а то мышь вылезет да ищет чего поесть: есть на что поглядеть, к чему прислушаться.
Жена Максима от удивления закрыла лицо руками, а ее спутница разинула рот.
– А ночью как? – спросила последняя, боязливо осматриваясь.
– Э, что ночью? Как поработаешь днем, так ночью славно спится. Покойница-маменька мне говорила, что ангелы стерегут того, кто, перекрестясь, с молитвой ложится спать.
– Как она говорит! – подумала жена Филиппа. – Вот наделил Господь умом-разумом, иной старик так не сумеет…
Маруся, прося гостей садиться, принялась за работу, они отказывались и продолжали с любопытством осматривать избу, не переставая шептаться и локтями сообщать друг другу свои замечания. У обеих в передниках были для сироты подарки, но они не умели их предложить. Дитя своей простотой, смелостью и отвагой, вместе с сочувствием возбудила в сердце женщин и уважение к себе.
– Садитесь, – говорила Маруся, – нечем мне вас потчевать, в избе только есть несколько кусков хлеба.
– Как? Неужто окроме хлеба ты ничего не ешь? – спросила жена Филиппа.
– Да покуда кое-как перебиваюсь хлебом, а вот даст Бог, окончу пряжу, так будет и крупа, и еще что-нибудь. Добрые хозяйки дают мне работу, они видят, что клочок мочки не пропадет в моих руках, под весом отдаю. Семенова, Коцюкова, Павлова, Лебедева меня хорошо знают, я пряду самую тонкую пряжу.
Бабы прислушивались к каждому слову девушки, не могли надивиться ее смелости и рассудительности. Они всматривались в прекрасное личико и в душе желали, чтобы их дочки были так же умны и красивы.
– Так ты и дрова сама носишь? – спросила жена Максима.
– А что ж делать? Все, все сама делаю: сил, славу Богу, на все хватает.
Маруся начала рассказ о том, как она живет, бабы слушали, не проронив ни слова.
– Господи, Боже мой! – говорили они. – Чудо, а не девка! Не надивиться, не наслушаться!
Они просидели еще несколько времени и не отдали своей милостыни: она показалась им слишком ничтожной.
Весть о сироте разошлась по всему селению: бабы встречному и поперечному рассказали все, что видели и слышали в хате за околицей, в Стависках только и говорили о дочке цыгана. Ненависть к ее отцу и матери давно остыла, а данные, сообщенные Ратаем, Солодухой и тетками, возбудили всеобщее любопытство и даже участие к Марусе.
Слухи о ней проникли наконец в барскую усадьбу, к несчастью, участь ее не вызвала сочувствия. Знакомый читателю пан готовился сбросить с себя бренное тело. Давно бы он умер, если бы обстоятельство, о котором читатель сейчас узнает, не подлило в его чахлый организм несколько капель жизни.
Давно уже Адам продолжительной болезнью, отчаянием и бесчувственностью выкупал растраченные в разврате силы молодости. Боже, как тяжки были эти дни расплаты! Страдалец рвался, бросался, извивался, как ящерица, не раз с удовольствием помышлял о самоубийстве, когда Бог послал ему новую встречу. Вот как это было.
Однажды утром изнуренный пан, сам не зная зачем, вышел на крыльцо и тут чуть-чуть не наткнулся на человека, которого легко можно было принять за нищего.
Это был плешивый, больной старичок в сером кафтане монашеского покроя, с четками у пояса, с палкой в руке. Он стоял неподвижно у ступеней крыльца, опершись обеими руками на палку, лицо его было совершенно спокойно.
Пан Адам, всегда закрывавший глаза при встрече с бедностью, бросился было назад в комнату, а старик, даже не изменив позы, продолжал стоять на прежнем месте. Удивило пана равнодушие незнакомца, и он подошел к нему.
– Послушай, чего ты хочешь? – спросил он.
– Одежда, возраст и лицо мое, кажется, должны бы сказать тебе, что я хочу.
Хозяин нехотя бросил пятиалтынный и произнес почти с гордостью:
– Ступай с Богом!
Старичок с покорностью принял милостыню и не тронулся с места.
– Чего ж тебе еще? – с нетерпением повторил пан.
– Да так, хочу присмотреться к тебе.
– Ко мне?
– Да… Ты не узнал меня, а я и родителей твоих, и тебя когда-то знал хорошо. О, Боже!.. До чего ты дожил! Как ты жалок!
– Я? Да ты кто такой? Что это значит? – с любопытством и гневом спросил хозяин.
– Я Осип Мнишевский… Помнишь, мы были соседями?
– Как? Ты Мнишевский?.. – Пан начал всматриваться в лицо нищего с удивлением, возраставшим с каждой минутой. – Мнишевский, в таком положении?
– Как видишь! Владел двумя деревнями, жил на широкую ногу, кутил… а теперь с палкой таскаюсь, прошу милостыни… А знаешь ли, Адам, теперь я чуть ли не счастливее, чем был когда-то, вот и ты, я думаю, при всем своем богатстве, беднее меня…
Пан Адам припомнил веселые пиры, богатство, роскошь, постоянное падение и наконец исчезновение целого рода Мнишевского, подал старику руку и довольный тем, что мог развлечь себя, ввел его в покои.
Мнишевский яркими красками изобразил всю пустоту жизни, проведенной в роскоши, и тот благодатный случай, который вынес его из страшной пропасти.
Разбитый, больной, пожираемый злобой и отвращением к жизни, лежал он в больнице, и тут-то семя исправления упало в душу из уст сестры милосердия, ухаживавшей за ним. Поднося к губам страдальца лекарство, она шептала молитву, вливала в грешную душу сладкие надежды и вела ее к спасению. Кроткое слово, дышащее чисто христианскою любовью, вносило в душу больного неведомое доселе спокойствие. Здесь впервые он узнал сладость и силу молитвы.
Мнишевский с пустыми руками, но с чистой совестью оставил больницу и пошел ко святым местам.
– И в то время, – продолжал он, – когда с палкой в руках и сумой за плечами очутился я среди большой дороги, – спокойствие, дотоле чуждое мне, посетило мою душу. Никогда я не был так счастлив! Думаешь, я завидую тебе или жалею о том, что бросил то, что не имеет никакой цели и ведет к погибели? Нет! Нет! Я забрел в эту сторону, чтобы навестить гробы отцов, помолиться над ними, а потом снова отправлюсь и буду спокоен, счастлив.
Так говорил Мнишевский, и каждое слово его глубоко запечатлевалось в мозгу и сердце Адама. Никогда еще пан не слышал ничего подобного. Когда-нибудь он должен был перемениться, лишние годы жизни не для чего иного, как для исправления даны были ему.
И задумался пан Адам над своей глупо растраченной жизнью. Голос совести впервые раздался в его сердце, он требовал перерождения. Нравственный переворот не мог совершиться правильно, тихо. Природа Адама привыкла к бурным чувствованиям и жаждала потрясении. Он вдруг круто повернул в сторону и очутился на пути, совершенно противоположном первому.
Через год никто не узнавал Адама, к несчастью, исправление его не было совершенно: он перешел на другую дорогу и сделался аскетом, фанатиком.
Бросив все занятия, он по неделям ничего не ел, носил власяницу и вериги, бичевал себя: в этом он видел нравственную реформу.
Но, надевая власяницу, он не изгнал из своего сердца гордости и эгоизма, в нем не было ни христианского смирения, ни любви к ближнему, по-прежнему оставался он неприступным, не знал снисходительности, так же строго осуждал других, как и себя, требовал от человека подвигов, превышающих силы, – и заслужил название ханжи и изувера.
А тут на беду в сердце закралась скупость. Как могла совместиться эта страсть с фанатизмом – решить не берусь, но Адам умел удовлетворять их. Барский двор, свидетель многих бурных, бешеных сцен, превратился в печальную темницу.
Очевидно, Маруся не могла рассчитывать на милость такого пана, тем более, что никто не осмеливался напомнить ему о сироте. Принимая участие в девушке, управляющий долго качал головой и кончил тем, что утвердил за нею участок, подаренный когда-то ее отцу.
XXXVIII
В одно воскресное утро, сидя над могилой матери, Маруся услышала голоса колоколов, сзывавших народ христианский к обедне.
– Пойду и я, – сказала Маруся. – Нужно немного приодеться.
Сказано – сделано. Она умылась, причесалась, вынула лучшую белую рубашку и праздничный фартук, надела новенькие, купленные еще матерью сапожки, и вдоль оврага спустилась в село. Она была прекрасна в этом бедном праздничном наряде. Лишь только она явилась на улице, глаза и пальцы устремились на нее. Бедняжка покраснела, ускорила шаги, но толпа любопытных преследовала ее до самой паперти. Здесь в праздничных нарядах сидели жители Стависок и в ожидании богослужения вели шумную веселую беседу. Много было тут старых наших знакомых: Ратай сиплым голосом пел что-то, Солодуха глубокомысленно рассуждала о чем-то с бабой из соседней деревни, в разных кружках можно было найти Филиппа, Максима и жен их.
Лишь только девушка показалась в воротах, все знакомые и незнакомые с любопытством обступили ее. Взрослые подходили к ней с вопросами, дети приглашали погулять, девушки поправляли на ней платочек и красный поясок. И сколько тут было шуму, шепоту, вопросов! Старухи издали мерили сироту взглядами, а одна, отозвав Солодуху в сторону, таинственно произнесла:
– Видишь ли, кума?..
– Кого?
– Да Марусю, цыганку.
– Вижу, вижу. Девушка пригожая.
– И как еще пригожа! – начала баба, качая головой. – Тут что-нибудь да есть.
– А по-моему, ничего тут нет.
– А вот я тебя скажу, что думаю, пожила я-таки на свете, много видела: что ни говори, кума, а тут что-нибудь да нечисто, уж я знаю цыган, народ не христианский, с чертями хлеб-соль водит. Запереть бы наше дитя в какую-нибудь конурку, да трех дней не выдержала бы!.. Сам бес девчонке помогает.
– Полно вздор молоть! Ишь ее распустила колеса! Гдэ Рим, гдэ Крым, где бабиньска корчма![21]Note21
Пословица осмеивает сочетание разнородных представлений, не имеющих между собою ничего общего.
[Закрыть]
– Вот погоди, увидишь, что я правду говорю. Уж я много кое-чего слышала. Мотруна была баба бойкая, ничего у нее не было – ни коровы, ни козы, а молоко не переводилось. Вот оно что! А муж! Что и говорить: уж кто не знает, что по ночам ему черт помогал избу строить… Они теперь упыри, по ночам встают, кормят и поят свое детище.
Эти слова, произнесенные с важностью, с глубоким убеждением и таинственностью, даже на Солодуху произвели впечатление: она взглянула на Марусю, пожала плечами и не нашлась, что ответить суеверной бабе, а та между тем продолжала:
– Глянь-ка, глянь, кума! Волосы будто прилизаны, щеки, словно снегом выбелены, и сапожки, и кушачок, и рубашка – подумаешь, из зажиточной семьи. Откуда ж она берет все это? С неба, вишь, окромя дождя, снегу и граду ничто не падает. А на лице не заметно ни голоду, ни холоду, никакой беды. Я свою молоком пою, да что толку? – урод уродом.
Вокруг разговаривавших собралось много народу. Все с величайшим любопытством слушали речи догадливой старухи. Мысль, брошенная с дерзкой смелостью, охватила умы всех, и начали бабы говорить о том, будто бы Солодуха с Мартыновой собственными глазами видели, как Мотруна вставала из гроба, шла в избенку, зачесывала дочку и пряла с нею нитки. К вечеру нелепая басня с приличными прибавлениями обошла все избы селения.
Странным показалось Марусе, отчего при выходе из церкви никто не подошел к ней: дети издали только искоса посматривали на нее, женщины отворачивались, и бедная сирота печально побрела домой.
Но так как делать было нечего, то она решилась зайти к Семеновой за новой работой. Когда вошла в избу, Семенова, сидя на скамье, снимала свой головной убор, на лице ее выражалось крайнее беспокойство.
Это была жена зажиточнейшего в Стависках крестьянина, баба важная, толстая, седая, самовластно управлявшая мужем и целым домом, женщина была она добрая, но суеверная, как и все бабы. Сплетня о Марусе, так удачно пущенная с церковной паперти, глубоко и неприятно подействовала на нее, она с замирающим от страха сердцем думала, что мотки, предназначенные, может быть, в приданое одной из любимых дочерей, прялись нечистой силой.
С первого взгляда узнала Маруся, что старухе не нравится ее появление, бедняжка сделалась еще скромнее, поцеловала жилистую руку богатой старухи и остановилась у самых дверей, мысленно моля Бога, чтобы не отпустили ее ни с чем.
Старуха, посматривая из-под седых бровей, продолжала свое занятие.
– А, что скажешь, Маруся? – спросила она наконец.
– Да что ж, мамонька… как всегда, пришла просить работы. Не откажите, ради Создателя. Без вас у меня не было бы и хлеба.
– Так ты работы просишь, – произнесла мрачно Семенова, – легко тебе говорить, а тут в избе и мочки, может быть, не найдется.
– Христос с вами, матушка! У кого и быть работе, как не у вас. У такой хозяйки кадки битком набиты льном, белым как снег.
Семенова подавила самодовольную улыбку.
– Есть, правда твоя, есть, – сказала она, – свои пусть прядут, ведь Катька, Парашка и работница сидят, сложа руки.
– А на мою долю неужто и клочка не останется? – произнесла сиротка с таким сожалением и такой глубокой печалью, что старухе совестно стало кривить душой. – Когда-то вы были милостивы к нам, – прибавила девушка, – не оставьте сироты…
Семенова поднялась со скамьи, поковыряла в печке и несколько раз прошлась по избе, заметно было, что в голове ее решался важный вопрос.
– Вот в чем дело, моя голубушка, – сказала она наконец. – Про тебя ходят нехорошие слухи: ты, говорят, рода знахарей, все ваши с нечистым водились… и Бог знает, что такое, и прядешь будто не сама, а нечистая сила тебе помогает…
Услышав это, Маруся перекрестилась и в ужасе всплеснула руками.
– Боже мой! – воскликнула она. – Перед кем я провинилась? За что меня обижают, сироту беззащитную? Ведь я и в церковь хожу, и крещусь, и молюсь так, как и другие.
Слезы полились ручьями из светлых глаз Маруси. Семенова была добра и сострадательна: слезы встревожили ее, с искренним участием она произнесла:
– Полно плакать, полно! Они, Бог весть, что еще выдумают. Я ничему не верю и верить не хочу! Не любили они ни твоего отца, ни матери, они и тебе готовы пакостить… Я рассказала тебе все, что знала, а ты не плачь, да подумай хорошенько, что делать… Они не перестанут клепать, пока будешь сидеть в своей мазанке. Надо, чтоб они тебя видели. Они не возьмут в толк, как ты можешь жить одна, да еще против самого кладбища, что ты ешь, кто тебя одевает, потому и болтают всякую дрянь…
Маша не переставала плакать, а старуха всеми силами старалась успокоить ее, наконец сама вынула из печи горшок, налила в миску какого-то кушанья и, погладив по голове сироту, посадила ее за стол.
Тут посыпались вопросы за вопросами. Внимание девушки мало-помалу обратилось к другим предметам, слезы высохли, и она смело и расторопно отвечала на все вопросы доброй хозяйки. Совестно стало старухе, что без причины огорчила невинное дитя, стараясь как-нибудь загладить вину, она не только дала Марусе работу, но и хлеба, сыра, круп, сала и даже хохлатую курочку-наседку.
Поцеловав руку доброй хозяйки, успокоенная, осчастливленная сирота с самыми светлыми надеждами отправилась в свое бедное жилище.
Так занималась заря новой жизни одинокой обитательницы хаты за околицей. Средства ее с каждым днем увеличивались. Семенова щедро платила за работу, Солодуха и Ратай делились с Марусей последним куском хлеба, даже дяди иногда оказывали ей помогу. И нелепая басня о вмешательстве нечистой силы в дела сироты скоро рассеялась. Узнав, каким образом скромная, трудолюбивая девушка приобретает средства жизни, люди рассудительные сами посмеялись над своим легковерием и старались выкупить нанесенное сироте оскорбление. Благодаря милости добрых людей, у Маруси явилось несколько голубей, целое стадо кур, трое гусей, кошка и собака. В мрачной избушке, так долго бывшей обителью плача и скорби, стало веселее, и жизнь ее одинокой владелицы потекла ровно, спокойно и ясно… Но новые события изменили ее течение.
XXXIX
Жаркий летний день оканчивался одним из тех прекрасных вечеров, какие и в нашей стороне редкость, ветерок не колебал утомленной зноем растительности, ни одна тучка не виднелась на небе, воздух был так прозрачен, что внимательный глаз, казалось, мог бы заметить, как цветы вбирали в себя прохладную росу. Кончив моток, Маруся вздумала пойти за водой, послышавшийся издали топот коня остановил ее.
Дорогой, мимо кладбища, насвистывая разгульную песню, на малом саврасом коньке, крупной рысью ехал в селение молодой парень. Завидев вдали девушку, он поехал тише и, прервав песню, пристально посмотрел на незнакомку. Это был белокурый, скромно и опрятно одетый юноша, с охотничьей сумой на плечах, в охотничьих сапогах, в соломенной шляпе собственного изделия. По наружности можно было принять его за писаря или лесничего. Сквозь загар, покрывавший щеки, просвечивал яркий, свежий румянец молодости, в глазах, полных огня, выражались любопытство и смелость, по устам пробегала веселая и лукавая улыбка.
Молодые люди с любопытством посматривали друг другу в глаза. Марусе стало как-то неловко: ей пришло в голову, что незнакомец слезет с лошади и начнет говорить с ней, попросит воды… Но ничуть не бывало, он посмотрел только на избенку, на кладбище, на Марусю и поскакал, продолжая насвистывать свою веселую песню.
Маруся начала спускаться к колодцу, а глаза ее как-то сами собою следовали за незнакомым. Приятно было ей глядеть, как смело скакал он через плотину, не обращая внимания ни на глубокие ямы, ни на высокие пни, как конь его рвался, фыркал и подымался на дыбы. Его разгульная песня приятно щекотала слух девушки: ей почти стало грустно, когда всадник скрылся за избами и замерла в воздухе удалая песня.
Впечатление, произведенное этой внезапной встречей, не изгладилось подобно другим, и хотя Марусе некогда было мечтать, однако ж, в ее воображении часто рисовался всадник на саврасом коньке. Она старалась забыть его, но вместе с тем возникало в ее сердце бессознательное желание узнать – кто он? откуда? Спустя несколько дней, когда Маруся, по обыкновению, рано утром шла на могилу матери помолиться, вдали послышался конский топот, и вскоре она увидела того же парня на саврасом коне. Он скакал так же быстро, как и тогда. Поравнявшись с избенкой, всадник остановил лошадь и долго всматривался в низкую дверь и узкие окна. Заметив, что дверь заперта, он хотел было хлестнуть лошадь и ехать далее, но, взглянув на кладбище, увидел Марусю и остановился.
Всадник, не зная, как начать разговор с девушкой, долго молчал, вертясь на одном месте, и наконец, собравшись с духом, крикнул:
– Девушка, а, девушка! Ты живешь в этой избе?
– Я… а что?
– Что ж ты делаешь на кладбище?
– То же, что и всегда – молилась, а теперь пряду.
– А не можешь ли мне водицы дать?
– Подожди, сейчас.
Оставив прялку на кладбище, Маруся побежала в избу и через минуту явилась с ковшом и подала его незнакомцу.
Парень с выражением особенного любопытства, словно не веря глазам своим, присматривался к каждому движению девушки.
Дрожащей рукой взял он ковш, медленно, будто нехотя, поднес его к губам, тем временем конь рыл копытом землю, а собачка, выбежавшая за Марусей, вероятно, желая определить, что за человек приезжий, по собачьему обычаю, обнюхивала его со всех сторон. Должно быть, по ее исследованию в молодом человеке не оказалось ничего дурного, потому что она скоро успокоилась и начала глядеть ему в лицо.
– Так ты тут живешь? – сказал парень, то на девушку посматривая, то на ковш. – Удивительно!..
– Что ж тут удивительного?
– Против кладбища! – проворчал всадник. – И с тобой батюшка и матушка живут?
– Нет у меня ни батюшки, ни матушки.
– Так с кем же ты живешь?
– Ни с кем. Одна.
– Будто одна? Да это невероятно.
– С кем же мне жить? Я сирота!
Незнакомец почти бессознательно делал вопросы и вовсе не слушал ответов, мысли его были устремлены к предметам совсем другого рода. Чтобы продлить разговор, он хотел было спросить еще кое о чем, но ему стало совестно. Овладев собою, он дернул узду, конь махнул головой и стрелой помчался к лесу. Собака, сидевшая дотоле совершенно спокойно, с пронзительным лаем бросилась за конем, а Маруся, задумчиво и печально проводив глазами таинственного всадника, возвратилась к могиле матери.
Не успела улечься пыль, поднятая копытами скакуна, как у самого кладбища раздалась хорошо знакомая Марусе песня старого Ратая. Он вышел из корчмы, где, вероятно, осушил пару косух, потому что ревел во все горло, уж такая была натура: трезвый – молчит, сорвет две-три косухи – на весь свет затягивает песни, всегда, впрочем, серьезного содержания. На песню старика собачка отвечала лаем.
– Ага! Маруся уж на кладбище! – зарычал Ратай. – Доброго утра. Бог в помощь. А что слышно?
Говоря это, он вошел на кладбище и сел подле девушки.
– Ничего не слышно, – отвечала девушка.
– О, брешешь, цыганенок! – смеясь, сказал Ратай. – А кто намедни проезжал мимо твоей избенки? Кто сегодня был тут, а?
Маша покраснела, как пион, и выпустила из рук веретено.
– Да кто тут был?
– На саврасой лошадке, а? Был, кто-то был, не запирайся. А славный парень, хоть глаза не видели, да зато уши слышали. Молодец, говорят… Полно, Маша, таиться, признайся!
– Отчего ж и не признаться? Перед тобой, дедушка, таиться нечего. Вот как это было: намедни, вечером, мимо избенки промчался парень, правда… поглядел на меня, а сегодня опять проехал, водицы захотел выпить, попросил, я и подала… А ты, дедушка, его знаешь?
Ратай покачал головой. Маруся была как в лихорадке, ей было как-то неловко.
– Ну, так и я расскажу тебе, что и откуда знает моя слепая, старая голова. Был я в корчме, слышу, там только и говорят, что об этом парне. Без нужды, говорят, что-то начинает рыскать мимо кладбища, а недавно, говорят, заехал в корчму и спрашивает: кто живет, говорят, в хате, что там, за околицей? Какая там девушка? Известно, догадались: знать, у молодца там зазнобушка – вот и подняли его на смех! Повертелся еще, поглазел, да и убрался. Шальной он, голубушка, берегись его! А то как раз голову свернет. Ведь ты не знаешь, он паныч, отец его богат, – шляхтич из Рудни… Отца-то зовут Адам Хоинский, а сына просто – Фомка. Деньжонки у батюшки, как слышно, водятся большие, торгует чем Бог пошлет и счастливо торгует, а сынишка и протирает глаза батькиным деньгам, – так уж ведется у этих панов: коли батюшка дельный, работящий, сынок – ветрогон, сорванец. Вот и Фомка точно такой же, нечего сказать, парень он непьющий, да к вашему роду больно падок, в огонь и в воду готов броситься за вами. Увидит девку пригожую и начнет подвозить турусы на колесах, гостинцы покупает, на вечерницы ходит, по заборам лазит. Уж не одну дуру молодец надул. Много перебрал и шляхтянок, и мужичек. Да и к тебе недаром в другой раз наведался: надоела, должно быть, Катерина, так к тебе пристать хочет. Смотри, берегись!
– Спасибо, дедушка, за совет, – отвечала Маруся, – хорошо, что сказал, кто он такой… Пусть только теперь покажется мне на глаза, сумею как выпроводить…
– Вот люблю! Молодец, девка! – произнес старик, хлопая в ладоши. – Проучи паныча, да все-таки сама будь осторожна, береженого Бог бережет, на себя много не надейся: ты молода, и он тоже, у обоих кровь горячая, коли пристанет беда, не отвяжешься после.
– Э, дедушка, нечего опасаться! Хранил Господь от беды…
– Хорошо, хорошо, голубушка. Да вот я с тобой больно заговорился, завтра тут недалеко ярмарка, нужно идти, хромой Лайда, пожалуй, притащится да станет на лучшее место… Ну, прощай, Маруся, да покрепче двери запирай, чтобы не ввести вора в грех.
В веселом расположении духа вышел старик с кладбища и лишь только ступил на дорогу, снова затянул песню, начав с того стиха, на котором прервал его лай Марусиной собаки. Маруся продолжала прясть, и, Бог знает, какие чувства волновали ее девичью грудь, она часто вздрагивала, то посматривала на дорогу, то на обширное поле, то погружалась в думу, и веретено падало из рук. В этот день работа тихо подвигалась вперед.
Стало смеркаться, Маруся ушла домой, заперла дверь на задвижку и уже готова была лечь спать, как на дороге послышался топот и в то же время раздался лай собаки, расположившейся на ночь у двери. Но вот на дороге все стихло… Фомка (это был он) осадил коня. Маша подбежала к окну, посмотрела и отскочила на середину избы.
Наступила минута молчания, после которой раздался стук у двери, сердце бедной девушки застучало еще сильнее, а собака залилась звонким лаем.
Фомка опять постучался в окно.
– Кто там? – дрожащим голосом спросила Маруся.
– Я, – ответил Фомка.
– Какой я? Чего хочешь? – спросила девушка смелее.
– Да я! Чего боишься?.. Что это у тебя так рано дверь заперта?
– Я одна, я ночью никого не впускаю.
– Жаль! А я хотел водицы испить да и сказать тебе что-то, ну впусти!
– Ступай себе с Богом, село недалеко, там напьешься.
– Отопри окно, возьми, вот это тебе… гостинец.
– Спасибо за подарок, я их не беру, а окно у меня не отпирается.
– Проклятая избенка, – проворчал парень. – Ну, так прощай! – прибавил он громко. – Я на завалинке оставлю подарок.
На дворе послышался топот, и веселая песня вместе с ним понеслась в село.
Сердце Маруси билось сильнее и сильнее, слово «подарок» еще звучало в ушах, воображение чудными красками расписывало первое приношение любви молодого богатого человека, бедной девушке хотелось хоть взглянуть на него, но инстинктивный страх хватал ее за сердце и подкашивал ноги. "Фомка далеко, никто не увидит", – подумала девушка и неверным шагом направилась к двери. Тут встретила ее верная собака и с сердитым лаем бросилась к хозяйке. Маруся, приняв это за предостережение, воротилась к постели.
Долго не могла она заснуть, нужно было немало сил, чтоб победить желание принять подарок, усмирить взволнованное чувство. На другой день, лишь только рассвело, Маруся высунула голову, чтоб посмотреть на свою неожиданно приобретенную собственность, стоившую ей нескольких часов душевного спокойствия, она увидела свиток неопределенного цвета, долго колебалась бедная девушка, но возбужденное любопытство решило борьбу. Она подошла поближе и увидела несколько аршин лент малинового цвета и большой красный платок, какого бедная девушка сроду не видывала. Дрожащими руками она развернула чудный платок, жадными глазами начала рассматривать его. Она бы и взяла эту, по ее мнению, драгоценную вещь, но какое-то непонятное чувство заставило навсегда отказаться от нее. На душе ее стало легко, но она принялась за свою обыкновенную работу уже не с той беззаботностью, которая рисовалась во всей ее фигуре. По-прежнему, в определенный час вышла она на могилу матери со своей прялкой, по-прежнему тянулась из рук ее длинная нитка, но работа шла как-то вяло, а мысли упорно вертелись около платка и лент. Так прошло несколько часов, уж солнце поднялось высоко, когда с дороги послышался знакомый топот, дрожь пробежала по всему ее телу, она торопливо начала дергать мочку – и веретено засвистело в воздухе.
Всадник остановился против избушки и оглянулся, лай собаки обратил его глаза в ту сторону, где сидела Маруся.
"Что за черт! Зачем она сидит всегда на кладбище?" – соскакивая с коня, проворчал раздосадованный ездок.
Фома, как и все мелкие обитатели деревень и местечек, был суеверен и ни за что не решился бы, как говорится, точить девушке лясов на кладбище, ему сделалось досадно на самого себя, на Марусю, и он не знал, что делать.
– Здравствуй, голубушка! – сказал он, опершись на кладбищенский вал. – Ну, а что? Как тебе нравится мой гостинец? Чего-нибудь я могу ждать от тебя за него! Не правда ли?
– Вот еще!.. – поднимая голову, произнесла Маруся. – Твой гостинец лежит на том месте, где ты положил, если только ночью кто-нибудь не прибрал…
– Так ты не взяла?
– Нет. К чему мне твои подарки? Увидя у меня твои подарки, невесть что станут говорить – засмеют.
– Будто так уж все обо всем и знают, – сладко сказал искуситель, закручивая усы и страстно поглядывая на девушку.