355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Ермола » Текст книги (страница 4)
Ермола
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:16

Текст книги "Ермола"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Находясь постоянно с нашим крестьянином в самых близких отношениях, не колеблясь, признаю его лучшим по семейной жизни и инстинктам, нежели прочие классы общества, нежели народ в других племенах Европы, преимущественно на западе. Пересчитаем и сравним проступки, и мы удивимся нравственности заброшенного народа, черпающего свои силы для добра лишь в родном воздухе и в крови собственного сердца. Как легко можно бы изъяснить малейший недостаток в народе, если бы захотеть быть справедливым, а мы, вслед за западом, обошли крестьянина, перенося в гостиную все добродетели. Не спорю, есть их много и в гостиных, но ведь нас учат катехизису и указывают дорогу: крестьянин же ищет этого пути только собственным сердцем, и мы, по крайней мере, должны бы отдать ему эту справедливость.

Ермола был именно одним из тех людей, одаренных дивным инстинктом добра, в котором дворовая жизнь не убила врожденных благородных стремлений, лакейская выправка не иссушила сердца, а чувство не охладило старость. Я иначе не могу назвать этого, как инстинктом, и охотно допустил бы в психологии рядом с животным, эгоистическим, разрушительным инстинктом другой, благороднейший, противоположный ему, который часто возводит до высшей степени добродетели самые жалкие индивидуумы. Одаренный подобным, дивным стремлением, человек идет вопреки собственных интересов и слушается сердца, в котором вместо крови и страстей живет и бьется необходимость и предчувствие усовершенствования. Ермола никогда не жаловался на убогую жизнь, не проклинал прошедшего, не скорбел на людей; довольствуясь самим собою, он молчал и терпел, слепо веруя в Провидение. Как ни были малы его средства, но он никому не отказывал в помощи. Об этом известно было в деревне, и к нему шел знакомый и незнакомый, кто нуждался в паре рук и участии, средства, которые только и мог предложить старый Ермола нуждавшимся. Умел он посидеть при больном, сжать бедной вдове перестоявшуюся рожь, присмотреть за детьми, когда взрослые выходили в поле, подать совет в случае какой-нибудь тяжелой болезни. И Ермолу приглашали тем охотнее, что водки он не пил и терпеть не мог, а за услуги никогда не требовал платы. В народе существует обычай вознаграждать за малейшую подобную услугу и отказ от подарка считается некоторого рода оскорблением. Давали кое-что и Ермоле, и он брал из боязни огорчить соседей, но довольствовался самым малым количеством каких-нибудь съестных припасов. Старик, впрочем, никогда не сердился, если кто, воспользовавшись его услугами, позабывал о них впоследствии. Он не жаловался и не называл этого неблагодарностью, зная, как мало у крестьянина минут для сердечных излияний, что делает он это не по недостатку желания, но за неимением времени и возможности, а кажущееся равнодушие чаще бывает следствием случайности. Чтобы не удивляться этому, надо знать крестьянский быт, видеть тягость работы и рассчитать, сколько остается времени собственно только для отдыха. Превосходя лишь одним сердцем своих собратьев, Ермола, тем не менее, был настоящий селянин, сохраняя вкусы, привычки, обычаи и предрассудки сельского люда.

На другой день после описанного происшествия в целой Попельни только и было речи, что о ребенке, найденном под дубом, о Ермоле, и о козе, купленной у Шмуля, чем в особенности тщеславился Федько, так же, как и исторической своей пегой кобылой. Тысячи догадок носились о подкинутом ребенке, обстоятельстве неслыханном в самых старинных преданиях деревни. События этого, конечно, никто не мог приписать крестьянам, потому что оно не было в их нравах, а подозревали какую-нибудь таинственную особу из высшего сословия. Подозрения падали на разных ближних и дальних соседей, но и рушились сами собою, не имея ни малейшего основания. Каждый старался припомнить малейшие подробности вчерашнего дня и вечера, но, к несчастью, ловко были скрыты следы того, кто привез и бросил под дубами ребенка. Кто-то видел под вечер повозку, быстро мчавшуюся к Малычкам, но оказалось, что это был писарь, обожатель казачки Горпины; другой припоминал о всаднике на берегу Горыни с чем-то белым под мышкой, но все тотчас узнали эконома с белым шарфом, которым обвязывал он шею в холодное время. Морыся шинкарка подумывала на полесчука, который спал в шинке на лавке и вышел около первых петухов. Но мог ли виновный спать так спокойно?

В корчме, в поле, на пристани все рассуждали о подкидыш^ но никто ничего не знал основательно, и только дивились Ермол$| смеялись над ним и пожимали плечами.

Между тем, казачиха приготовила купель для ребенка, и когда развернув коленкор, который должно было отослать экономке, она; ближе присмотрелась к ребенку сама начала разделять мнение Ер* молы, что дитя панского происхождения. Признака не нашлось никакого, но на шее, на шелковом шнурке, был привешен бронзовый образок, который, приняв за золотой, старик спрятал в свою сокровищницу. По этому поводу возник вопрос, крестить ли ребенка, – и мнение соседки превозмогло, что на всякий случай окрестить – гораздо вернее. В тот же вечер понесли его к священнику и мальчик назван был Родионом. Ермола плакал от радости, что Бог дал ему сына и носился постоянно с ребенком.

Первый раз в жизни подпил старик на крестинах, подпоил Федько и казачиху, которую расцеловал, подшучивал, но погрозил кулаком козе, которая как-то мрачно посматривала на всю эту историю.

– Слушай, проклятая Жидовка, – сказал он, становясь против нее с приподнятою рукою, – слушай, бородатая бестия, и помни, если не будешь для моего мальчишки хорошей мамкой, я найду другую, а тебя тупым ножом зарежу.

Коза, топнув ногами, замотала головою, а присутствовавшие разразились громким смехом.

Таково-то было начало. А через несколько месяцев Ермола так освоился с новым положением, что ему не могли довольно надивиться. Для всей деревни было утешением, когда старик выходил с ребенком в поле или на берег: его всегда окружали и ласкали маленького найденыша.

Даже старая коза, обнаружившая столько характера в первые дни после разлуки со Шмулем, мало-помалу привыкла и привязалась к Ермоле до такой степени, что не отходила от него постоянно. Сперва уходила она в корчму и однажды Шмуль решился было зарезать ее втихомолку; но Ермола, угадавший катастрофу, оставил дитя у казачихи и, собрав соседей, отправился в корчму выручать кормилицу. Козу отыскали в сарайчике за соломой и такой навели страх на Шмуля, что он уже не решался более нападать на старика, а жадность не прошла ему даром, потому что он должен был попотчевать крестьян, чтобы избавиться от шума, затеянного Ермолой.

Коза, с своей стороны, довольствуясь достаточным кормом, привязалась и к новому месту, и к хозяину и скоро сделалась самым ручным и кротким животным.

Между тем, здоровый и красивый мальчик развивался быстро, как обыкновенно развиваются сироты. У кого Бог отымает мать, тому сам же Он и посылает силы, необходимые для жизни. Действительно, Родионка можно было назвать не совсем обыкновенным ребенком, а Ермола видел в нем небывалые достоинства. Казачиха смеялась над ним, но это лишь гневило его, и он, раздосадованный, уносил мальчика от соседки. Последняя тоже любила приемыша, который наполовину и ей был обязан, потому что без ее помощи не управиться бы с ребенком. Впрочем, вся деревня взяла сиротку под свое покровительство.

Исполняя в течение нескольких месяцев заботы няньки, Ермола имел время подумать о будущем, и не раз громко высказывал свои предположения относительно козы и приемыша. Он не желал оставить сына земледельцем, а придумывал что-нибудь лучшее, но выбор состояния казался ему необыкновенно трудным. Мечтал он сделать его дворянином, купить деревню, однако, скоро бросал несбыточные мечтания и принимался обдумывать вещи более возможные. Перебирая в уме разные занятия и ремесла, он в каждом находил какие-нибудь недостатки: сапожник должен сидеть сгорбившись на одном месте, столяр стоять целый день на ногах, кузнец быть постоянно у огня, каменщик таскать кирпичи и лазить по лестницам – все это не нравилось Ермоле.

Прежде всего старик решил, что надо выучить приемыша грамоте. Но тут встретилось одно важное обстоятельство. Мальчик раньше шести или семи лет не мог приниматься за науку; единственный мудрец в деревне, дьячок, был очень стар, будущий же его преемник неизвестно с какими мог быть способностями, и вот старик решился выучиться самому грамоте у дьячка, чтобы потом без чужой помощи посвятить сына в таинство азбуки. С этой целью купил он у бродячего разносчика азбуку и начал ходить ежедневно с ребенком и козой на другой конец деревни на лекцию к старому Андрею Прохоровичу. Надо было видеть, как пыхтел и трудился бедняга, держа в одной руке дитя, а в другой указку. Но его утешала мысль, что нетерпеливый дьячок не примется за Родионка, а он очень хорошо видел, каким мучением подвергся бы мальчик, если бы Андрей Прохорович взял его в свои руки. Старик же был уверен, что без труда передаст свои познания приемышу.

Нелегко, в шестьдесят слишком лет, в первый раз знакомиться с азбукой и высидеть над ней несколько часов, и насиловать непривыкшие глаза к распознаванию мелких литер. Это такое мучение, для которого нужны необыкновенная сила воли и энергия. Трудно было Ермоле, но раз решась, он добился своего и выучился грамоте. К счастью, зрение его было еще довольно хорошее, и дело пошло лучше, чем предполагал дьячок, который взял за науку рубль серебром и кусок полотна, хранившийся издавна у Ермолы.

За ребенком старик ухаживал с таким искусством, словно не впервые уже занимался этим делом. Колыбелька стояла возле его постели и тут же в углу помещалась и коза-кормилица; не успевал ребенок проснуться, как уже отец был на ногах и каким-нибудь способом убаюкивал приемыша. Спал он немного, а днем, взяв Родионка на руки, ходил с ним или на берег, или в рощу, или в поле, а иногда сидел на пороге своей хаты. Сначала, пока народ не привык, многие смеялись над дедом, который ежеминутно носился с ребенком, но потом все привязались к сиротке и невольно стали уважать названного отца, а по праздникам собиралась порядочная толпа к разрушенной корчме поболтать с Ермолой и полюбоваться подкидышем. Старик был очень рад, если находил слушателей, которым мог бы расхваливать сына, и столько наговорил о нем, что вся деревня ожидала от ребенка чего-нибудь необыкновенного.

Но удивительнее всего была перемена с Ермолою: он, видимо, помолодел, выпрямился, и лицо его пополнело. Не столько изнуряли его лишения, бессонница и постоянный труд, сколько подкрепляла надежда; жизнь его пополнилась и, можно сказать, началась сызнова. Но не так оно было легко, и доставляло не одни лишь удовольствия, как могло казаться с первого раза; ребенок, принеся с собой значительные издержки, принуждал его к усиленному труду для добывания насущного хлеба не на один уже день, но и в запас на будущее. Подобного рода бедняки весьма мало издерживают для своего пропитания. Ермола перебивался кое-как, по крайней мере, не изнуряя себя и не терпя голода, пока не послала ему судьба приемыша. Собственно говоря, у него не было никакого капитала, но он не просил милостыни, а еще регулярно платил трехрублевый чинш, и существовал кое-как. Ермола ничего не накопил во время долгой дворовой службы, исключая нескольких кусков полотна – плодов бережливости, может быть, около двадцати рублей деньгами и немного старой рухляди. Заплатив вперед подать, он не нуждался пока в насущном хлебе, но должен был трудиться, иначе скоро истощился бы скудный запас, а помощи ожидать ниоткуда уже не приходилось. Правда, Ермола тратил на себя очень мало; его кормили по деревне, да и казачиха никогда не требовала отработки; одежда как-то служила благополучно, но все же надо было платить ежегодно чинш и извлекать его из небольшого огорода, составлявшего весь его доход. Место, обнесенное жердями возле старой корчмы, величиною не превосходило обыкновенного крестьянского огорода, и только и было плодородно, что ближе к строению, а дальше, к дубам и соснам, земля истощалась корнями больших деревьев. Ермола сеял табак на месте прежнего сарая, где земля была навозная, дальше картофель, немного капусты, свеклы и других овощей. Иной год выдавался такой благодатный, что, удовлетворив свои нужды, Ермола получал из огорода и три рубля для уплаты чинша, но случались годы, что надо было зарабатывать эти деньги. Река и лес, в таком случае, служат большим пособием для крестьянина, а в Попельни не запрещалось ни то, ни другое, и все пользовались ими. Пока Ермола был один, езжал иногда на рыбную ловлю, с успехом работал ночь острогой, ставил верши, а улов свой продавал соседям или в местечко. Кроме того, он собирал и сушил грибы – продукт, приносящий с некоторых пор порядочный заработок. Но с Родионком на руках оба эти занятия стали невозможными: дитя не позволяло ни проводить ночи на лодке, ни бродить весь день по лесу. Между тем, издержки росли, запасные деньги истощились тотчас же на покупку козы и других мелочей, и Ермоле надо было подумать о средствах существования. Прежде он работал даром в поле соседям и убогим, теперь решился наниматься. И вот, подобно какой-нибудь бабе, отправлялся он в поле на работу с ребенком, козой, большим рядном и тремя тычинами. Поставив колыбельку на межу под наметом и надзором козы, он принимался жать, косить или вязать снопы. Заработывал он иногда таким образом, кроме харчей, копеек десять ежедневно, потому что в Полесье редко пешему работнику платится дороже. Три дня надо было работать, чтобы добыть два злота (30 к.) и работать усердно, как, например, нажать кипу редкого жита и связать снопы, которые в Полесье и тяжелы, и объемисты, хотя и собирают их по одному колосочку.

Часто, возвратясь в свою хату с далекого поля и принеся ребенка с колыбелью, бремя лет и тягость от целого дня, старик чувствовал изнеможение и слабость; но взгляд на улыбавшегося Родионка подкреплял его снова, а ночной отдых придавал сил на завтра. И надо сказать правду, что старик никогда так не заботился и не трудился так деятельно и без устали: люди смотрели на него с невольным уважением, которое возбуждал он постоянством и молчанием. Не смея коснуться золота, найденного с ребенком, хотя пришлось бы умирать с голоду, золота, которое считал он сиротским достоянием, старик вынужден был удваивать деятельность, потому что с каждым днем увеличивались потребности, а огород не мог уже один удовлетворять всем расходам. На огороде удавалось ему работать по утрам и вечерам лишь урывками, а на весь день нанимался к кому-нибудь из соседей.

Но сердце всегда не может не оказать чуда там, куда пошлет хоть один луч чувства; это всесильный талисман, без которого трудно каждое дело, а с ним нигде нет опасности.

В течение нескольких месяцев полевые работы не удовлетворяли как-то Ермолу; мальчишка подрастал, а заработки оказывались плохи; притом же дьячок взял рубль за науку, которая отняла много времени, а издержки увеличивались. Грустно однажды вечером старик поплелся к казачихе, с которой привык советоваться. Его приняли по обычаю: Горпина с улыбкой и радостным восклицанием, потому что в ту же минуту брала у Ермолы ребенка и забавляла, кормила, убаюкивала его; привет казачихи не отличался веселостью, но был искренен. Никому не мешая, не надоедая, старик, напротив, оказывал еще услуги: стоило казачихе попотчевать его чем-нибудь, он уже считал себя обязанным, несмотря на усталость, пойти за водой и нарубить дров, заменяя пьяного Федора, который по вечерам любил сиживать в корчме, откуда его трудно было выманить и калачом.

Возилась соседка с этим Федором, но как в деревне трудно было нанять работника, потому что все, кто только мог владеть топором, отправлялись в лес для вырубки бревен, для выделки клепки, лучины, то приходилось ей терпеть пьяницу, который не выпас и не досмотрел бы скота, если бы время от времени не был трезв. Федор заключал в себе двух человек: с утра, пока еще трезвый, он был тих, послушен, трудолюбив и часто придумывал вещи, о которых хозяйке и в голову не приходило; вечером же, по возвращении с поля и загнав скот в загородку, хоть и божился, что не пойдет в корчму, однако, исчезал, усаживался за столом у Марыси шинкарки, пил и предавался всевозможным дурачествам. Шапку набекрень и, сам подбоченясь, он болтал, шумел, грозил своей хозяйке, пел, танцевал и принимал такую гордую осанку, словно в нем сидел сам воевода. Возвратясь домой, он обыкновенно шел к хозяйке поблагодарить за службу и потребовать расчета, и затем с песенкой отправлялся спать; но чем более кричал с вечера, чем сильнее грозил хозяйке, тем на другой день бывал тише, услужливее, стараясь предупредительностью загладить свой проступок. Они расставались уже несколько раз: то Федор требовал расчета, то казачиха сама прогоняла его, но как другого нельзя было достать в деревне, да и Федор привык уже в семействе вдовы, то постоянно после вечернего шума и ссоры утром заключалось перемирие.

Приняв во внимание подобные привычки Федора, вдове очень приятны были вечерние посещения Ермолы; во-первых, он помогал по хозяйству, во-вторых, ей было перед кем упрекать или проклинать пьяницу. Горпина тоже ожидала прихода старика, потому что любила его приемыша.

Итак, однажды вечером, возвратясь поздно с поля после тяжелой работы, Ермола поплелся к казачихе. Тотчас же на пороге Горпина взяла у него мальчика, с которым начала бегать по хате, напевая детскую песенку, а старик, усевшись на лавке против огня, задумался. Болела у него голова от зноя, спина от нагибанья, а руки от серпа, хотя он и старательно обвил тряпочкой рукоятку.

Временная эта слабость поразила его; но он горевал не о себе, а о будущем приемыше. Старик начал вздыхать так тяжело, что вызвал участие казачихи, которая возилась около горшков и поняла отчаяние соседа.

– А помнишь, старик, когда ты брал сиротку, я говорила тебе, что не совладаешь! Не правда ли, тебе тяжко? Ты поминутно вздыхаешь…

– О, тяжко, милая кума, тяжко! Вижу теперь, что мне не двадцать лет; вот воротился с поля и хоть полезай в могилу: так наморился. Но делать нечего, должно трудиться, иначе умрешь с голоду. Надобно и чинш платить, не то Гудный выгонит и из моей трущобы; надобно питаться, да еще подумывать и о сиротке. Сегодня, например, не заработал и десяти копеек, а спина словно переломана.

– А я разве не всегда вам говорила, что следует подумать об иных заработках. Вы целый век провели на стуле в буфете, что это за тяжелая работа! А теперь захотелось ходить в поле с косою и серпом, как тот, кто привык к ним с детства? Зачем не придумать иного какого-нибудь дела?

– Когда я ничего не умею.

– Да ведь вы и читать не умели, а теперь, говорите, научились. Может бы и еще чему-нибудь могли бы научиться у людей.

– Вы думаете?

– Отчего же нет?

– Чему же, например? – спросил Ермола.

– Да разве же я знаю; могли бы научиться какому-нибудь ремеслу. Вы опытны, много насмотрелись и наслушались на веку, вам легче далась бы наука, чем иному молокососу.

Ермола покачал головою.

– Хотя я иногда и чиню себе сапоги, но не люблю сапожного мастерства, – сказал старик, – портных к нам довольно ходит из Колков, была бы работа, а мне никто не дал бы сукна из боязни, чтоб я не испортил; шубников у нас три…

– А порядочного ткача нет ни одного; отдашь кому-нибудь основу – украдет, понесешь к другому, не дождешься в три года, заложит где-нибудь в корчме; дашь муки на подклейку – снесет в шинок. Одним словом, некому отдать выткать, хоть плата за работу и порядочная. Вы, кум, скоро бы выучились.

– А станок? Где же мне его поставить? Хата маленькая, коза и колыбель занимают много места, нет возможности. Если хотите посоветовать, советуйте что-нибудь другое.

– Больше всего было бы мне по сердцу, если бы вы сделались ткачом; решительно некому отдать пряжи, так и ветшает в кладовой.

Ермола повеселел немного, но тотчас же и вздохнул глубоко.

– Э, посоветуйте что-нибудь другое, кумушка.

– Знаете что, – сказала Горпина, – я посоветовала бы чем вам заняться. Ведь вы не раз говаривали, что во дворе, в свободное время, игрывали на скрипке.

– Правда, иногда по целым вечерам.

– Ну, вот и сделайтесь музыкантом.

– Тьфу! Что это тебе, Горпина, пришло в голову! – воскликнул старик, плюнув с досады. – Ведь это значит стать пьяницей, да и где же мне таскаться с ребенком по корчмам и по свадьбам.

– Мне так кажется… Ребенка вы могли бы оставлять у нас. Старик рассмеялся.

В это время горшки, которые расставляла в печке казачиха, как-то нечаянно столкнулись, и один из них, вероятно еще прежде поврежденный, в одну секунду распался на части; горячая вода брызнула на угли и полилась под ноги казачихе.

Произошла ужасная суматоха: отдав дитя старику, Горпина поспешила на помощь к матери; вдова начала ругаться; служанка начала ломать руки, вполовину сваренный картофель рассыпался по полу, а собака, лежавшая на пороге, с испугу залилась громким лаем.

Через несколько минут в хате понемногу все успокоилось, потому что пострадал один лишь горшок; горячая вода сбежала прямо на землю, картофель пособрали девушки, а хозяйка, накричавшись вдоволь, уселась на лавке перевести дух.

Но когда снова пришлось варить картофель и освидетельствовали горшки, то оказалось, что в запасе не было уже такой величины, как разбитый, и надобно было заменить его двумя поменьше.

– О, это был редкостный горшок! – начала надгробное слово хозяйка. – Помню, что купила его в Яновке на ярмарке, белый был, как молоко, и крепости такой, что хоть бей орехи. Мы с пьяным Федором возвращались домой ночью. Возле Малычек он опрокинул повозку, из которой вывалилась я и все покупки, а было пять горшков и решето. "А чтоб тебя черти побрали с твоей водкой!" – подумала я и начала подбирать ощупью. Решето погибло, потому что попало под колеса. Два горшка растолклись вдребезги, а этот бедняк откатился за несколько сажен. Я к нему: представьте себе, невредим. Не хотела даже верить собственным глазам. Два года прослужил покойник верой и правдой, и теперь уже не достану другого такого! Вот чем худо, у нас нет гончаров совершенно. Надо ждать, который пока умилосердуется и заглянет; а так как у нас дороги опасны, товар ломкий, то и редко они заезжают. Я уже и не говорю, что за все дерут без жалости. Прокоп же в Малычках делает синие горшки и такие непрочные, что разве годятся под золу. Должно быть, он возит их куда-нибудь далеко, потому что мы их здесь знаем и никто не покупает. А вот что, кум! – воскликнула старуха, оборотясь с живостью. – Не сделаться ли вам гончаром, и честное, покойное ремесло, да и работа не тяжелая.

– В самом деле? – сказал Ермола, покачав головою. – А где же научиться-то? А разве у нас есть хорошая глина? А кто поставит печку? Наконец, если бы все это сделалось, нужны еще лошадь и повозка, чтобы шляться по свету с товаром… А сохрани Бог опрокинешься…

– Что это с тобою сегодня, Ермола, все не по тебе, все трудно… А я тебе говорю, не боги же ведь горшки обжигали.

Все засмеялись; старик задумался. Таким образом прошел вечер у казачихи, но для Ермолы не без последствии. Хоть последний ни на что не решился, однако по возвращении домой начал серьезно обдумывать и несколько успокоился.

– Ведь если я научился читать, – подумал он, – а это одна из труднейших вещей на свете, то мог бы я научиться и какому-нибудь ремеслу. Правда, я стар, но неужели только и делают все молодые! Посмотрим!

На другой день, оставив Родионка у Горпины, старик отправился в Малычки. В голове его что-то вертелось.

Соседняя деревня Малычки лежала в песках, окруженная лесами, болотами, торфом и самой не плодородной почвой, но была богата по причине промышленности жителей, которые преимущественно состояли из ремесленников. Крестьяне принуждены были покупать хлеб, потому что земледелие доставляло выгоды одну лишь солому, следовательно, надо было подумать о других способах к существованию. Они жгли уголь, продавали кору, гнули ободья, приготовляли разные хозяйственные принадлежности; много было столяров, бочаров, ткачей, занимавшихся выделкой сукон и красных поясов, а один даже был гончаром. Последний, однако же, не весьма благоденствовал; нельзя сказать, чтоб он не имел барыша, но никто не хвалил его произведений. Вообще гончары редко возникают там, где издавна не было гончарства в заводе; по большей части, содержание гончарных печей переходит от отца к сыну по наследству. Вероятно, еще в доисторическое время, когда ремесленники этого рода были нужнее для приготовления священных сосудов, лучше различали качество глины, лучше умели обжигать, удобнее избирали места да и самое ремесло имело лучшие предания. Нынче редко, кто решится заложить новую печь, и теперешние горшки выделываются там же, где лепились и вытачивались драгоценные древним зольницы, из той же глины, которая доставляла предкам похоронную утварь.

Последний представитель малычковского гончарного искусства упал очень низко: пьянствовал, шлялся, не заботился о глине и лепил прескверно. Горшки его были черные, без звука и так непрочны, что в деревне их не покупали, разве уже в крайней необходимости. А между тем все-таки товар шел, а старый Прокоп считался достаточным человеком и ни в чем себе не отказывал: ел сало, попивал водку, тулуп носил вышитый с серым воротником, черная баранья шапка его была высока, словно у шляхтича. Единственную дочь свою он выдал за лучшего хозяина, и она получила такое приданое, что люди не хотели верить: лошадей, скот, три сундука одежды и полную шапку целковых. Все это знал Ермола, потому что и прежде, и теперь, как владелец попелянский с малычковским, так и деревня с деревней имели постоянные сношения. Мысль казачихи не выходила из головы Ермолы. Но он не захотел ее высказать сразу, боясь насмешек, а, подобно всем крестьянам, нашел какой-то предлог, и зашел во двор малычковского владельца.

Последний, бывший ротмистр Фелициан Дружино жил давно уже в Малычках и был некогда большим приятелем покойного Попелянского помещика. Имея прежде хорошее состояние, из которого во время смут уцелела одна небольшая деревенька, ротмистр долго блуждал по свету. Возвратясь потом на Полесье, поселился в бедном уголке, женился, овдовел, ослеп и, захворавши так, что слег в постель, просил только смерти, которая, однако же, не исполняла его просьбы.

Дом в Малычках, некогда резиденция значительного помещика, был огромный, ветхий, темный, с подстриженным садом, с часовней, оставался в таком же виде, как построили его родители ротмистра; но все это уже приходило в негодность, потому что трудно было все затеи поддерживать из доходов одной деревеньки. Жизнь старика была особенного свойства. Так ли он родился, люди ли его переиначили, болезнь ли испортила, только под старость он сделался несносным человеком. При нем находились безотлучно его сын лет тридцати и бедная родственница, воспитанница покойной жены, – осужденные на мучение и невыносимые капризы ротмистра.

Несмотря на слепоту и тяжкую болезнь, он сохранил много еще бодрости духа, так что все управление домом и имением оставлял за собою. С сыном обращался, как с двенадцатилетним мальчиком, с воспитанницей, как с горничной, а прислугу держал, как говорится, в ежовых рукавицах. Ключи приносили ему ежедневно под подушку, и за малейший проступок он никогда не назначал менее 50 ударов несовершеннолетним, а взрослым давал по сотне. Все должны были ходить перед ним по струнке и отдавать отчет в каждой безделице.

Больной, мучаясь от слепоты и от бездействия, он искал развлечения в занятиях хозяйством и находил удовольствие мучить своих близких. Все окружающее его служило только ему, жить же для себя никто не имел права. Шпионство, организованное в больших размерах, вошло в обычай, и вечно несчастный этот дом был полон ссор и неудовольствий; от шпионов не избавлялся никто, даже сын старика, словно крепостной, сидевший постоянно у постели больного и утративший охоту к жизни.

Между тем, такой деспот в доме, ротмистр, постороннему казался приятнейшим в мире человеком: действительно, он был не таков с чужими, каков с своей семьей и домашними. Необыкновенно радушный с гостями, услужливый с соседями, сострадательный к бедным, он говорил приятно, шутил, острил, и кто не знал его близко, тот едва мог подозревать в старом служаке подобного тирана. Конечно, во многом влияли на его характер и тяжкая болезнь, и мучительная слепота, и бессонные ночи, а сердце видно осталось не очень поврежденным, хотя он и не делился им со своими, вследствие какой-то странной систематической суровости. Преувеличенное понятие о военной дисциплине и о необходимости железной руки в управлении домом и имением были причиной укоренения подобного деспотизма у ротмистра. Сын Ян и бедная родственница Мария проводили у постели больного целые дни, которые казались бы облитыми желчью, если бы два эти существа не находили услады во взаимной привязанности. Догадался об этом ротмистр, сам даже вызвал на признание, но, воспользовавшись этим, запретил думать обоим о браке, грозя, в противном случае, проклятием. Таким образом оставил он их при себе, не разлучая, но приказал их сердцам затвориться друг для друга. Слово его было всевластно и никто не имел права противиться его воле. Молодежь умолкла и продолжала исполнять тяжелую обязанность, тая свою любовь от ротмистра.

День и ночь надо было оставаться при больном, лежащем с опухшими ногами в постели или сидящем на кресле, которое выносили в другую комнату, и всегда требовал, чтобы сын или Мария находились при нем безотлучно. Засыпал ротмистр обыкновенно в 10 часов, а в полночь уже просыпался, пил кофе, дремал немного на рассвете, а потом уже занимался чем-нибудь, призывая к постели домочадцев; уснув немного после обеда, он слушал разные донесения и дворовые сплетни. Несмотря, однако же, на болезнь и мучения, ротмистр не берег себя: пил водку несколько раз в день, ел за четверых, и никакие убеждения доктора не могли его отучить от подобного образа жизни.

У кресел его или постели рассуждалось о малейших подробностях хозяйства, и здесь же происходили следствия, очные ставки, допросы и, наконец, осуждения. Дружино же имел такую хорошую память, что помнил раз сказанное и, несмотря на слепоту, нельзя было скрыть от него никакой безделицы.

В прежние времена, когда он был еще здоровый и не потерял зрения, при жизни попелянского помещика, ротмистр считался одним из задушевных приятелей последнего и чаще всех посещал его. Знавал Ермола ротмистра, который из уважения к памяти покойника помогал кое-чем старому дворовому. И теперь Ермола пошел прежде во двор посоветоваться, веруя в непогрешимость разума и в доброту сердца пана Дружины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю