Текст книги "Ермола"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Первая комната смахивала несколько на гостиную: в ней был лакированный диван, обитый ситцем с желтыми разводами, два кресла с черными стрелами вместо ручек, зеркальце, испачканное мухами, и под стеклом два портрета еврейских знаменитостей: гамбургского и виленского раввинов, шкаф с фаянсом, ромом и ценными вещами, и шатающийся стол с ножкой в виде лиры, постоянно покрытый цветной салфеткой.
Пол, некогда выкрашенный, представлял какую-то пестроту; печь запиралась железной дверцей с медным шариком. В другой большой комнате как-то шире показывалась еврейская неопрятность, рядом с которой заметны были, однако же, и желание удобств, и намерение блеснуть пред другими. На постели с ситцевыми занавесками наложено было цветных подушек под самый потолок; у стен стоял черный шкаф с книгами и бумагами, хромое бюро, и тут же рядом куча картофеля, корыто, лапша, сохнувшая на салфетке, лохань с помоями, а среди всего этого белый индейский петух расхаживал, не стесняясь, как дома.
Шмуль был красивый мужчина лет под пятьдесят. Он женился вторично, потому что с покойницей у него был всего один только сын, торговавший уже в местечке, а Шмуля не удовлетворяло такое малочисленное потомство. Разбогатевший арендатор взял убогую красавицу, которая в течение неполных трех лет подарила ему уже троих Шмуленков и неожиданным плодородием благословила его седую голову. С первого взгляда этот серьезный еврей поражал прекрасной и, по-видимому, благородной физиономией; хотелось смотреть на нее и верить в его честность; но и он лгал так же, как и другие, и лицом, и глазами и своей красивой наружностью.
Надобно сказать правду, что и трудно было где-нибудь найти более гнусную пиявку, как попелянский Шмуль, и наибольшие барыши не отбивали его от копеечной выгоды; рядом с тысячами клал он медный грош, облитый крестьянским потом, и гордый своим положением и богатством, смотрел на простолюдина, как на четвероногое животное.
Дошло до того, что крестьяне предпочитали тайком обделывать дела с небогатыми евреями в местечке, нежели обращаться к местному монополисту, что еще более возбуждало против них Шмуля, который не мог простить им, как это они не позволяли ему обирать их. Подобные действия с их стороны он считал бунтом, и так как сохранилось какое-то смутное предание, что он имел право жаловаться на убыток, если бы крестьянин поехал на чужую мельницу, то он уже считал себя вправе шуметь, если кто без его ведома продал на базаре мешок хлеба или корову. Необыкновенно деятельный Шмуль ничего не упускал: все ему годилось, и для всего он находил время; никогда не оставляли его хладнокровие и находчивость,
И к такому-то всемогущему арендатору, в надежде купить козу, бежал неосмотрительный Ермола. К счастью, сопутствовал ему Федько, человек более опытный, знакомый с людскою совестью и не щадивший ни ног, ни горла, ни времени, если можно было сберечь копейку. По дороге Федько давал Ермоле наставления, но последний не слушал, имея в мыслях одно – добыть козу во что бы то ни стало. А эта коза довольно старая и, к несчастью, любимица Сары и ее старшего сына, много-много стоила злотых 12 (1 р. 80 к.), но Ермола готов был заплатить и 20, чему, хорошо сообразив, и Федько не очень противился. Но каким образом приступить к Шмулю с предложением? Угадай он настоятельную нужду – заломит вдесятеро; следовательно, было необходимо надуть еврея, предупреждая, чтоб он не надул бедняка Ермолу.
Корчма уже была недалеко, когда Федько, подумав немного, велел Ермоле остановиться.
– Посиди здесь возле этой хаты, – сказал он, – и подожди; я пойду, попытаю жида, и не бойся, я как-нибудь с ним слажу. Если пойти прямо и торговать козу, то он запросит то же, что и за корову; надо, чтобы жид сам предложил… Подожди, я попробую.
– Что же ты сделаешь?
– Увидишь, – с живостью отвечал Федько, принимая дело Ермолы близко к сердцу, – только слушайся меня.
Ермола уселся на завалинке и, облокотясь на посох, задумался о будущем, как очень давно не задумывался.
Федько, между тем, отправился прямо в корчму, но там ходила только коза, а хозяина ее не было. Отворив дверь в парадную комнату Шмуля, протерев тщательно ноги и попросив позволения войти, он осторожно переступил с шапкой под мышкой и несколько раз поклонился. Федько не позабыл также стать на рогожке, зная, что еврей гневался, если наносили ему в комнату грязи, и еще раз поклонился.
Имея нужду в ласковом приеме, необходимо было знать хорошо, подобно предусмотрительному Федьке, все условия, а именно: отереть ноги, держаться у порога и не называть еврея арендатором, а купцом, ибо Шмуль утверждал, что шинок для него вздор, и он живет в деревне собственно для удовольствия.
– Ну, что скажешь, Федько? – спросил еврей, качавшийся над духовной книгой, но прерывавший молитву, когда встречалось дело, зная, что Бог терпеливее человека.
– Видите ли, господин купец, случилась оказия. Простолюдин называет оказией каждое неожиданное происшествие, каждый случай, который мог быть поводом к чарке.
– Оказия? Ну, что же? Крестины, свадьба или похороны? Боже сохрани, кто умер? Конечно, надобно в дом водки?
– Нет, я случайно узнал одно дело и хотел вам сказать: можно кое-что заработать…
– В чем же дело, – спросил Шмуль, вставая и, заложив руки за пояс, подошел к Федьке.
– Ваша милость (титул этот очень нравился еврею), знаете старика Ермолу, который живет в старой, развалившейся корчме?
– Знаю, как не знать этого голыша!
– Это правда, но он где-то раздобыл немного денег.
– Ну, и что ж, хочет пропить их?
– Куда там, он водки не пьет, а ему непременно захотелоа купить корову, половину денег сейчас, а половину в долг.
– Корову? А зачем ему корова?
– Хотел уже идти в местечко, но я его удержал, видите ли, мне что-то пришло в голову.
– В местечко! У них сейчас в местечко! – подхватил еврей, пожимая плечами. – Ну, что же ты, Федько, придумал?
– Я хочу его уверить, что зачем же брать корову, когда можно купить дойную козу на чистые деньги. Может быть, вы продали бы ему свою старую.
Шмуль пристально посмотрел в глаза Федьке, который не смутился, к счастью, да, и трудно было догадаться о заговоре, по совету купить белую козу. Арендарь только попытал его вопросом, как зондом, запущенным в глубь раны.
– Ермола здесь, в корчме?
– Нет, он сидит целый день у соседей, но если хотите, я могу уговорить его и привести, хоть он в корчму и ходит неохотно. Но, может быть, вы не располагаете продать свою старую козу? Я ведь это так придумал из почтения к вам, думаю себе, зачем же деньгам уходить из деревни? А если вам не с руки, пускай себе отправляется в местечко.
– Погоди, погоди, – сказал, подумав, еврей Федьке, который брался уже за дверь, – зачем ему идти в местечко…
И он кликнул Сару, с которой заговорил по-своему. Как ни старался Федько догадаться по жестам еврея и его жены, в каком положении дело, но успел только заметить, что Шмуль говорил кротко, а Сара отвечала несколько сердито. Наконец, последняя вышла, а Шмуль обратился к крестьянину:
– Ты добрый человек, – сказал он, потрепав его по плечу, – если нужно будет в долг, велю отпустить на целый рубль, слышишь! Приведи-ка Ермолу в шинок, он там увидит козу, я согласен уступить. Он не будет внакладе: коза очень хороша. А много у него денег?
– Право не знаю: кажется, злотых 15 (2 р. 25 к.); но ему еще хотела занять казачиха.
Еврей молча кивнул головою и, отправив крестьянина, который поспешил к товарищу, надел тулуп и тихо пошел в корчму, под предлогом расчета с солдаткою Марысею, которая и в шабаш и прочие дни продавала ему водку, доила коров, нянчила детей и давно уже служила в доме.
В большой, мрачной, освещенной лучиной корчме находилась только Марыся, маленькая толстая женщина, которую народ называл кадушкой, известная белая коза, шатавшаяся по углам с целью найти поживу, и какой-то прохожий полесчук, храпевший словно немазаная повозка.
Шмуль прошелся несколько раз по комнате, поглядывая то на козу, то на Марысю, удивленную его приходом, зевнул, вздохнул и, услыхав шорох в сенях, принялся рассчитывать что-то мелом на тусклом окне, притворяясь сильно занятым.
В корчму входили Федько с Ермолой, дрожавшим как лист и стыдившимся комедии, которую вынужден был разыгрывать. Прежде всего старик взглянул на козу и непременно обличил бы себя, если бы Шмуль заметил, но последний, также разыгрывая роль, представлялся погруженным в расчеты и стоял спиною к двери.
– Добрый вечер, господин купец, – сказал Федько.
– Добрый вечер.
Шмуль оборотился и что-то пробормотал под нос.
– Не выпить ли нам по чарке? – сказал Федько товарищу.
– Я то пью редко, но разве для вас. Налейте нам, Марыся.
– Я слышал, вы хотите идти на базар, – продолжал первый, – так надо подкрепиться.
– Ну и зачем же на базар? – спросил Шмуль. – Если что хочешь продать, то и я, может быть, купил бы.
– Нет, у меня другая надобность.
– Какая же другая? И тотчас в местечко! У вас за всякой глупостью в местечко. Разве надо купить что-нибудь?
– Видите ли, господин купец, – вмешался Федько, – куму захотелось коровы, вот он и ищет хлопот себе на шею.
– А на что тебе корова?
– Так… может быть, перепала бы лишняя копейка.
– Вай! – воскликнул Шмуль, махнув рукою. – Видно у тебя никогда не было коровы и ты не знаешь, что значит прокормить ее… Дай пастуху, а пастухи известно сколько стоят, и всегда пригоняют голодный скот; купи сена, а сено теперь дорого, как шафран, купи половы, а полова десять грошей за мешок; купи, а я не продам меньше гривенника, мне все так платят… Надобно зелени, картофеля, иначе исхудает… А болезнь, а станет яловая… Наконец, и безо всего не даст молока полгода.
– А масло? А сыр?
– Кто же у тебя станет заботиться об этом? – спросил еврей, пожимая плечами.
Словно убедившись доводами, Ермола почесал в затылке.
– А что я вам говорил, – вмешался Федько, – бедному скотина только лишние хлопоты.
– А все же остался бы мне теленок, да и молоко всегда в доме, – сказал Ермола.
– Рассказывайте! Для молока, я вам скажу, ничего нет лучше козы, – продолжал посредник. – Во-первых, она стоит не дорого и прокормится кое-чем: ветками, огрызками, разным вздором. Ухода за ней никакого, а как напьешься козьего молока, по крайней мере знаешь, что пил – и с запахом и здорово…
– Правда, – подтвердил арендарь, – и я говорю, коза лучше. Мы это хорошо рассчитали и, как видите, у нас больше козы. Но люди смотрят и не понимают; коза это сокровище.
– Кто знает, может быть и я, подумав, куплю себе козу, – сказал тихо Ермола.
– И хорошо сделаете! – воскликнул Федько. – Вот если бы вам Шмуль продал свою белую…
– Что ты толкуешь! – подхватил еврей с живостью, как бы услыхав нечаянно. – Я не продам эту белую козу ни за какие деньги. Моя жена и дети любят ее; это неоцененное животное, она стоит дороже коровы…
– Жаль, – сказал Ермола… – Чем утруждать старые ноги в местечко, может быть, я подумал бы о вашей козе…
– О, эта коза! – воскликнул еврей. – Видали-ль вы когда-нибудь такую козу? Она так умна, что с ней можно разговаривать, а молоко – не различишь от коровьего. Верст на сто вокруг не найдете ничего подобного, золото – не коза.
– А старенька? – спросил Ермола.
– Как стара? Коза ведь, чем старее, тем лучше. А эта где же стара? Теперь только начинает жить, она проживет лет двадцать, – сказал Шмуль, оживляясь постепенно.
– Что же она стоит? – спросил, наконец, Ермола.
– Об этом нечего и говорить: она мне стоила два рубля еще козленком… Надобно знать, что это не простая коза, а особой породы! Я не отдал бы ее и за шесть рублей; она почти ничего не ест, а всегда в теле и ежегодно приносит двух козлят.
Все замолчали на минуту. Переминаясь с ноги на ногу, Ермола не знал, что делать и смотрел на козу, которая ходила по комнате, постукивая копытами и вынюхивая по всем направлениям. Животное собирало листья, огрызки, растоптанный лук, и надо отдать ему справедливость, не полагаясь ни на кого, старательно заботилась о своем содержании.
– Вам бы кстати, – заговорил опять Федько товарищу. – Коза привыкла к деревне, знает, где находить пищу, и коза дойная, опытная, надежная…
– И не простая, – прибавил еврей, – а высокой породы.
– Но как же можно дать за нее столько денег! – прервал Ермола.
– Ну, знаешь что, – подхватил, приближаясь Шмуль, – ты человек честный, я тебя люблю. На базаре тебя могут надуть, а я по знакомству уступлю за три рубля. Это мое последнее слово, а там, как себе хочешь.
Ожидавший гораздо большего запроса, Федько подошел к товарищу.
– Бейте же по рукам и поблагодарите пана купца, – сказал он, – право дешевле грибов. Платите деньги и берите товар.
– Ну, делать нечего, пусть будет и так, только уж одолжите и веревочку, отвести домой.
Почесавшись в затылке, Ермола достал из узелка три рубля и подал их Шмулю; этот осмотрел их, поплевал по обычаю и положил в карман.
– Смотрите же, завтра принесите назад веревочку, – сказал еврей, медленно направляясь к двери.
– А магарыч? – спросил Федько несмело.
– Магарыч от Ермолы, – отвечал Шмуль. – Впрочем, как он не торговался, то не платите уже за водку, так и быть магарыч на мой счет.
Марыся бросила им веревку с петлей, служившую для таскания дров, а Федько, притворив дверь, начал ловить козу, которая догадавшись в покушении на свою свободу, бегала и сопротивлялась. Еврей удалился в свою комнату.
– А еще старики, – сказала Марыся по уходе хозяина, – и так оплошали. Двадцать злотых (3 р.) за старую козу! Да в местечке можно бы купить три молодых за эти деньги.
Старики молчали и, поймав, наконец, животное, зацепили веревкой за рога, увели добычу.
Ермола дрожал от радости, слезы наполняли ему глаза, он обнимал кума.
– Ну, брат, удружил ты мне… пусть Бог наградит тебя, – говорил он тихо.
– За то уже нельзя Шмулю и на глаза показаться, – отвечал со вздохом Федько, измеряя опасность, которой подвергал себя. – Только проведает о ребенке, догадается басурман, и не простит мне штуки. Содрал бы он и с тебя, если бы знал, в чем дело.
Разговаривая потихоньку, товарищи направились к хате вдовы, приводя разными способами к послушанию козу, которая ни за что не хотела удаляться от своего жилища.
А за ними уже шумела буря; через несколько минут после их ухода Сара вбежала к Шмулю с известием, переданным Марысе, что Ермоле подкинули ребенка.
Догадавшись тотчас в чем дело, еврей пришел в ярость, в гневе укусил себя за палец.
– Ну, злодей Федько, смотри же теперь в оба, – сказал он, качая головою. – Разве не жив буду, чтобы не заплатил тебе за эту штуку!
Быструю и неслыханную перемену произвела находка ребенка в жизни Ермолы, в жизни одинокого человека, сохранившего на старость еще все силы сердца. Он переродился и почувствовал, что у него не прерваны связи со светом, теперь была у него цель жизни, привязанность, явилась охота трудиться, а наградой служила бедная сиротка, покинутая родителями. Он молчал, тревожился и все помышлял о будущем. На глазах у него появлялись слезы, он чувствовал себя другим, счастливым человеком, не думая, сколько готовил себе в будущем труда и тяжелых испытаний. Он походил на птицу, в гнездо которой кукушка положила яйца. Первый раз почувствовал он боязнь смерти, испуг за дряхлость, первый раз ощутил он необходимость жить, привязанность к жизни. Федько не узнавал Ермолу, который из молчаливого и равнодушного старика совершенно преобразился: говорил много и с жаром, вечно торопился и словно молодел постепенно.
Не в состоянии сладить с козою, которая то и дело рвалась назад, Ермола поручил ее товарищу, а сам поспешил вперед к казачихе.
Пройдя быстро в дверь, старик направился прямо к лавке, на которой лежало дитя, облегченное немного от пеленок. Подкрепившись молоком, ребенок дремал, а над ним сидели казачиха, Горпина и все домочадцы, зевая над неожиданным гостем.
Ермола пробился сквозь толпу и присел на корточки.
– Кажется, дремлет? – шепнул он казачихе.
– Засыпает бедняжка, – отвечала вдова, кивнув головою.
– А пил молоко?
– О, и как еще, и тотчас перестал плакать. А коза?
– Купил. Федько ведет. Ермола не сводил глаз с ребенка.
– Какое славное дитя! – сказал он. – Должно быть панское.
– Крепкий и здоровый мальчик, – отвечала казачиха, – но все дети одинаковы, пока маленькие. После уже, кум, разберешь, которое росло под плетнем в крапиве, и которое на солнце, и на воздухе. Но ребенок здоров и тем лучше, значит меньше будет хлопот с ним.
– Ей Богу, кума, – сказал он, – еще ни разу в жизни не видел я такого красивого ребенка.
Казачиха засмеялась.
– Вы, Ермола кажется, рехнулись, – отвечала она, пожав плечами. – Но как же, думаете сами его выкормить?
– Отчего же? – спросил удивленный старик. – Неужто отдать на чужие руки?..
– Но вы просто не будете знать, что с ним делать. Если бы еще была у вас старуха, а то, как же вам самим нянчить ребенка! Вы ничего этого не сумеете.
Ермола махнул рукою.
– Не боги же ведь горшки обжигали, как-нибудь уладим. Наконец, вы мне посоветуете; но ни за что в свете никому не отдам ребенка.
– Право дед помешался, – сказала она, пожимая плечами. – Ему кажется, уложить дитя все равно, что щенка! Того не знает, что год-два надо возиться и возиться.
– Чем дольше, тем лучше. Не говорите, кумушка, и слушать не хочу. Я сам его выкормлю, посмотрите, какой будет молодец!..
Все захохотали. Это подействовало на старика и он усомнился в себе на минуту.
– Кумушка! – сказал он грустно тихим голосом. – Ведь вы не откажетесь помочь мне, научить? Я услужу вам за это. Придет жатва или работа в огороде, кликните, я готов.
– Я и без того готова помочь и вам, и сироте, – отвечала казачиха, – но странно, вы думаете, что не зная, как ухаживать за детьми, можно под старость заменить мать ребенку.
Ермола не отвечал ни слова; судя всех по себе, он побаивался, не хотят ли под этим предлогом отнять у него ребенка, и, подойдя к лавке, завернул дитя, взял его на руки и направился к порогу. В это время в дверях появился Федько с козою. На темном фоне отворенных дверей озаренная светом лучины белая голова козы показалась чем-то необыкновенным, так что Горпина вскрикнула.
– Вот и мамка! – сказала казачиха.
– Пойдем домой, – отозвался Ермола. – Доброй ночи, кума! Придите же, будьте ласковы, завтра утром.
– Приду непременно из любопытства.
Из боязни, чтобы у него не отняли ребенка, Ермола быстро вышел из хаты и, только очутившись на улице, вздохнул свободнее. Федько вел за ним козу и таким образом отправились они к развалинам.
Дорогой Ермола говорил сам с собою:
– Почему же мне не управиться? Старой казачихе захотелось моего приемыша, но я не отдам ни за что, она не заботилась бы о нем, как следует. Не боги же ведь горшки обжигали, я сам выкормлю его, и у меня будет сын, будет сын, – повторял старик с радостью. – Любезный Федько! – отнесся он к товарищу, – береги, пожалуйста, козу, я дам тебе злот (15 к.), потому что ты помогал мне. Бог да наградит тебя.
И старики в темноте добрались до цели путешествия. Положив дремавшее дитя на постель и вздув огня, Ермола поспешил отправить Федько, который торопился к пегой кляче, составлявшей все его имение, дал ему злотый, поблагодарил и остался один с козой и ребенком.
О сне он и не подумал, потому что много еще предстояло работы, разных приготовлений. Усевшись у печки и не зная, за что прежде приняться, старик не спускал глаз с ребенка, а коза в это время била рогами в дверь, бегала по хате и хватала, что попадалось из съедобного. Стук козы пробуждал ребенка, а Ермола спешил убаюкивать его, но как это повторялось часто, то он и придумал привязать к углу Жидовку (имя, данное козе Ермолою). Он подбросил ей немного соломы, и, примирясь со своей долей, – коза успокоилась. Дитя уснуло тихо и спокойно, а старику не было, где лечь, да он и не заботился об этом и уселся на скамейке: ему до утра предстояло и подумать, и позаботиться о многом.
Люди уже предостерегали его, что надобно дать знать эконому Гудному о ребенке и объявить, что берет его к себе на воспитание. Кроме этой неприятной обязанности, от которой откупился бы Ермола охотно, старику предстояло еще сделать колыбель и приготовить разные мелочи. Дитя просыпалось и кричало, надо было убаюкивать его – и несмотря на то, что случалось довольно часто, старик находил силы возиться с ребенком, потому что силы эти исходили из сердца.
В подобных заботах быстро промчалась весенняя ночь, и серый день, заглянув в окна, застал Ермолу, еще и не думавшего об отдыхе. Он хотел идти вытесать колыбель в другой комнате, но боялся оставить одного ребенка, тем более, что коза могла бы разбудить дитя, а ему при стуке топора не было бы этого слышно.
Временами представлялись ему трудности и горе, но потом снова блестела надежда на успех, и старик позабывал голод, необходимость сна и усталость. Рассвело уже совершенно, когда он принялся доить козу, чтобы дать молоко на завтрак приемышу, – но старая Жидовка не так была послушна, как он думал. Она была упряма, знала лишь тех, к кому привыкла и неохотно покорялась насилию по воле владельца. Сперва старик обращался с ней очень кротко, гладил ее, уговаривал, но потом должен был прибегнуть к более крутым мерам. Тогда коза воспротивилась торжественно, сорвалась с привязи и начала прыгать по хате, стуча рогами то в одну дверь, то в другую. Дитя проснулось, начало кричать, и старик схватился за голову.
К счастью, на эту сцену пришла казачиха, которая, едва проснувшись, поспешила в Ермоле, влекомая любопытством. Увидев положение старика, баба расхохоталась, но тотчас же принялась за дело – и словно волшебным способом усмирила животное. Потому ли, что Жидовка привыкла к женщинам, или увидев двух против себя, поняла, что сопротивление бесполезно, она смирилась перед казачихой и позволила спокойно себя выдоить. Старик уже качал на руках ребенка.
– А что? – спросила соседка. – Хорошо провели ночь?
– Я не ложился, но дитя спало отлично. Проклятая коза только беспокоила.
– О, с этой меньше всего будет заботы; в два дня она привыкнет. А ребенок спал?
– Как ангел: ни одно дитя не умеет так спать. И что за умный мальчик, кажется, даже начинает меня узнавать.
Ермола очень удивился, когда при этих словах казачиха рассмеялась ему в глаза, – и замолчал, чувствуя себя как-то неловко.
– Не знаю, почему вам Бог не дал жены и детей, – сказала соседка через некоторое время, – или вы должны были родиться женщиной.
Не успела казачиха договорить последнего слова, как над дверью послышался громкий голос:
– Гей, Ермола, старый трутень, что же ты не выходишь? Разве ты не видишь, я дожидаюсь.
Это был эконом Гудный, который, услыхав о вчерашнем происшествии, захотел, проездом в поле, сам удостовериться в истине, чтоб рассказать своей жене подробности. Ермола вздрогнул, потому что, по возможности, избегал этого господина, но, оставив дитя на руках соседки, вышел поскорее из хаты. Эконом сидел на толстой лошадке, в шапке, надетой набекрень, в длинных сапогах и с бичом в руке; по его лицу было видно, что он не выехал на холод из дому без рюмки водки. Это был один из экономов молодого поколения, заступивших на место старых верных слуг прошлого столетия. Усвоив все прежние недостатки своих предшественников и обогатившись вновь приобретенными пороками, пан Гудный, по-прежнему, называл крестьян хлопами, держал строго, обкрадывал бессовестно и считал за низость быть экономом, велел называть себя паном управляющим, и всем рассказывал, что не замедлит сделаться посессором [13]13
Арендатором.
[Закрыть]. Вместе с женою они самовольно распоряжались в порученном им имении, думая только об одном, как бы выйти из положения, которое было им не по вкусу; оба без сердца, надутые спесью, они отличались самой гнусной безнравственностью.
Короткое и круглое лицо пана Гудного до того обросло волосами, что виднелись одни лишь черные, немного скосившиеся глаза, мрачный взгляд которых давал понятие о его характере.
Ермола поклонился ему до земли.
– Что прикажете, вельможный пан?
– Что там у тебя такое? Я слышал, подкинули ребенка?
– Да. Услыхав вчера вечером крик под дубами, я думал, что сова, а то было дитя, вельможный пан.
– Мальчик?
– Красивый мальчик.
– А не было ли чего при нем, – спросил эконом, пристально всматриваясь в Ермолу: – какого-нибудь знака, какой-нибудь бумаги, образка? Потому что это следует отдать в суд, да и дитя отвезть в госпиталь.
– Знака? – сказал Ермола, побледнев и заломив руки. – Никакого знака не нашлось, только дитя завернуто было в штуку белого коленкору вместо пеленок… Но я не хотел бы, вельможный пан, никому отдавать дитя, которое послано мне Богом.
Эконом рассмеялся.
– Ха, ха, ха! Здесь что-то кроется. Ребенок подкинут в огород, а ты хочешь оставить его у себя. Может быть следствие, хлопоты и убыток для владельца. Неси его к помощнику или в суд, а штуку коленкору отдай моей жене, да тотчас, слышишь!
Эконом слез с лошади и отдал ее старику, а сам бросился в хату. Сильно билось сердце у Ермолы, он боялся взгляда этого человека и не смел оставить лошадь, а только употреблял все усилия подслушать разговор эконома с казачихой. Напряжение это так утомило Ермолу, что когда вышел эконом из хаты, у старика пот струился с головы, словно после жаркой бани.
К счастью, казачиха как-то успела привести эконома в хорошее расположение духа, и последний уже не гнал старика к становому. Разно говорили о хороших отношениях эконома к казачихе, но вероятнее всего – были здесь причиной масло и деньги, которыми она покупала свое спокойствие.
– Тьфу! – проговорил Гудный, садясь на лошадь. – Не было печали, черти накачали! Ну, уж я сам дам знать помощнику, а тебе советую поскорее сбыть найденыша. На какого он дьявола тебе? А, может быть, за тобой водятся грешки, старик? – прибавил он, захохотав во все горло.
Ермола со страху поцеловал его в локоть и просил с таким трогательным участием за ребенка, что расчувствовал бы всякого другого, но не эконома.
Таким образом избавился старик от путешествия в господский двор, которое бывало для него тяжелым вдвойне: во-первых, самое место наводило на него грустные воспоминания, а во-вторых – эконом с женою, вежливые с равными, слишком грубо обращались с простонародьем. А между тем бедняку необходимо было целый день заняться разными приготовлениями для ребенка.
Весело встало яркое солнце, словно неся радость и надежду. Движение и говор начинались на берегу Горыни, а как по деревне уже разошлась весть о найденыше, то все, кто ни шел вблизи Ермолы, заходили посмотреть на сиротку и послушать рассказ об этом приключении. Казачиха охотно выручала кума, постоянно украшая свое сказание и без устали повторяя малейшие подробности. Между тем, старик вытесывал колыбель, для которой, к счастью, нашлась отличная плетеная корзинка, которая была поставлена на полозья и застлана сеном и разным хламом, а к полудню могла уже принять нового гостя. Конечно, гораздо легче было, по крестьянскому обычаю, привесить корзину к потолку и качать ее ногою, но Ермола боялся за ребенка и, не жалея труда, предпочел ему устроить низкую колыбель.
Казачиха смеялась над этим, но не могла убедить соседа. С окончанием колыбели оказалась необходимость переставить все в хате, где столько лет господствовал невозмутимый порядок: надо было распорядиться, чтобы ребенку не бил свет прямо в глаза, не дуло от двери, не пекло от печки. Для козы требовалось в одном углу устроить перегородку с дверцей, потому что Жидовка еще не освоилась, даже не ела пищи и оставалась пока на веревке.
Ермола взял у казачихи несколько уроков относительно ухода за ребенком: расспросил до малейших подробностей, сколько раз надобно было купать его, в какой воде, как кормить, усыплять и убаюкивать. Привязанность к мальчику равнялась в нем с ненавистью к непослушной козе, не умевшей понимать ожидавшего ее счастья. Старик грозно смотрел на нее, не мог долго наговориться и о достоинствах ребенка, и о безнравственности Жидовки, о ее глупости, упрямстве и гнусных пороках, приобретенных в корчме.
Таким образом для Ермолы прошло первое утро его отцовской заботливости.
Странно бывает иногда предназначение человека. Напрасно проходят его годы в ожидании одной такой минуты, которая дает жизнь и движение всем его силам: кажется, он спал все время, чтобы проснуться в данную минуту. Новое положение возбуждает в нем неведомые чувства, отворяет сердце, проясняет мысли и самую лень превращает в неусыпную деятельность.
Точно то же случилось с Ермолой, который ожил с найденышем и, к удивлению казачихи и всей деревни, не только усвоил себе все мелочи ухода за ребенком, но сделался совершенно другим человеком. Он слыл самым равнодушным существом в мире, тихим, молчаливым; в обычное время видели его на известном месте, слышали от него почти одни и те же речи. Опустив голову, опираясь на посох, ходил он ко двору, к речке, таскал себе дрова; временами копался в огороде, возделывая немного табаку и овощей; в ясные вечера молился иногда на пороге и, случалось, по целым месяцам не ходил в деревню. В корчме никогда не показывался и не любил посещать ни крестин, ни свадеб, ни похорон, а если и приглашали его, то старался как можно скорее отделаться и уходил в свою трущобу, где вел жизнь, покрытую какой-то таинственностью.
Старик никуда не ходил в гости, кроме казачихи, с которой связывали его прежние отношения, о чем уже мы упоминали в начале повести. Вообще, о нем носилась молва, как о нелюдиме, хотя и нельзя было не полюбить его, познакомясь с ним ближе: под этой черствой наружностью скрывалось золотое сердце, сердце, которое чаще, нежели думают многие, встречается у нашего простолюдина.
Вопрос этот все почтипривыкли разрешать самым неправильным образом, приписывая крестьянину более худого, чем доброго. А между тем нельзя не удивляться сокровищам честности и нравственности, которыми одарен простолюдин, если присмотримся к обстоятельствам, среди которых он поставлен, к влиянию окружающей среды, дурным примерам, к его нередко гнетущей нужде и совершенному отсутствию морального воспитания. Приняв во внимание, что в душу его не позаботились вложить никаких начал нравственности, мы должны прощать ему недостатки и смотреть, как на истинное чудо, на его добродетели. Надо присмотреться к народу, сблизиться с ним, чтобы поверить в убеждения, высказываемые о нем людьми, или имеющими особую цель, или увлеченными минутой. Мы обязаны ценить в простолюдине добродетель тем более, что это самородное золото. Нам прививают нравственность, вкореняют ее от самого детства. Нам легко быть честными, нас все ведет к этому; мы, наконец, ясно сознаем обязанность свою, но говоря о собственной пользе, самолюбии, – а все ли мы таковы, какими быть должны? Неудивительно, после этого, что, строго взвесив все обстоятельства, говорящие против нас, и все, что стоит за простонародье, беспристрастный судья найдет в нем честности больше, чем в прочих сословиях.