Текст книги "Осторожнее с огнем"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Кузен, владеющий двумя душами крестьян, не имел пастбища и давно напрашивался на эту ласку подкоморной, и осчастливленный ее обещанием, сейчас же уставил глаза на незнакомца.
Последний все видел со своего места и только улыбался; в улыбке этой, однако ж, было что-то грустное.
В отсутствие подкоморной незнакомец снова завел разговор с Юлией. Она танцевала мазурку, но так как танец состоял из тридцати пар, то очередь до нее редко доходила. Мазурка эта в тридцать пар устроена была самим предводителем, который во всем хотел затмить соседний город, где едва двенадцать пар могло помещаться в зале.
Разговор, повторять которого не будем, прерываемый то фигурами танца, то многими особами, так резко выказывал образ мыслей и прекрасное воспитание незнакомца, что любопытство Юлии возрастало с каждой минутой.
– Однако, – говорила самой себе Юлия, – быть хорошенькой, молодой, богатой и неглупой, желать, подобно мне, пламенно и не достигнуть желания довольно унизительно. А мне хочется так немного, так немного, знать только, кто он?
Возвратясь после фигуры на свое место, Юлия не нашла уже незнакомца и не видела его, оглядывая залу. Недовольная, раздраженная, начала она жаловаться на головную боль и ясно показывала, что ей скучно на бале. Напрасно Мария упрашивала ее хоть притвориться веселой, притвориться тем, чем была она за минуту, напрасно шепнула, что тысячи глаз смотрят на нее, ничто не помогало.
Подкоморная, также не видя незнакомца, пошла удостовериться, исполнил ли Казимир в точности ее поручение, но Казимир уверял, что чуть вышел только незнакомец, как Никита получил уже приказание не спускать с него глаз.
Бал продолжался довольно долго, но подкоморная должна была оставить его, даже не дождавшись ужина, по случаю головной боли Юлии. Напрасно упрашивал предводитель и уморительно описывал свои ананасы, апельсины, конфеты и мороженое, наши знакомые уехали.
На квартире, где они должны были переодеться перед отъездом, находился уже заспанный Никита, к величайшему изумлению любопытной подкоморной.
– Ты уже возвратился? А я приказывала…
– Я и ездил, – отвечал слуга.
– Что же ты узнал?
– Ничего, – отвечал Никита тем же тоном.
– Куда же девался пан?
– А нечистый его знает.
– Как же это?
– Да так. Сперва пошел он пешком, я за ним, он в заездный дом, и я вслед; сидел, сидел, и я сижу, подстерегаю, когда смотрю, он и улизнул.
– Каким же образом?
– Нечистый же знал, что он уедет верхом, когда я ожидал экипажа или нейтычанки.
Тем закончились попытки подкоморной, которая, однако ж, не отчаивалась, как далее увидим.
Почти на самой границе имения Старостины, в дубовых лесах, от которых и место получило название, тянулись взгорья, покрытые зарослями и изредка старыми кривыми дубами. Между ними лежал длинный овраг, серединой которого весною стремились воды, собравшиеся с окружающих возвышений. Поток этот почти высыхал летом, и только кое-где размытые берега крутых яров доказывали с каким стремлением и силой неслась вода к реке, ее поглощающей. Этот овраг, часть леса и окрестные поля составляли особое владение, без деревни, называвшееся Яровиной.
На Волыни редки подобные, ненаселенные имения, и описываемое выходило из обыкновенного порядка вещей, вследствие особенных обстоятельств.
Прежде обширное поместье, прилегавшее с одной стороны к Домброве и растянувшееся мили на две в глубину, с несколькими деревнями и фольварками принадлежало фамилии Дарских, за несколько веков здесь поселившейся. Это были богатые люди, но все вечные домоседы: ни один из них добровольно не пускался в свет искать судьбы, то есть большего богатства или значения. Призванные на службу, спешили они на пользу края, но исполнив свою обязанность, возвращались в тихий родимый угол. Дарские были в родстве со многими домами, прежде знатными, чем, однако же, не тщеславясь и не бросая доходов своих на суетную роскошь, остались почти в презрении, или, по крайней мере, в пренебрежении у окружающих. Все они были страстные охотники, хорошие хозяева, отцы своих крепостных; но, несмотря на достаток, любили простой образ жизни, скромные наряды и жили весьма расчетливо. Старинный их дом, стоявший среди развесистых деревьев, редко был посещаем. Женщины доживали в нем век, никуда не выезжая, исключая приходского костела, где редко кто и распознавал их, потому что они вмешивались в толпу и не теснились к первым скамейкам. Мужчин тоже, среди мелкой шляхты, едва можно было отличить только по благородной осанке и выразительным лицам.
Соседство, издавна не понимая образа жизни Дарских, выискивало самые странные причины, чтобы изъяснить себе это отчуждение и одиночество.
– Должно быть что-нибудь низкого происхождения! – говорили одни.
– Должно быть хамы или выкресты, – повторяли другие.
– Кто их знает! Все смуглы. Может быть и цыганского рода; недаром же так любят лошадей.
И тысячи подобных предположений.
Не смущаясь толками, Дарские жили по-своему. Лишь мелкая шляхта, которой они всегда помогали, и крестьяне, жившие на их землях, благословляли их и любили.
И когда соседи изменяли постепенно обычаи, одежду, офранцуживались, тратили состояние и нищали, удерживая остатки разоренных. имений, Дарские жили по-своему, по-старинному, в тишине, забытые, уединенные.
Последний из Дарских, окончив немаловажную службу в царствование Станислава-Августа, при несчастных тогдашних обстоятельствах, истратив все, что имел, принужденный по смерти жены продать обремененные долгами имения, на пожертвования ради отечества, остался при одной только деревеньке, но и ту сбыл для новых пожертвований. Продавая лучшую из деревень, которая имела столько мест для жилищ, что новый владелец заселить был не в состоянии, старик Дарский выделил для себя небольшое место, названное впоследствии Яровиной. Состояло оно из нескольких клочков земли, прилежащей к Домброве и состоящей из пахатного поля, сенокоса, части леса и описанного оврага.
Небольшой капитал, вверенный в честные руки, и этот клочек земли были остатком большого и некогда прекрасного состояния, утраченного без сожаления, без вздоха пожертвованного.
Старик, у которого остался один только сын, выстроил себе небольшой домик на возвышенном берегу оврага и зажил в нем, едва кому знакомый в околотке. Несколько вековых дубов и сосен окружали небольшой, но опрятный домик, обстроенный кругом хозяйственными службами. Гумно, сарай, конюшня, голубятня, погреб, колодезь и овощной сад как бы опоясывали домик, стоящий немного на возвышении. Покрытое соломою, с крылечком на двух дубовых столбиках, с лавками на крыльце, жилище старика Дар-ского, подобно хозяину устаревшее, не запало, однако ж, в землю, не искривилось еще, но держалось прямо и бодро. Несколько аистовых гнезд на соседних деревьях и кровлях оживляли пустыню, в которой жили только четыре души; старик Дарский, прежний верный писарь, теперь единственный слуга его Каспар, старуха ключница и небольшой парень, смотревший за лошадьми. Соседние пастухи, сохранившие привязанность к прежнему помещику, пасли его стадо и несколько овец.
От домика, стоящего на самом краю оврага, вела вниз к колодцу и потоку вырытая по крутому скату тропинка с перилами. На противоположной стороне, принадлежавшей еще к Яровине, прямо против дома, над дорогой, стоял прекрасный, деревянный крест, обсаженный елью и кустарниками. Под ним лежал камень, на котором старик Дарский любил садиться и читать вечерние молитвы. Тот ошибался бы, кто подумал, что обедневший и изнуренный годами пустынник жаловался на людей или скорбел о прежнем богатстве. Скромная и простая жизнь, которую вел он смолоду, так походила на настоящий образ его жизни, что Дарский мог только разве горевать о том, что состояние не позволяло ему делать столько добра, как прежде. Больше всего огорчало его, что для охоты и мест не было довольно – и силы не позволяли ему охотиться. Скучал старик, когда в свободные часы от молитвы не беседовал о бывалых временах с Каспаром или прежними своими крепостными. Однако несмотря на это, не омрачалось его грустное лицо, но яснело внутренним спокойствием, смирением, христианским мужеством и гордостью благородной души, чувствовавшей, что создана по образу и подобию Божию. Дарский был высокого роста, атлетического сложения, ни худ, ни толст: трудолюбивая жизнь не позволила ему ни отощать, ни расплыться. Несмотря на преклонные лета, держался он прямо, и если бы не серебристые волосы на высоко подбритом чубе и не морщины на лице, трудно было бы дать ему и половину лет, им пережитых. Только глубже запали голубые глаза, да некогда черные и густые брови – теперь седые и разросшиеся – длинными волосами закрывали ему веки. Это ему придавало понурый вид, хотя на устах из-под больших усов виднелась кроткая улыбка. Не будучи в состоянии охотиться с борзыми, ни держать много собак, он ходил со своим легавым и, невзирая на семьдесят лет, стрелял еще метко, а ноги его так были бодры, что редкий, здоровый крестьянин мог поспешить за ним. На коня садился он не часто, а любил лошадей, и хотя их имел немного, но каждая была хороша в своем роде. Это были остатки некогда знаменитой восточно-польской породы. В доме старика было все чисто, но убого; некоторые только последки предковских богатств зашли под соломенную его кровлю. Домик состоял из большой комнаты, спальни, людской напротив, кладовой и пристройки сзади, в которой хранились вещи, не способные разместиться в тесном жилище. Были там сундуки бумаг, старинные уборы, мебели какие-либо памятные, много старинных книг, богатая конская сбруя, великолепные седла и тому подобные вещи. Большая комната ничем не отличалась от обыкновенных фольварочных: бревна на потолке не были обмазаны, пол из простых досок, печь из белых изразцов, столы и скамейки простой работы; но несколько фамильных портретов на стенах и чудный хрусталь и фарфор в старинном с резьбой шкафу, стоявшем у дверей, обращали на себя внимание.
Между портретами помещались военные и охотничьи трофеи, развешенные на леопардовых шкурах. Блистали там старые луки, красные татарские колчаны, булавы, кривые сабли, наперсники, кинжалы в украшенных ножнах и великолепные, золоченые шлемы. Это были памятники, с которыми Дарский не хотел расстаться и в нищете, впрочем, его не тяготившей.
На камине близ часов расставлены были три богатых бокала искусной работы, удивлявшие своей баснословной величиною. Невозможно было понять, как могли из них пить люди. Павлин, наименьший из бокалов, вмещал в себе полгарнца. Широкая скамья была покрыта турецким ковриком, перед нею – стол, завешенный узорчатой скатертью. В спальне белый под лак столик с ларчиком, дальше кровать, накрытая узкой и твердой лосиной шкурой; над постелью оружие, распятие и страстная свеча. По углам несколько гданских сундуков, ружья, удочки, сетки и седалище для сокола, которого, давно уже не имея, старик все еще обещал завести себе.
Описанные богатые вещи, всегда бросающиеся в глаза, но сохраняемые только как драгоценные воспоминания, могли дать о старике ложное понятие. Но он среди них, одетый в серый сюртук, ел, что ели его слуги, а спал на лавке, покрытой несколькими кожами с суконным вальком вместо подушки. Но не тщеславие остатками богатства вывело на сцену эти вещи, потому что никто и не заглядывал в уединенный домик, исключая крестьян соседних деревень, которые приносили старому пану какие-нибудь продукты.
Долговременное спокойствие и патриархальные связи, в которых прожили несколько поколений владельцев из фамилии Дар-ских и крестьян, не позволяли ни последнему из Дарских, ни крестьянам разорвать узел, скрепленный благодарностью и взаимной дружбою. Несмотря на то, что имение Дарского было продано, крестьяне прежних его деревень все его называли "старым паном", шли к нему на совет в каждой надобности, приводили к нему детей для благословения. А как прежний владелец знал всех в лицо, по имени, знал их связи, надобности, а может быть, еще и помогал охотно, то не было свадьбы без его совета, не было переселения без его согласия и даже старику было известно, если кто хотел перенесть гумно с одного места на другое. Уважение и благодарность, которыми окружали его прежние крепостные, служили ясным доказательством, что сердца крестьян не неблагодарны, как многим кажется. Бедняк имеет слишком хорошую память; хотя, правда, что помня добро, о зле он также забыть не может.
Покажется удивительным, что старик, теряя имение, не пожалел о богатстве ни за себя, ни за сына. Так было, однако ж, и когда удивлялись тому Каспар и старик Семен, большой приятель Дарского, прежний лесничий, теперь слепой дед. Дарский с обычным спокойствием отвечал им:
– Разве же в этом заключается счастье? Станет трудиться и будет иметь кусок хлеба. Может быть богатство испортило бы его, сделало ленивцем. Да и много ли нужно человеку, если у него есть рассудок? Были бы кровля, пища и добрый конь – вот основание, а ружье, да к тому здоровье – и дело с концом!
– А как женится, и Бог даст внуков?
– Я и внукам скажу то же самое.
И старик брал четки, обходил хозяйство, молился и думал.
Так прошло много лет в захолустье, о существовании которого мало кто знал в околотке. Даже Подкоморная, муж которой купил последнюю деревню Дарского, совершенно позабыла о старике, а Яровина лежала недалеко от ее дома, на другом конце владения. Никогда соседский спор или какая неприятность не напоминали ей также о Дарском.
Немногие из соседей, видевшие иногда его серый сюртук и седые усы в костеле, где он из смирения помещался между бедными, знали его имя, а фамилия его почти была неизвестна в окрестности.
Сына отдал старик в училище. "Надо, – говорил он, – чтоб мальчик был там, где и все, и не считал себя лучшим оттого, что богатые родители воспитали его иначе. Много ленивцев, имевших приватных учителей или побывавших за границей, понабивали себе в голову, что они лучше других! Пусть сын мой знает больше меня, но выйдет честным и трудолюбивым человеком. Наконец, кто хочет может учиться и в самой дрянной школе."
Из училища Ян Дарский поступил на военную службу, но на смотру случайно ушиб руку при падении с лошади и должен был выйти в отставку. Старик, однако ж, не позволил ему возвратиться домой, послал его за границу и потом хотел, чтобы он снова вступил на службу; но в то время бездетная его сестра, умирая, записала Яну доставшееся ей после двух мужей значительное имение.
Яну было на чем хозяйничать, и ему очень хотелось перевезти отца к себе, но старик решительно воспротивился.
– Найдешь свободное время, – сказал он, – бывай у меня, захочешь и поживи, я буду очень рад; мы так мало жили вместе, а я так люблю тебя; но переехать отсюда, даже для тебя не могу. Хочу умереть в своем углу, где жил, где трудился. Нет, не могу удалиться отсюда, я умер бы с печали.
И, целуя сына в голову, старик так упорствовал, так отговаривался, что Ян не смел настаивать более. Решил он только два или три раза в год навещать отца, проводя остальное время в своем имении.
Соседство, не зная о Дарских, не знало также ничего о судьбе Яна. Он приезжал к отцу, жил здесь, охотился и, нигде не показываясь у соседей, снова возвращался; а что бы избавить старика от лишних хлопот и издержек, оставлял людей своих и экипаж в ближайшем местечке.
Первый раз, проживя долее обыкновенного в Яровине и, имея с собою верховую лошадь, два раза ездил Ян на охоту, потом в надежде видеть Юлию, отправился в городок на известный бал.
До двадцатишестилетнего возраста, насмотревшись довольно на свет, Ян, как немногие из молодых людей, был равнодушен к женщинам. Трудолюбивая жизнь и занятие науками предохранили его от влияния чувства, которое могло бы отвратить его от предпринятой цели. Но сердце его не было холодно, оно уже билось ожиданием надежды.
Обыкновенные волокитства, быстро начинающиеся и оканчивающиеся еще быстрее, не существовали для Яна. Он чувствовал, что будет любить, что полюбит пламенной, единственной любовью.
В сердце его, как бы уже было предвестье этой любви, рисующее ему это чувство чем-то высоким, торжественным, неизменным. До тех пор ни одна женщина не произвела на него впечатления, которое подало бы весть о любви; ни перед одной не задрожал он до глубины души, не испугался за будущее, не услышал внутреннего голоса, который бы сказал ему:
– Она, или никто!
А долго и терпеливо ожидал Ян этого голоса и, наконец, дождался.
В первом взгляде Юлии была магнетическая весть будущего, которая должна была соединить их или сделать несчастными. Но странно, когда увидел он вместе Юлию и Марию, хотя блондинка сильнее затронула его, однако, и брюнетка также осталась у него и в сердце и памяти. Вторая встреча была подтверждением первой: возвращаясь домой, уносил он в сердце вместе взоры Марии и Юлии.
– Неужели я – люблю обеих? – спрашивал он сам себя. – Или не люблю ни одной?!
И хотел забыть обеих, но напрасно.
По очереди волшебные взоры Юлии и грустные очи Марии преследовали его во сне и наяву, первые, потрясая сердце, последние, возбуждая неописанное чувство сострадания и увлечения.
Бал смутил его окончательно. Обе они предстали ему снова, обе одинаково прекрасные, одинаково привлекающие его какой-то магической силой. Юлия очаровывала его взором, которому ничто не могло противиться, выражениями, которым внимал он, как песни ангела; Мария, словно недоступная загадка, как что-то давно знакомое, неведомо где и когда виденное, как сестра, протягивала к нему руки с неба. Долго мечтал он, усиливался разгадать себя и, наконец, сказал:
– Две! Быть не может! Люблю Юлию, да Юлию!
И, отрекаясь от Марии, чувствовал такое отчаяние, такую скорбь по ней, что говорил снова: люблю Марию.
Но взоры Юлии отрывали его от печальной девушки.
Так ему казалось. Пора было ему возвращаться в Литву, где его ожидали занятия; старик отец говорил ему об этом; но не мог он выехать, не имел силы покинуть девушек, из которых одна должна была принадлежать ему.
Весь день после бала оставался он дома, не зная, что начать, необыкновенно скучный, задумчивый. Старик посылал его на охоту.
– Это рассеет тебя, милый Ян, – говорил он, – ничего нет вреднее для мужчины, как сидеть в комнате; ему необходимы воздух, движение. У печки он становится бабой: начинает задумываться, охать, хворать, а потом хоть возьми да и брось!
Но Ян не чувствовал в себе силы выйти из дому. Старик думал и надумал, что настала пора жениться сыну и завел разговор на эту тему; но Ян отвечал, что не имеет ни малейшей охоты к женитьбе.
– Как же быть нерасположенным к тому, что сам Бог заповедал! – сказал тихо старик. – Тебе уже пора, хотя ты и молод. Человек без друга, как ружье без приклада. Притом необходим мне внук на старости: не хочу так умирать.
– Поживете еще, милый отец мой, – сказал Ян, целуя ему руку, – и дождетесь.
– Но ты что-то сегодня не в своей тарелке! Расскажи-ка мне, что с тобою!
– Ничего, так что-то немного нездоровится.
– А от нездоровья какое лекарство может быть лучше коня и свежего воздуха! Как рукой снимет – дело известное.
Из угождения старику Ян приказал оседлать серого и выехал из Яровины, по направлению к Домброве. Лошадь инстинктивно пустилась по знакомой тропинке.
Всадник не сопротивлялся этому.
Через полчаса был он в лесу, из которого виднелись в отдалении дом, сад и длинная тополевая аллея. Но в роще никого не было, только шумели старые зеленые дубы, и Ян не мог не встать с лошади и не походить по траве. Два кривых старинных дерева, у пней которых сделана была дерновая скамейка, привлекли Яна. Увядший букет цветов лежал на скамейке. Поднял и спрятал он цветы, первый раз в жизни давая цену тому, происхождение чего мог только домыслить сердцем. Что-то говорило ему, что одна из прекрасных девушек бросила здесь те цветы еще вчера, и кто знает, может быть, не без намерения. Держа лошадь в поводу, уселся он на скамейке, склонил голову и, ничего не видя вокруг себя, глубоко задумался. Жизнь до сих пор такая полная, заманчивая, казалась ему пустою, грустною и без цели.
Первый раз понял Ян, что он один на свете, первый раз почувствовал он потребность привязаться к кому-нибудь однажды и навсегда. И обе – светло-русая и черноокая мелькнули по его памяти, улыбаясь розовыми устами. Обе! Всегда обе!
Не помнил он, долго ли продолжалась эта фантазия, как вдруг коротко знакомый голос пробудил молодого человека и испугал лошадь, которая начинала щипать траву. Конь шарахнулся, рванулся изо всей силы и ушел. Ян поднял голову. Перед ним стояли Мария и Юлия.
– А вы заняли наше место! – сказала, смеясь, последняя. – Теперь мы вас испугали.
– Не меня, но мою лошадь, которая умчалась, как безумная, – ответил Ян.
– Не случилось бы с ней чего-нибудь!
– Ручаюсь, что нет, побежит прямо в конюшню.
– А вы пойдете пешком?
– А я пойду пешком. Для меня это решительно все равно: я охотник.
– Видно, что и вы, подобно нам, полюбили это место, – отозвалась Юлия, не внимая тихим просьбам Марии, которая отвлекала ее от дальнейшего разговора.
– Сегодня я здесь совершенно случайно: меня занесла сюда лошадь, поводья которой я пустил.
– Так мы должны быть благодарны лошади?
– Нет, но я за нее должен просить извинения.
– В чем?
– В том, что мы с ней вам надоедаем.
– Кто же может запретить вам ходить и отдыхать, где угодно?
– Первый – пан Лада, – сказал молодой человек, улыбаясь.
– Как? Вы его знаете? – спросила удивленная Юлия.
– Я всех знаю.
– Да, но вас никто не знает.
– Кажется, даже пани подкоморная.
– А в самом деле вы ловко ушли от шпиона, которого за вами посылали.
– Ничего не могло быть легче. Я видел, как были отданы приказания пану Казимиру, как последний приказывал Никите, а потом надуть лакея уже невелика важность.
– К чему же эта скрытность?
– Повторяю, я много выигрываю от этого: загадка интересует.
– А мне кажется, что она иногда может и устрашить.
– В самом деле?.. Неужели я мог бы кого устрашить?
– Не знаю, но мне кажется, если кто-нибудь, зная окружающих, сам надевает маску, здесь есть какая-то неровная борьба.
– Кто же захотел бы заниматься мной до такой степени?
Юлия сильно покраснела. Мария смешалась и за себя, и за подругу.
– Вернемся!.. – сказала она ей тихо.
– О, нет, mesdames, не уходите, – живо прервал Ян, – я не буду мешать вашей прогулке. Знаю, что поступил невежливо, являясь сюда сегодня, но я уйду и не возвращусь.
– Одну минуту! – сказала поспешно Юлия. – Вы извините меня в том, за что многие ровесники ваши осудили бы меня?
– Не понимаю, что могло бы вызвать мое осуждение.
– Благодарю за вежливость. Вы не примете в дурную сторону, что мне хотелось бы наше странное знакомство упрочить знакомством, более коротким.
– Я тоже приму это за одну только вежливость.
– Или за любопытство? – прибавила Юлия. – Не правда ли?
– Что же вы мне прикажете?
– Я буду просить.
– Клянусь повиноваться.
– О, не люблю клятвы!
– Уверяю.
– Не люблю уверений.
– Что же мне делать?
– Без клятв и уверений быть у моей бабушки и познакомиться.
Ян был в приятном, но затруднительном положении. О состоянии его, которое всегда и везде все украшает, – никто не слышал; отца его едва только знали по бедности, в которую, как говорили люди, впал он сам через себя. Из родных его давно уже никто не имел здесь связей. Кто ж бы его представил?
– Приказание ваше так лестно для меня, что противиться ему и подумать невозможно. Значит, я должен снять маску… Но грустно мне прежде времени, потому что скоро утрачу таинственность, а перестав быть загадкой, не буду может быть даже занимательным гостем.
Юлия с нетерпением ожидала развязки, даже Мария с любопытством устремила черные глаза на молодого человека, который, оглядывая огнистым взором обеих девушек, с каждой минутой принимал вид осужденного.
– Вы желали, я повинуюсь, – сказал он, помолчав немного. – Отец мой, едва здесь кому знакомый, прежде богатый человек, теперь убогий владелец частицы поля, доживает старость на границе Домбровы и называется Дарским.
– Дарский! – воскликнула Юлия. – Фамилия мне известна. Отца вашего никто не знает, но мы слыхали о нем. Должно быть, вы не здесь воспитывались?
– Я провел мало времени в этой стороне и потому меня здесь никто не только не знает, но даже мое существование известно лишь одним прежним вашим крестьянам. Я пошел очень молодым на военную службу, потом путешествовал, а теперь живу далеко в Литве и два раза в год навещаю старика отца, который не хочет расстаться с родиной и переехать ко мне.
Когда упомянул он о Литве, Мария побледнела, задрожала и так страшно изменилась, что Ян подбежал к ней, думая, что она падает в обморок.
– Ничего, – шепнула она, – голова закружилась немного.
У Юлии был флакончик, который привел в чувство ослабевшую девушку.
– Теперь вам известно все, – сказал Ян. – Но я не знаю, с кем приехать в дом Старостины, а один не могу.
– Я вас представлю.
– Право, не знаю, но если Старостина согласится на это, мне будет очень приятно.
– Я дам вам знать в Яровину.
Говоря это, Юлия начала удаляться, а Ян, поспешно поклонясь, быстро ушел в лес, один, со своими думами.
Отчего природа никогда не производит на нас большего впечатления, как в наисчастливейшее время начала любви? Говорю наисчастливейшее время потому, что хотя человек и стремится далее, однако, сколько раз после жалеет он о начале! Тогда все представляется ему в новом свете оттого, что он сам облекся в чудное новое чувство.
Между ним и природой есть какая-то дивная связь, в биении сердца ощущает он движение жизни вселенной: он понимает цветы, запах, блеск, шум лесов, рек, живые голоса, небо, разговор цветов; словно, сошел на него дух, который вдохнул ему знание всемирного языка, каждая радость потрясает его, каждая грусть находит сочувствие, каждую мысль он понимает.
Так, если кто откроет свою кровавую рану, сильнее ощущает ей каждое движение воздуха, теплоту и холод. Неужели любовь – рана, как думали в старину? Нет! Любовь – великий узел, который соединяет все на свете; достигнув его, ощущаешь в себе силу всей природы, и как электрический ток, что-то таинственное соединяет нас с целым. Позже мы изменяемся, отделяемся от людей, чувствуем себя, и только себя понимаем.
Любовь – высокое слово, но убогое и слабое для выражения того, что означает. Любовь – природа, Бог, жизнь, – все наконец. Что существует – то все любовь, а с неба, кроме нее, ничего не видно. Живая природа ничто иное, как любовь, а стремление к общности соединяет это чувство, как спаивает камни из атомов, тучи из невидимого пара.
Все, что есть прекрасного, доброго, справедливого, это любовь, а страстное чувство двух любящих, только отрывок, только ветка огромного дерева, под тенью которого дремлют миры и солнца, и звезды, и пространства лазури.
Одна только любовь недобрая, ложная, моральная смерть, это – любовь самого себя. Все, что только есть злого на свете, что называется злом, происходит от себялюбия. Оно разлучает, разрывает, уничтожает, мертвит. Через него гибнут взаимности и гаснут миры во вселенной. Пусть земля остановится на миг в страстном беге вокруг солнца – смерть ей; пусть человек на минуту замкнется сам в себе – смерть ему. Жизнь – любовь.
Любовь – жертва, но жертва отрадная, добровольная, без взгляда назад. И нет любви без жертвы: каждая любовь живет ею.
Посмотрите на небо – сколько там миров, вечно кружащихся около светила, которому посвятили они существование, взгляните на общество людей, и если в них погас дух любви и пожертвований – они не более, как пепел и развалины.
Так думал Ян, и воспламененный мечтами, уже вечером остановился у креста против отцовского дома.
Под крестом молился старик; лицо его светилось христианской кротостью.
– Какая причина, Ян, – начал старик, – что серый возвратился без тебя? Я знал, что он не мог вышибить тебя из седла – это было бы чересчур стыдно; вероятно, ты слез и неосторожно пустил его.
– Что-то вроде этого, – отвечал Ян, целуя руку отца.
– Зато он тебе разбил вдребезги прекрасное седло; должно быть катался, негодяй! Хорошо еще, что не искалечился, я сам его осматривал. Но где же ты был?
Не желая скрытничать, Ян рассказал о своих первых встречах и о сегодняшней с Юлией и Марией, не утаивая, что одна из девушек сильно его занимала.
Старик покачал головой и нахмурил брови.
– Что-то слишком быстро, – отвечал он, выслушав сына, – и не приведет ни к чему. То аристократы, а мы простые люди; они горды, словно происходят от дочери Батория… Из этого быть ничего не может, только напрасно окровавишь свое сердце. Вот если бы ты нашел себе убогую, но скромную и трудолюбивую шляхтяночку, я от души благословил бы.
– Впрочем, если им нужно происхождение, я сам дворянин.
– Не сомневаюсь, как все Дарские, ты и в душе благороден.
– Притом же я имею состояние.
– Состояние, друг мой, сегодня есть, а завтра и нет. С ним надо обходиться, как с вкусным блюдом; лучше его не отведывать, чтобы после не жалеть, как не будешь иметь его; а владея богатством, не должно прилепляться к нему душою. Посмотри, как мало я обращаю внимания на свою бедность! Жаль мне только моих честных крестьян, а все, по-прежнему, ем тот же суп и ту же кашу, оттого, что не приучал себя к изысканной пище, и это для того, чтобы после не жалеть о ней.
– Мне тоже очень мало нужно, вы знаете.
– И потому-то не желаю тебе жены ни богатой, ни знатного рода. Тебе известно, что значит у нас хорошее образование – изнеженность. С подобной женой и ты испортишься, сделаешься бабой, а это уже последнее дело для мужчины. Возле этой куклы вынужден будешь расточать угодничества, ходить по струнке и, может быть, впоследствии служить ширмой любезникам. Нет, сын мой, не этого нужно нам обоим. Желал бы я тебе простую, добрую девушку; с ней, по крайней мере, ты не сделался бы запечником.
– Но неужели все дурно в том воспитании и свете, которых вы не любите?
– Нигде нет людей совершенно дурных; есть и там много добра, но зла больше. Поживешь и увидишь. Свет должен перемениться. То, что у вас теперь называется цивилизацией, прекрасным воспитанием и избранным обществом – изменится совершенно. Ваши перышки, дорогие куклы, что крадут у вас сердца понемногу, ваши обычаи, которые и время отымают, и надевают цепи, ваша нежность, чувствительность в безделицах и хладнокровие в делах серьезных – непременно должны перемениться. Верю, как в Иисуса Христа, что на свете все идет к лучшему. Его учение ведет нас не только по смерти к небу, но и ведет к счастью, насколько оно может быть здесь нашим уделом.
Старик замолчал, посматривая на леса, за которыми еще мерцало красноватое зарево заката.