Текст книги "Уляна"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
XI
Когда муж выехал из дому, Уляна опять почувствовала себя свободною и легко заметила, что не простой случай устроил так внезапно одну поездку после другой. Но отуманенная, видя уже ясно, что тайна ее известна всем, чувствуя себя счастливою, забыла легко и стыд, и угрозы мужа, и будущее.
Женщина эта, каким то чудом сохранившаяся до сих пор чистою среди испорченности, в первый раз охваченная атмосферою незнакомого ей наслаждения, так сильно почувствовала в себе страсть, что ради нее могла на все смотреть равнодушно и всем пренебречь. Незнакомая ей дотоле смелость, которую в первый раз почувствовала она в это утро, уже более не покидала ее.
Она пела, весело вертясь около своего хозяйства, а мыслью была совсем в другом месте.
Даже дети не пробуждали в ней, как прежде, материнской привязанности; часто плач их доходил до ее ушей, но не отдавался ей в сердце. Она смотрела на них равнодушно, холодно, целовала их, как прежде, но думала уже об иных поцелуях, об иной любви.
Тадеуш, между тем, пошедший на охоту, сердитый, сам не знавший, что с собой делать, вернулся домой с теми же мыслями, только еще больше измученный, еще более неспокойный. Раньше обыкновенного велел он вернуть собак и охотников, ибо, хоть и не было у него надежды увидеться с Уляной, но он рассчитывал на случай и как бы предчувствовал, что увидит ее, хоть и не понимал, где и как, и хотел быть, по крайней мере, поближе к ней.
Едва стало смеркаться, Тадеуш отворил стеклянную дверь в сад, который спускался по наклону пригорка до самого озера, и тихонько побрел.
В эту самую минуту месяц вышел из-за туч и засветил на небе. В деревне мычал скот, скрипели возы, едущие по другой стороне озера, аист трещал на житнице.
Грустно смотрел он на деревню, откуда доносились к нему вечерний шум и смех; он дошел до самого озера и сел на скамью под тополями.
Невольно глаза его обратились к развернувшейся перед ним картине.
Она не была больших размеров, не было в ней высоких красот; но была в ней непонятная прелесть, которую придавали ей отчасти местоположение, отчасти вечерняя пора.
Молчание было торжественно: в нем исчезали мелкие звуки, доносившиеся от времени до времени с дороги или с деревни. Этот тихий вечер подействовал на Тадеуша, он предался воспоминаниям о прошлом, привел на память вечера его молодости, проведенные в этом месте, материнские ласки, отцовские предостережения, ребяческие думы. Тадеуш вздохнул, – и рядом с тем послышался другой вздох: Уляна схватила его за руку, целуя со слезами.
– А, это ты, Уляночка!
– Это я, мой барин, мой сокол. Это я опять! Это я с тобой!
– И как же ты пришла сюда?
– Как, сама не знаю. Прилетела… выдержать дольше не могла. Без тебя, как без хлеба, не прожить мне теперь.
Таудеш уже горячо обнял ее. Они молчали, и только тяжелое Дыхание, разгоревшиеся глаза и сжатые руки свидетельствовали об их чувствах.
– А где же, – спросил через минуту Таудеш, – твой муж? Ведь он воротился?
– Поехал опять, – отвечала Уляна с видимой радостью.
– Куда? Как это?
– Послали его под солдат.
– Он знает обо всем?
– Знает, знает. Но что же из этого. Он даже прибил меня вчера, остались его знаки.
– Он смел тебя ударить?
– О, мне это было нипочем, а сегодня я уже все забыла. Ведь это ради вас меня били, а ради вас, хоть умереть.
Таудеш почувствовал слезы на глазах и гнев на сердце.
– Как же ты решилась придти сюда, когда все на тебя смотрят?
– Пусть смотрят; пусть себе видят, – отвечала Уляна, хватая его с диким увлечением, и глядя на него тем взором, которым умела так чудно говорить с ним. – Пускай хоть убьют меня; мне все равно. Ведь господская любовь всегда кончается смертью, печалью. Есть за что умереть. Мой королевич, мой сокол, – говорила она далее, – я бежала к тебе, как бежала бывало к детям; все видели, показывали пальцами, а я шла, я бежала, я не глядела ни на что. О, я так люблю тебя!
Когда она говорила это, уста и глаза ее горели, грудь под грубой свиткой поднималась и опадала как волна озера, руки ее то холодели и дрожали, то снова, горячие и бессильные, опускались без движения, и она вздрагивала, словно чувствовала боль.
– Пойдем отсюда, – сказала она через минуту подавленным голосом, – тут нас могут увидеть, пойдем в садовничью избу.
И они вошли молча туда, где под старой грушей стояла пустая, старая избушка. Когда они сели друг подле друга, Тадеуш сказал ей:
– Вчера я случайно попал к корчме, когда в ней советовались между собой муж твой, отец и тесть; я слышал их угрозы сам. Я не боюсь их; скажи мне, однако ж, кто первый из них сказал о тебе мужу?
– У людей кошачьи глаза, – ответила Уляна, – и что они знают, так и выболтают, не заткнешь им рот. Старик отец и брат Оксена тотчас же сказали ему. Выйдя из корчмы на улицу, он прибил меня; я уже спряталась у сестры Марии и к рассвету только воротилась домой в избу. Но уж он больше меня не тронул, потому что я хотела обороняться.
– Скажи мне, – прервал Тадеуш, – так всегда быть не может, что нам делать?
– О, разве я знаю! Пусть будет, что будет, не мне советовать; я твоя, твоя и воля! Если бы вы немножко пооблегчили мужа, или уволили его от работы, может быть, он и молчал бы. А, да разве я знаю!
– Нет, – ответил Тадеуш, – он стал бы заносчивее.
– Делайте, что хотите, – произнесла Уляна. – Я, пока меня не привяжут, не запрут, буду ходить к вам, да и то бы вырвалась, выбилась, отгрызлась. Без вас мне не жить, как рыбе без воды.
И опять она прижималась к нему на грудь, плакала от радости, обнимала его и смеялась и прижималась к нему с невыразимою горячностью. Она была точно помешанная. Тадеуша также охватывало это пламя; и таким образом они не заметили, как короткая весенняя ночь, с каждой минутой становившаяся все холоднее и холоднее, облитая росой, одетая туманом, близилась к концу. Пропели уже вторые петухи, и заря светилась на небе, когда Уляна вырвалась из его объятий и побежала берегом озера, а Тадеуш, прозябший, печальный, задумчивый, вышел из избушки и воротился в свой пустой домик. Уже наступил день, а он еще не заснул: ходил, думал о себе, о ней, о ее страстной любви, о какой он даже и не мечтал прежде.
«О, – подумал он, – это или очаровательный сон, или обольщение! Такая любовь к такой женщине, такая душа под этой свиткой, такие глаза у простой крестьянки! И зачем она не свободна! Пусть бы толковал целый свет, пусть на мою голову излили бы все свое презрение, я был бы с нею счастлив, я бы вынянчил из нее ангела, научил бы ее мыслить: я бы удивил ей свет! Но тогда, – подумал он снова, – она бы, конечно, охладела, она бы мне изменила, как та, она бы уж не сумела бы так любить меня. Нет, лучше, что она такая, как выросла над берегом этого озера, среди этого черного бора. Она искренна, не притворяется; в свете искренности и жертв не спрашивай. Там гонятся за замужеством, за свободой, за рукоплесканиями и не чувствуют ничего, кроме себялюбия. Женщин также, как и все наше общество, надо пересоздать, пробудить в них чувство, которое уничтожило в них охлаждающее образование в течение стольких веков. Теперь женщина торговка своими прелестями, развратница, но сердца уже нет в ней, ибо смолоду они вырывают его, как орган вредный для будущности. В народе только осталось сердце и чувство».
Так думал Тадеуш, ибо к воспоминаниям об Уляне примешивалось воспоминание об известном былом приключении: сердце его обливалось остатком поднявшейся желчи, до сих пор еще не успокоившейся.
– Надо же было, – сказал он, наконец, – чтобы я попал так несчастливо на собственную крепостную, несвободную! Какая-то непонятная случайность преследует меня. Разве я искал ее? Но зачем же жаловаться, надо скорей благодарить этот случай. Нет, пусть будет так, как быть должно. Кто знает, не будет ли крови и огня в пятом действии драмы. Тем лучше. Чего же стоит жизнь без жизни, без приключений, без потрясений и ощущений.
Эти последние слова, как нельзя лучше обрисовывали состояние души бедного мечтателя. Он жаждал и хотел напиться хоть бы кровью и слезами.
XII
Неделя миновала незаметно. Тадеуш окунулся в свое настоящее и не думал о завтрашнем дне. Она также, она еще жаднее пила из очарованной чаши, как зверь в жаркую погоду, которого и выстрелом не отгонишь от воды, и смертью не испугаешь.
При удовлетворении каждой страсти есть минута забвения, ослепления, равнодушия ко всему, что вне ее и что не имеет с нею связи. Страсть эта даже отталкивает умышленно, забывает и то, что далеко от нее, хотя и связано чем-нибудь: не хочется ей омрачать своего неба тучами, которые и без того приходят очень скоро. Легко понять положение души этой страстной женщины, впервые удовлетворяющей незнакомому ей до сих пор чувству. Она не понимала, почему ей не удовлетворять жажде наслаждения; не понимала препятствий, помех; она была простой страстной женщиной, ангелом по глазам, зверем по телу и воле. И какой чудной казалась ей эта страсть, какой непреоборимой, искренней, почти бесстыдной! Может быть из-за странности подобной привязанности, до того пламенной, что она переходила в мечту или вымысел. Тадеуш также тонул в любви непонятной, безумной, соблазнительной для женщины, которая не могла его понять. В голове его прервались все мысли, которыми он был еще привязан к свету, к идеям приличия, благородства; он закрыл глаза и кинулся в пропасть, никогда, впрочем, не думая зайти так далеко. Прекрасные глаза Уляны очаровали его своим блеском, своим выражением, но он не предвидел этой внезапной страсти, не ждал ее. Теперь они оба кинулись, сломя голову, с вершины горы, и уже ничто не могло их остановить.
Но мог ли он долго прожить такою любовью? Не знаю. Через неделю наступил для него другой период страсти. Он начинал, чувствуя себя счастливым, сознавать свое завтра, думать о будущем. Она все еще оставалась в первом забвении страсти, в ослеплении и безумии. Для него безумие редело уже как туман, и сквозь него виднелся свет. Она ничего, кроме его, не видела. Для него Уляна была по-прежнему прекрасная, по-прежнему желанная, хотя и непонятная, любовница, но уже рассудок указывал ему на ее синие заплаканные веки, опущенные над чудными глазами. Уже он заметил жесткую намозоленную руку ее; уже не раз ее простые страстные речи казались ему смешными.
Для нее период этот еще был далек, а может быть, и не суждено было ему никогда наступить; потому что страсть у нее перешла в жизнь, сделалась постоянным безумием и горячкой. Для нее, дикой крестьянки, не было разочарований, пока длилась любовь, а в сердце, которое запылало в ней так поздно и дивно, страсть могла угаснуть только с жизнью.
Прошла еще неделя, и Тадеуш уже рассуждал, уже думал, уже оглядывался. Страсть Уляны только росла, и сила ее еще раздражала несколько ослабевающую любовь барина, удерживала его любовником. Но уже рассудок чаще и громче говорил ему, уже опять трунил за минутное молчание, отплачивал непрерывными насмешками. Между тем, воротился Оксен; но это нисколько не изменило их отношений. Гончар, казалось, добровольно ничего не видел, ни на что не обращал внимания; грустный и пасмурный, он упорно молчал, не кинул на жену ни взгляда, ни разу не спросил, где была она. Он обходился с нею как с совершенно постороннею, и, однако ж, все видел, все знал; что же с ним сделалось? Не раз и Уляна спрашивала самое себя: откуда такая внезапная перемена? Это гордое молчание укололо ее, хоть она и была ему рада. Равнодушие его не было истинно: оно прикрывало бессильную злобу, до времени затаенную в сердце, усиливающуюся от сдерживания. Но когда-нибудь она должна была обнаружиться в более ужасных размерах. Тадеуш также беспокоился, видя его таким молчаливым и по наружности равнодушным; он знал людей, и знал, что в простом человеке жажды мщения ничем не заглушишь; он предчувствовал недоброе. Но Оксен каждый раз, при встрече с барином, униженно снимал шапку, кланялся до колен и с хитрою покорностью приветствовал его.
Чтобы обезоружить крестьянина, барин теперь прибег ко всевозможной кротости; ею думал он победить, подкупить его, но сильно ошибался. Оксен все принимал, не оказывая радости, ни малейшей признательности, ни удивления, а только изредка хитро улыбался. Благодарностью за все было какое-то совершенное отречение от жены.
Когда она была дома, Оксен точно не видел ее; не было ее – он о ней не спрашивал; выходила она из избы, он ее не удерживал ни полусловом; возвращалась ночью, он не дознавался откуда. Большую часть времени проводил он за столом в корчме, пьянствуя сам, угощая других, но и пьянство даже не развязывало ему язык: он молчал, как камень, и только иногда обычное его проклятие: «Сто чертей им…» вырывалось, свидетельствуя, что он чувствовал же что-нибудь.
Павлюк и Левко, видя его равнодушие, оставили его и больше не вспоминали о жене. Уляс говорил, что он не глуп; но прибавлял: «уж совсем бы тебе быть умным и не бросать хозяйства, не опускать рук, а коли пришла такая хорошая пора, так подумать бы о себе. А то ты только в корчме сидишь, пьешь и забыл о избе. Проси всякий день, и хватай, по крайней мере, разбогатеешь и детям дашь кусок хлеба.
Оксен ничего не отвечал, пожимал плечами, закуривал трубку и шел с узелком грошей в корчму. Старик один должен был теперь думать обо всем. Невестка безумствовала, сын пьянствовал, и если бы не он, так скотина попадала бы и поле гуляло бы.
В один вечер Оксен воротился рано в избу и стал суетиться более обыкновенного: он наполнил мешок хлебом, справил телегу, засыпал лошадям корм, надел свитку и взялся за топор.
– А куда ты, сынку? – спросил Уляс.
– В лес, батьку, дров нету, поеду на ночь, а завтра утром ворочусь с возом.
– Хорошо, что ты взялся, наконец, за ум, – сказал Уляс. – Топерь-то нам и хозяйничать, и богатеть.
Оксен кивнул головой и насмешливо улыбнулся, но ничего уже не ответил. Насунув шапку на уши и взяв кнут, он сел на телегу и, сидя уже на ней, поговорил еще с прохожими, повторяя каждому, что едет в лес. Подъехав к корчме, он опять остановился, еще раз потолковал с людьми, стоящими у дверей, выпил порцию, закурил трубку, ударил по лошадям и как сумасшедший погнал по дороге в лес. Смеркалось. В окнах изб замелькали огни, на улице было движение: женщины разговаривали стоя, сложа руки, у ворот, мужики сидели на завалинках, дети прыгали на улицах, молодицы шли с ведрами по воду и болтали у колодезя, одну руку подняв на бадью, а другою подперев подбородок. Стада черных и бурых овец толпились у отворенных хлевов. Уляны уже не было дома; она побежала к господскому дому, сквозь отворенные стеклянные двери проскользнула в комнату барина и сидела с ним, поглядывая на трещавший в камине огонь. Тадеуш был что-то печален, склонил голову на ее плечо и думал. Несколько раз старалась Уляна прервать долгое молчание, но напрасно; теперь она сама глядела ему в глаза и молчала. Тишину прерывали только трещание огня и легкий шум садовых дерев, над которыми каркала к ненастью стая ворон.
Приближалась ночь; они сидели еще по-прежнему, и Тадеуш, вздыхая по временам, то обнимал ее, то опускал руки, поглядывая ей в глаза и на угасающий огонь.
В деревне уже погасли огни, умолкли песни, и только покрикивали чуткие петухи и беспокойно лаяли собаки.
У крыльца, через открытые в сад двери, послышались шаги осторожно проходящего человека. Тадеуш и Уляна услышали это; она вскочила, прислушалась: ничего не было видно, но по траве шелестела тихая воровская поступь. Словно тень какая-то промелькнула перед отворенными дверями. Тадеуш вскочил, выбежал, но никого не увидал. Уляна в испуге забилась в угол комнаты и уставила беспокойный взгляд на возвратившегося Тадеуша.
Он молча сел опять на свое место.
– Мне что-то страшно, – шепнула Уляна.
– Верно сторож прошел вокруг дома, – ответил Тадеуш.
– О, нет, – сказала Уляна, – это не сторож.
– Может быть, собака?
– Человек, – сказала она и прижалась к нему.
С минуту еще продолжалась тишина, и разговор тянулся полусловами; суеверная и пугливая, как дитя, Уляна крестилась, говоря шепотом, что это может быть ходят духи, так как уже близка полночь. Ее удивило, что Тадеуш улыбался и не верил в духов. Ей казалось несомненным возвращение с того света душ, блуждание их по свету и участие их в той жизни, из которой их вырвали.
Еще нашептывая, Уляна уснула. Тадеуш запер садовую дверь, сел подле нее и тоже задремал. Беспокойный, прерывистый сон смежил на минуту их очи.
Вдруг они оба пробудились и вскочили. Страшный свет врывался сквозь стеклянные двери в комнату. Хотя камин уже погас и далеко еще было до дня, но было видно как днем. Тадеуш закричал:
– Пожар, пожар!..
И, оттолкнув руки Уляны, которая обвила было его шею, кинулся он к дверям. Двери были приперты снаружи шестом. Сильным ударом вышиб он их и выбежав вон в сад, оглянулся. На доме вся крыша была в огне, за двором светилось другое зарево от гумна. Все спали. Тадеуш громко закричал. Несколько голов высунулось из окон, несколько людей выбежало на двор. Тадеуш звал на помощь, послали в деревню за людьми, а дворовые кинулись разбирать крышу. Между тем гумно пылало. Все кинулись к дому, а из деревни никто не являлся. Напрасно управляющий бегал по деревне, стучал в избы, бил людей и гнал их. Не доходя до дома, они пропадали, разбегались, прятались, так, что некому было принесть ведра воды и разбирать загоревшиеся строения.
Работали только дворовые люди, да несколько мужиков: остальные, забравшись на крыши изб, на заборы, на деревья, спокойно, молча смотрели на пожар, уничтожающий гумна и амбары. Несколько скирд вместе пылали страшным огнем; конюшни уже рушились; в хлевах ревел запертый скот и блеяли овцы. Лошади, полуопаленные, вырвались из стойл и бегали по двору. Зарево пожара светилось кровавым отблеском на небе и отражалось в озере. Раздавалось несколько бессильных голосов, трудилось несколько бессильных рук; остальные молчаливо смотрели на то, что называли карою Божией, не смея, может быть, и не желая спасать.
Тадеуш с отчаянием, заломив руки, стоял недалеко от дома и смотрел молча на огонь, уничтожающий гумна. Дом без крыши, с вытянувшимися и закопченными вверху трубами, еще дымящийся, но уже спасенный, стоял окруженный грудами горящих головней.
Вдалеке, на пригорке, стояла белая фигура, ломая руки. Тадеуш узнал Уляну, которая громко рыдала, не обращая внимания, что ее видели люди. Она поняла причину пожара и видела припертые двери: поняла все и проклинала себя и его.
Мало-помалу пожар стал потухать, и только густой дым поднимался над пожарищем. На востоке прояснилось и золотилось чистое небо, предтеча близкого восхода солнца.
Для Тадеуша это было, может быть, первое трезвое утро. Безумие его исчезло в пламени: он видел свое положение, понимал, что сам подложил этот огонь.
– Не время отступать, начал так докончу, – подумал он и обратился к управляющему.
– Пожар, очевидно, от поджога. Отправьте в избу Оксена, посмотрите, дома ли он. Взять его и связать.
– Дома его нет, – ответил пан Линевский, – вчера вечером видели все, как он ехал на ночь за дровами. Только сегодня утром должен он воротиться.
– Взять его, когда воротится.
Сказав это, Тадеуш вошел в уцелевший дом и кинулся на диван, где недавно засыпал подле Уляны так свободно и спокойно. Усталый, он почувствовал дрожь, пробегающую по телу. Его жгло внутри, глаза ломило, в груди не доставало воздуха.
XIII
На другой день Тадеуш лежал без памяти, в страшной горячке, а у дверей его комнаты стояла в слезах Уляна. Она потеряла стыд, рассудок, забыла о людях; не отходила от порога, не ела, не пила и, как верная собака, уставив покрасневшие глаза, с растрепанными волосами, ломая руки, стояла против кровати, заглядывая в нее каждый раз, как отворялись двери. Войти она не смела, отойти не могла. Люди ее толкали, отгоняли; она отходила на шаг и возвращалась снова. Сколько раз глаза полупомешанного больного встречали ее слезливый взгляд; когда он опамятовался, то увидел ее прежде всех. Он улыбнулся, а потом заплакал. На лице ее выражалось такое ужасное страдание, такое забвение всего, такое безумие, отчаяние. Мог ли он оттолкнуть ее? В тот же день она уже сидела в головах у его кровати и уже не отходила от него.
Оксен сидел закованный в колодке, суд допрашивал его. Сначала он все молчал. Просьбы, угрозы, ничто не помогало. Под углями на пожарище нашли огниво, которое, по показанию людей, принадлежало ему. Ему предъявили это огниво, он дико улыбнулся и сказал:
– Мое.
– Так ты поджег?
– А что же? Я!..
Это были первые слова сознания. По окончании следствия он сделался пасмурным, молчаливым, но равнодушным ко всему. Два раза просил он, чтобы привели к нему детей, и когда они приходили к нему, он их отталкивал. На упреки старого Уляса он не говорил ни слова; на тайные советы убежать – махал только рукою и насмешливо улыбался. Через неделю нашли его мертвым. На нем не было признаков насильственной смерти, но ей и не предшествовала никакая болезнь. Призванный врач не сумел объяснить внезапной кончины иначе, как сильным испугом и отчаянием.
Но люди шептали, что он еще накануне прощался со своими и был говорливее обыкновенного, что за несколько дней перед тем старая Гриппина приносила ему какое зелье.
Уляна узнала о смерти мужа и нисколько не была ею тронута. Только через несколько дней размышлений, слезы потекли из глаз ее, и она пожелала видеть детей. Их привели; она поплакала немного над ними и воротилась к больному. Он все ее сердце, всю ее оторвал от всего. Пора была отозваться раскаянию, совести, сожалению, но они еще молчали.
В прекрасный летний вечер, Тадеуш, уже выздоравливающий, вышел посидеть на крыльцо в сад. Бледный, исхудалый, печальный, мучимый раскаянием, сидел он и поглядывал отупелым взором на озеро, сверкавшее лучами заката. У ног его лежала верная собака, и сидела бледная Уляна. Обе смотрели ему в глаза, которые были обращены не на них, а куда-то в другое место.
Все кругом молчало. Вдруг раздался звон церковного колокола. Сначала один тихий, печальный, и к нему пристал другой, а там и третий загудел густым и печальным голосом. То не было время службы. Тадеуш взглянул на Уляну; она уж ждала этого взгляда.
– Разве завтра праздник? – спросил он.
– О, нет, – ответила Уляна.
– А что же это звонят?
– На погребение.
– Чье?
– Оксена, – выговорила она тупо.
Тадеуш не знал, что он умер. При этих словах он вскочил с своего места, хотел что-то сказать, но у него не достало голоса, и он упал на кресло. Он взглянул потом на Уляну, и больно было его сердцу, что не видел в ней ни сожаления, ни печали, ни раскаяния. Уста ее почти улыбались, глаза, уставленные на него, горели страстью, и она таким спокойным голосом сказала это слово, – Оксена.
Впервые испугала она его своею страстью, своею привязанностью в первый раз он почти не рад был этой непонятной любви.
И совесть крикнула ему ужасным голосом:
– Ты его убил!
Тадеуш уставил безумный взор на другой берег озера. Церковный колокол тихо, жалобно гудел, он, казалось, оплакивал умершего, казалось, говорил живущим:
– Завтра зазвоним мы и над вами.
В деревне послышалось церковное пение, и женский плач, протяжный, певучий, разноголосый. Слов не было слышно, только печальный напев плача, пискливый, жалобный, мешаясь с пением священника, долетал до слуха. Другой стороною озера тянулась погребальная процессия Гончара.
Тадеуш увидел черный крест, несколько хоругвей и телегу, запряженную парой черных волов, за которую цеплялись рыдающие женщины; перед телегой шел ксендз в черном одеянии, напевая молитвы, за ним тянулась горсть людей со свечами в руках.
А колокола церковные вторили плачу – баб, пению ксендза и скрипу колес погребальной телеги, тащившейся с белым гробом на кладбище.
Смотрела и Уляна, но не плакала. Она только уставила глаза на Тадеуша, словно взглядом хотела сказать ему:
– От всего отреклась я для тебя.
У Тадеуша помутилось в глазах, он вскочил со стула, хотел бежать в комнату и упал на пороге.
Слуги отнесли его без памяти на кровать, и им опять овладела горячка, страшнее чем прежняя. Слова лились у него из уст, объясняя ужасное положение встревоженной души. Он отталкивал несчастную Уляну, которая в слезах стояла на коленях у его кровати, сбрасывал с себя покрывало, хотел бежать на пожар, обвинял себя в убийстве, видел у себя на руках кровь, видел ее, наконец, повсюду. Он отталкивал какие-то призраки, закрывал глаза, плакал и дрожал, а потом со слезами и смирением оправдывался перед отцом и матерью.
– Я невинен, – говорил он, – я невинен, она невинна. Он сам умер, он убился, он сгорел. Я его не убивал. Эта кровь не его кровь, а моя… Я ушибся… мне больно… у меня болит сердце. Надо бежать, меня будут преследовать… вязать, меня подожгут; надо бежать далеко. И ее возьму с собой. Нет… не возьму… один пойду… Смотрите: зачем он пришел сюда с горящей головней, с ножом в руках. Хочет меня убить. Батюшка, матушка, спасите. Я невинен, я невинен. – Потом он улыбался веселей. – Пойдем в лес, – говорил он, – на могилу двух братьев, там нас никто не увидит. Там любовь наша началась, и там она кончится, – на могиле, на могиле…
А Уляна стояла на коленях у кровати и плакала, она теперь только поняла свой проступок. Сколько раз вскакивала она и бежала в помешательстве к озеру, но крик больного издали доходящий до ее слуха, хватал ее за сердце и тянул назад. Не доставало ей решимости, а умереть она давно желала.
Несколько таких ужасных дней провела она подле него; наконец, горячка стала успокаиваться, больной ослабел и из необыкновенной раздражительности впал в бессилие и в совершенную бесчувственность. Врач обещал, однако ж, выздоровление. Он несколько раз хотел удалить Уляну, но каждый раз впадал в бред и звал ее по имени, искал ее в беспамятстве, так, что, наконец, ее, плачущую у дверей, опять приходилось пустить к кровати.
Наконец, к Тадеушу стали возвращаться силы и сознание. Казалось, все стерлось в его памяти, он не вспоминал уже ни о чем, и на присутствие Уляны смотрел как на вещь обыкновенную. Она прислуживала ему и не покидала его ни на минуту. Бедняжка не была уже похожа на ту Уляну, какую он встретил в первый раз, свободную, веселую, идущую в лес по грибы. Лицо ее высохло, глаза потухли, губы побледнели и посинели. Болезненная бледность заменила живой румянец.
Только во взгляде еще грустном, но глубоком, полном выражения, сохранился памятник былой красоты. Она не смогла еще выплакать своих глаз и потерять их чародейского блеска.
Тадеуш ни с ней, ни с кем ничего не говорил о прошлом, а из этого самого видно было, что он его помнил, но умышленно отталкивал. Для Уляны он был тот же самый, что и прежде, но страсть перешла уже в долг и обязанность, только прикрытая оболочкой притворной страсти. Она этого не замечала и заметив не могла бы понять, как не понимала, чтобы любовь столь горячая, так дорого купленная, могла когда-нибудь кончиться, остынуть, прерваться. Для нее это было только вступление в жизнь; она едва отведала наслаждения и, напившись желчи, снова желала ее, жадно ждала ее.
Холодное обхождение Тадеуша она приписывала болезни, слабости, почти помешательству. Она была уверена, что с выздоровлением возвратится любовь, счастие, которому уже ничто не мешало, кроме печального воспоминания.
В ее сердце сглаживалось и это воспоминание: она так любила! Не то было с Тадеушем; воспоминание мучило его, и он терзался в молчании, а Уляна была для него теперь живым беспрестанным укором. Он любил ее еще, но уже упрекал себя в этой любви, как в злодействе, и не раз даже мелькала в голове его мысль отделаться от нее, но сострадание удерживало его. Он чувствовал, что она умерла бы, что он был бы несчастлив, хоть и с нею не мог быть счастливым.
Уляна, не бросая своего деревенского наряда, оставалась безотлучно при барине. К детям, к избе, ко всему была она равнодушна, и с каждым днем думала о них менее и менее. Тадеушу было стыдно оттолкнуть ее, он не мог, не умел, не решался. Он позволил ей сделаться почти самовластной барыней в доме, подругою его жизни, часто надоедающей и постоянно составляющей для дворни предмет насмешек. Но нисколько не трогали ее ни насмешки, ни презрение окружающих, она не обращала на них внимания или платила за них гордостью. Она чувствовала себя барыней, хоть и хотела пользоваться барством только для себя, для своей страсти.
Так проходило время, и Тадеуш выздоравливал, но не воротился к прежней беспечности. Черная туча висела постоянно над бледным челом его, и не могли уже отогнать ее и ласки Уляны. А она еще не понимала его остывающей любви, потому что сама кипела ей, ненасыщенная. Он болен, – думала она, – выздоровеет и повеселеет. О, мы будем счастливы!