355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Уляна » Текст книги (страница 3)
Уляна
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:36

Текст книги "Уляна"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

VI

На другой день, рано утром, он выбежал в лес, мысленно еще разбирая вчерашнее приключение; он стыдился самого себя и сожалел о своей ночной прогулке. Поведение этой женщины лежало у него на душе непонятной загадкой. То он думал, что это было новое притворство; то опять силился понять достоинство женщины того класса, в котором обыкновенно не имеют об этом и понятия, и господские ухаживания скорее принимают как удовольствие и добрый случай, чем за грозу и несчастие.

– Боится мужа и все тут, – думал он про себя и, опять припоминая ее черты, ее взгляд, непонятное выражение которого так плохо клеилось с серой свиткой, угадывал, казалось, что ее не должно было судить, как других женщин этого класса, на основании этого правила испорченности, боязни и равнодушия. Это была, быть может, жемчужина, валяющаяся в грязи; но каким же образом она имела ее наружность и блеск? Каким образом женщине этого звания Бог дал такое лицо и такую душу? Каким образом окружающая ее испорченность не коснулась ее до сих пор? Какой ангел охранял ее молодость? Кто дал ей эту гордость и уважение к себе, и любовь к добродетели, и понятие о святости клятвы?

Этого ни Тадеуш, да и никто другой на его месте, не в состоянии был бы объяснить себе.

С ружьем на плече шел он тихонько в лес. День был праздничный, он встречал много народу, идущего по грибы и по ягоды; далеко уже в лесу раздавалось пение и аукание. С беспокойством озирался Тадеуш: между мелькавшими, как тени, фигурами искал он Уляну. Кто знает, не с этой ли мыслью вышел он из дому? Он желал встретить ее, хоть и не сознавался в этом даже самому себе.

Размышляя и идя куда ноги несут, забрался он в густую чащу, за которой было болото и старая вековая могила, у которой он привык отдыхать. Машинально и барин и собака пробирались тропинкой, ими же самими, вероятно, протоптанной, к могиле двух братии. Так называли ее крестьяне.

Окружали ее густая чаща орешника и зарослей; никто, кроме охотников, не ходил туда, да и те заглядывали туда редко, потому что надо сделать порядочный круг или брести по кочковатому болоту, чтобы дойти до пригорка, где насыпана была эта могила. Народное предание говорило, что там, при рубке сосны, убились два брата. Место это считалось страшным и проклятым; никто не забирался туда, никто не ходил, боязливые обходили его даже крестясь, и хотя есть повсеместный обычай бросать ветки на такие могилы, здесь их не было, – некому было их бросать.

Разные сказки рассказывались на вечерницах об этом месте; все, однако же, сходились в том, что место это было заклятое и несчастливое. Некоторые даже прибавляли, что один из братьев любил жену своего брата и жил с нею, а другой видел это и молчал, потому что боялся и вероломной жены, и злого брата, и Бог за то покарал их. Иные говорили, что братьев убило сосной в воскресенье, иные, что брат убил брата, и убийцу привалило сосной, но все повторяли, что место это было облито неотмщенной кровью и проклято.

Пробираясь к этой могиле, Тадеуш с каким-то страхом оглядывался, не покажутся ли где-нибудь тени убитых братьев, о которых слышал еще от своей няньки. Собака его бежала по тропинке, нюхала, кидалась в стороны, поднимала голову, лаяла, ворчала и останавливалась. Это удивляло Тадеуша, который толковал себе беспокойство собаки тем, что кто-нибудь, сбирая грибы, попал сюда, может быть заблудившись.

Наконец, выбрался он из густого леса и, пройдя несколько шагов по окраине мокрой лужайки, приблизился к могиле и поднял голову. Наверху – о, чудо! – сидела Уляна. На колени опиралась ее рука, на руку голова; плечом прислонилась она к дереву, глаза глядели куда-то далеко, за лес и за горы.

– Опять она! – воскликнул, останавливаясь, Тадеуш. – Ты тут? – прибавил он громко.

Уляна вскочила.

– А, – вскрикнула она, – я думала, по крайней мере, что здесь не найдете вы меня!

Она хотела убежать; собака бросилась за нею. Испуганная она остановилась, и Тадеуш подошел к ней.

– Чего же ты бежишь? – сказал он тихо, притворяясь равнодушно спокойным. – По крайней мере, здесь тебе нечего бояться.

– Вас, барин, – ответила она поспешно.

– Я, Уляна, не мужик, не дворовый, я ни бить тебя, ни делать тебе насилия не думаю.

– Нет? – спросила она языком и глазами. – Точно нет?

– О, нет, – ответил Тадеуш; – если я люблю тебя, то не так, как они.

Она стала смелее.

– И не так, как твой муж, а так, как никто еще тебя не любил. О такой любви ты даже и не слыхивала.

– А потом что же бы было? – спросила она тихим голосом, играя концом фартука и взглянув на него боязливо.

– Ничего. Я любил бы тебя долго, всегда, до смерти.

– О, я ведь знаю, что в такой любви смерть должна быть в конце, смерть непременно.

– Но кто же думает о смерти?

– Разве я не знаю? Сколько раз ни слышала я в песнях и сказках о такой любви, всегда были там в конце могила да смерть.

– Не верь этому, Уляна; можно любить и не умереть от этого. Говоря это, Тадеуш, который уже стоял подле нее, полунасильно

посадил ее подле себя и обнял. Она так задумалась, что почти забыла обороняться, ничего не говорила, но когда он придвинулся, чтобы поцеловать ее, она отшатнулась и хотела встать.

– Не бойся же, – сказал Тадеуш, – позволь мне хоть поглядеть на тебя.

С смешною детскою доверчивостью Уляна подняла на него свои чудные глаза и так смотрела, что Тадеуш не знал, в самом ли деле это взгляд простой женщины. Взгляд этот, казалось, говорил так много и такие дивные вещи, выражал столько неземных тайн, столько обещал счастья, столько заключал в себе надежд на будущее.

Встречал ли то из вас такой чудный взор, при простой сермяге, в женщине, которая только по одному взгляду была ангелом, а остальною частью души и тела – кухаркою? Не ужасное ли мучение смотреть на этот дар Божий, свидетельствующий о прекрасной душе, которой нет, на этот взор, говорящий столько прекрасных вещей, которых не сможет повторить язык. Такая женщина – страшное уродство, и таких женщин сотни, тысячи, миллионы. Свет души проглядывает всегда в глазах, и когда человек затушил ее в себе уже жизнью животного, остаток отражается в его глазах… И глаза говорят, обещают, поют, лгут, когда на дне души пропасть или пустыня.

– О, Уляна моя, – сказал он ей тихо, очарованный ее взглядом, – той любви, о которой ты слышала, этой сладкой любви, довольно видеть любимую особу, довольно коснуться ее руки, довольно коснуться ее уст.

Уляна, чувствуя, как он взял ее за руку, в замешательстве взглянула на него с улыбкой. В этом взгляде был испуг и почти уступка, но уступка из страха, без размышлений. Тадеуш заметил это и опустил руку, до которой только что дотронулся, и уставил на нее глаза. Прикосновение жесткой мозолистой руки, которая не умела задрожать, могло бы разочаровать его. Она уже опустила глаза, почувствовала, несмотря на свою простоту, сколько было в его взгляде страстного, страшного, какая буря бушевала под его улыбкой.

– Хочешь ты так любить меня? – спросил он через минуту.

– Я? О, барин, разве это возможно? Я бедная; но…

– Но, что же?

– Можно сказать откровенно?

– Откровенно, и как можно откровеннее.

– Откровенно… Я не знаю, – ответила она, закрывая глаза, – вы меня околдовали, со мной делается что-то, чего не было никогда в жизни. Кажется мне, что я пробуждаюсь, что меня когда-то давно любил кто-то точно так же, что я не жена Гончара. Жена Гончара! – повторила она, вздыхая. – Бедная я! Крест на мне… С двумя детьми… Из бедной избы… И разве бы вы могли полюбить такую ничтожную? А муж?..

– О, тут совсем другое… – сказал Тадеуш с принужденной улыбкой.

– Другое?.. И такая любовь не грех? – спросила она наивно.

– О, конечно, не грех. Так будешь любить меня, Уляна?

– Как знать, как знать? Со мной делается только что-то непонятное, как-то грустно, приятно, страшно; я уже боюсь, чтобы вы меня не бросили… Страшно подумать о завтрашнем дне. Да и вас самих мне что-то страшно.

– Чего же меня тебе бояться? Я тебя так люблю.

– А, барин, эта любовь на час только. Я знаю, я слышала, что вы не можете любить простую, как я, женщину. Не сегодня, завтра, вы бросили бы меня. Разве я умею то, что вы умеете, разве я так хорошо одета, как ваши барыни, как жена управляющего, как попадья, поповна? О, они красивы, а я… Нет, нет, это невозможно! Чтобы любить друг друга надо быть равными… Я мужичка… я гадкая… и не пойму вас, как ваша барыня…

– Ты сто раз красивее в этой свитке, Уляна. Не бойся этого: отдали бы они все свои наряды за одни твои глаза. И зачем бы лгать мне, если бы я тебя не любил?

– Почему же нет? Господам это позволено: позабавиться и бросить.

– Не мне сделать это, – не мне обмануть тебя! О, нет, – возразил Тадеуш, которого уединение, взгляд этой женщины и даже ее речь воспламеняли все больше и больше. – Ты меня не знаешь, но я не шучу, а слово мое стоит клятвы.

– Если вы могли подумать, что я пущу вас ночью в избу, отчего не подумать вам, что меня можно соблазнить и обмануть?

– Я тебя тогда не знал, Уляна, не знал, кто ты; теперь только узнал тебя.

Уляна вздохнула.

– Да и на что все это, на что нам? Зачем вы увидали меня и пристали ко мне? Это верно на мое несчастие. Крест на мне. А муж, а люди. Кто же этого не заметит?

– ^0, об этом не беспокойся, Уляна, – воскликнул обрадованный Тадеуш, придвигаясь к ней и прижимая ее к себе, – не бойся… я защищу тебя, я…

Он хотел говорить, но Уляна вырвалась и вдруг, как молния, не оглядываясь, побежала в лес; и пока Тадеуш встал, было уже поздно догонять; свитка ее исчезла в густых кустах, окружающих могилу.

Он стоял на могиле.

– Что это? – говорил он сам себе, опершись на ружье и уставив глаза в землю. – Что это? Чем кончится? Нежели это любовь – в сермяге?.. Дивная, непонятная, безрассудная страсть к простой, дикой женщине; это непонятно. Откуда у нее эти глаза? Откуда у нее это лицо? Откуда у нее эта улыбка, эти речи? Зачем, по крайней мере, не свободна она, не девка? О, тогда пусть бы говорил себе кто что хочет, я бы только смеялся!

Он вздохнул и потер рукою сморщенный лоб.

– Что будет, то будет. Я с ума сошел!

Сказав это, он бросил по обычаю отломленную ветвь на могилу и потихоньку потащился за собакой домой.

VII

Тадеуш не мог образумиться, не мог понять, что с ним сделалось, а видя в себе перемену и отыскивая ее причину, почти не верил самому себе.

– И что же такого в этой женщине? – повторял он самому себе в беспокойстве. – Красота? Но ведь я видел столько красавиц, и ни одна из них не заняла меня. Да и, наконец, это дикое дитя Полесья, без мысли, без слова. Однако же, когда он говорил это и припоминал взгляд Уляны, то чувствовал, что ее взгляд мог заменить и речь, и мысли, нередко заимствованные у других женщин, которых свет и общество выточили куклами и научили, как сорок, болтать чужие мысли.

Занятый своим настоящим, он уже почти не жалел и не вспоминал о жизни прошлой, а только мечтал о какой-то будущности.

О какой, он сам не знал этого. И какая же могла быть жизнь с простою женщиной, которую отделяла от него целая пропасть: муж, положение и целый мир, мир других идей, столь далекий от того, из которого вышел Тадеуш. Все-таки он мечтал о ней и почти надеялся, что от нее придет к нему счастье… Глядя на него, можно было повторить за английским поэтом: сердце – пропасть бездонная.

Привыкнув исполнять свою волю, Тадеуш не подумал сдержать рождающееся чувство, заглушить его рассеянием. Он предался ему от нечего делать, беспечности, не силясь даже освободиться от него. Если иногда уединение и бывает полезно молодежи, зато как часто совершенное удаление от света бывает пагубно и ведет к одичалости.

Тадеуш, закоренелый в прежнее время охотник, потому что охота была для него единственной работой и развлечением, боялся выйти теперь из дому, чтобы не потерять с глаз Уляны, которая часто забегала во двор.

Нередко он бродил по деревне, избирая минуты, когда все были в поле, подглядывал, ходил, но Уляна избегала его. Кто знает и поймет, что с ней делалось?

У женщин этих так мало свободного времени, так много заняты они работой, столько забот лежит на них в избе, столько физического труда, что нельзя им почти и думать о себе.

Человеку необходимо иметь немного свободы, чтобы начать жить мысленно: физический труд мало-помалу убивает в нем душу. Но праздный Тадеуш, единственным делом которого были одни размышления, мечтал самым странным образом, и, преследуемый взглядом Уляны, непонятным ему самому, искал его везде и постоянно желал, чтобы встретиться с ним.

И он думал про себя: столько людей окружают ее и видят, почему же никто не заметил в ней того, что заметил я? Правда, что эти другие люди, совсем иные, но кажется мне, что сила этого взгляда должна была пробудить душу в мертвых, развить навсегда поглупевшего, сделать простака – пророком, немого – поэтом.

Потом он сожалел, что Уляна была только женой мужика, что должна была трудиться с волами и столько же, сколько волы: хотел вырвать ее из-под этого ига. Но каким же образом? Вся деревня заметила бы это, и она сама хотела ли бы ценою домашнего спокойствия, купить более свободную жизнь? О, конечно, нет.

В то время, как это происходит, Оксен, муж Уляны, едет в Бердичев, а Тадеуш ежедневно то здесь, то там, видит Уляну, сближается с нею понемногу, приучает ее к себе, к мысли о клятвопреступлении, о грехе. Удерживать себя, и отступиться он уже не хотел; и хоть говорил себе, что любовь к такой женщине безумие, что она не сумеет ни понять ее, ни оценить ее и того, что он для нее делает и чувствует, безумная страсть шла все-таки дальше и шла совсем не той дорогой, какую бы при другом условии выбрал барин, полюбивший крестьянку.

Наконец, все стали это замечать. Тадеуш изменил образ жизни, свои привычки, его видали разговаривающим с Уляной, часто прогуливающимся по деревне. Первый же старик, отец Уляны, покачал головой, подглядев однажды, как барин упорно следил за нею взглядом.

Старый Левко пошел в избу и сел, задумавшись, к столу. Задело его за живое это открытие, но не смел он никому сказать ни слова. Пришла ему на мысль внезапная отсылка Гончара в дорогу; оттуда возникли мысли, а из мыслей печальное раздумье: что с этой бедой делать?

Мужик Полесья, несмотря на ежедневные примеры неверности жен и позора дочерей, щекотлив в этом деле; не будучи в состоянии мстить барину, он станет мстить жене, и беда даже барину, если его доведут до крайности. Он тогда в отчаянии подложит огонь под гумно и дом, а потом убежит. Старый Левко, однако ж, не был еще так уверен в своем предположении, чтобы думать о мщении; только мрачные догадки бродили у него в голове. Он пошел в корчму, по дороге встретил свекра Уляны, дряхлого старика, который плелся с палочкой. Он повел его с собой в корчму.

Там, в углу у стола, усадив старика за квартой, Левко принялся его допрашивать.

– Видел ли ты когда-нибудь барина в твоей избе?

– Говорили, что он раз приходил напиться воды… А что?

– Ничего, так. А часто Уляна ходит во двор?

– Как всегда. А что?

– Ничего. А не видал ли ты когда-нибудь, чтобы барин таскался возле вашей избы?

– Иногда.

Левко облокотился и задумался.

– А не ночевала ли Уляна во дворе?

– Нет, никогда. Что же, разве ты думаешь что-нибудь дурное о дочери?

– Ничего, старина, но боюсь; барин молод, она красива, а дьявол не спит.

– И, оставь барина! Будто у него это в голове!.. Ему бы только с ружьем да собаками по лесу таскаться; этого ему и довольно.

– Ой, нет, батька, нет, я что-то вижу, я что-то думаю, а я не напрасно думаю. Не болтай только никому, но мне кажется, что они между собой снюхались, они знаются.

– Да ведь Уляна прежде служила во дворе, и никогда этого не было, а теперь, когда стала сама хозяйка в избе и дети народились, так придет ли ей такая дурь в голову?

– А помнишь Настьку Прокопьеву? – спросил Левко.

– Что же, помню.

– Жила лет пять с мужем, а управляющий ее потом соблазнил. Прокоп нагрел ему шкуру в лесу, поймав его с женой. Эконом на другой день потом отдал ему на барщине вдвое и потом…

– Прокопа сдали в рекруты.

– Настя сделалась хозяйкой у эконома, а дети остались навек сиротами.

– А что ж, правда. Но Уляна не такая, о, не такая, и барин также.

– Барин?.. О, он хуже эконома. Что же ему сделаешь? Что скажешь? Надо терпеть, потому что убежать нельзя; на дне ада теперь найдут, а потом в рекруты или нужда… Пропали детки…

– Но коли этого нет, а Уляна об этом и не думает! Тебе, старику, это приснилось.

– Дай Бог, дай Бог. До свидания, кум.

– Доброго здоровья.

– На здоровье вам.

– На здоровье.

А потом, уже подпивши, старики завели длинные толки о своей нужде и горе до тех пор, пока не уснули за столом. Левко, продремавши, проснулся первый. Он разбудил свояка, потому что наступила ночь, и пора было возвратиться домой. Тот потащился тихонько грязной улицей, размышляя о том, что натолковал ему старый Левко. Поматывая головой, он не верил; охладевший, опытный, приглядевшийся ко всему, он не так глядел на стыд своего сына и позор невестки, как Левко; напротив, если бы даже и так было, то он ничего не видел в том особенно дурного. Так, полу задумавшись, почти в полудремоте еще, дошел он до дверей. В дверях встретил он Уляну, будто собравшуюся куда-то; на ней была свитка, воскресные башмаки, чулки, белый платочек на голове и цветной пояс. Старик увидел это, несмотря на темноту, и остановился на пороге.

– Неужто это правда? – подумал он и спросил: – Куда же ты это ночью, Уляна?

– К управительше, – ответила смело баба, – она прислала за мною: у нее дитя больное, надо приглядеть.

– У тебя свои ребята в избе.

– При них Приська.

– Приська не мать, – ответил старик, входя в избу. Но ступай с Богом, если хочешь.

Он оглянулся еще раз и пошел, нахлобучив шапку на уши. Уляна пожала плечами и побежала во двор.

Но она пошла не к управительше. О, нет, уже не в первый раз по зову барина, бежала она с ним в лес или в сад, и запутанная в эту барскую любовь, о которой слышала только в песнях, забывала уже детей, избу, мужа, стыд… Как это случилось, откуда пришло это, она сама не знала. Плакала она иногда над собой, а шла к нему, и посвящала ему свой покой, все свое, за минуту счастья, лучшей половины которой не понимала, слушая речи барина, как далекую песнь, которую доносит ветер отрывочною, непонятною, но еще более прекрасною.

С ним вместе просиживала она целые ночи в саду или в лесной чаще, и разговаривали они молча, или немногими словами, но в этом разговоре было столько содержания. Они были счастливы каким-то особенным счастьем, непонятным, уродливым, до которого одному нужно было подниматься высоко, другому низко спускаться. И, однако же, это было счастье, не минутное удовлетворение, не минутное безумие; чувствовали они это оба, и напрасно насмешливый разум пророчил Тадеушу перемену на завтра; это завтра было еще далеко. Это было счастье, хоть за ним и выглядывали бури, хоть в нем были слезы, и беспокойство, и унижение.

Подле барина, казалось, понимала Уляна горячим сердцем, что он говорил ей. Тадеуш, впрочем, старался приноравливаться к ее понятиям, заменяя клятвы и слова объятиями и поцелуями.

Было что-то странное в их ночных беседах, в их взаимном сближении, в их доверчивости; но прелесть взгляда Уляны, ее живая понятливость, любовь, ежедневно возрастающая, объясняли их положение.

У крестьянина, при всем его невежестве, при всей его беззаботности, в душе больше поэзии, чем в других низших классах общества. А крестьянка еще поэтичнее. Ей способствует в том жизнь посреди природы и нужды: они навевают им сны и мечтания, а свежий ум жадно глотает благодатный напиток из чаши жизни; самая испорченность носит иногда в себе печать какой-то красоты, которой мещанин не жаждет и не понимает.

Тадеуш охотно забывал подле нее всю былую поэзию и мечты своей души, все удовольствия иного света, все, что не вмещалось в его настоящей сфере, жил только этой идиллией, в постоянном одурении, в постоянном опьянении без отрезвления. Разум все реже и реже отзывался насмешками; побежденный он пал и молчал.

Так текли дни, ночи, вечера, недели, и уже весть об этом разносилась по деревне все громче и громче. Барин не знал этого, а Уляна уже об этом не заботилась. Она любила его безумно, страстно, до безграничного обожания, до забвения даже того, что была матерью.

VIII

Через неделю воротился Оксен из Бердичева; дети встретили его криками, все обступили его телегу и спрашивали о новостях; он расспрашивал взаимно. Сам арендатор, любопытствуя узнать о цене волов, вышел к нему, заложив назад руки.

Поодаль стояли старики отцы, Левко и Уляс, и переглядывались между собою, сказать ли ему кое-что или нет; стояла и Уляна; но бледная, без памяти, без сознания, что делает. Она держала белый фартук в руке, под подбородком и поглядывала на мужа, но так, как будто не видела его, как будто и душой, и мыслями была совершенно в другом месте; страх пробегал по ней дрожью и застилал глаза слезами.

Приезд Оксена пробудил в ней угрызения совести, испугал, по*-рвал сладкую связь, уже нескольких дней, нескольких ночей, проведенных с Тадеушем. Она, думая о том, как придется ей покинуть его, и воротиться опять в свою избу, к мужу, к детям, и не видеть возлюбленного, не любить, не просиживать с ним длинных вечеров, плакала кровавыми слезами в душе, ибо не могла плакать глазами. Все на нее смотрели.

Старый Гончар, поздоровавшись с детьми, которым дал по яблоку, справившись потом о хозяйстве, и отдавши жене платок, привезенный в гостинец, не беспокоился уже больше ни о чем и пошел с двумя стариками, отцом и тестем, в корчму. К ним присоединился молодой Павлюк, брат Оксена, который, в силу возложенной на него обязанности, самым внимательным образом стерег Уляну, и лучше всех сам знал обо всем, и чрезвычайно хотел сообщить об этом Оксену.

Когда все они пошли, Уляна, видя их серьезные лица, их значительное молчание, догадалась, к чему клонится дело, и заранее предчувствовала близкую бурю.

Плача украдкой, она стала обтирать лавки и столы, становить их к окошку и смотрела на уходящих, думая о том, что будет, когда они вернутся. Знала она, что Павлюк и Левко скажут мужу обо всем, но надеялась оправдаться как-нибудь при упреках, не ожидая, впрочем, чтобы дело обошлось спокойно, без ругательств, гнева, а, может быть, и побоев. И ей так странно было подумать, что ее кто-нибудь может бить и ругать.

В корчме, между тем, Левко первый начал:

– Ну, сынок, мы стерегли без тебя твою жену, должен же ты за это поставить нам кварту.

– Хорошо, идет и кварта, – сказал, смеясь, Оксен. – Но хорошо ли стерегли ее?

– О, как могли, – отозвался Павлюк, – но, братец, кто женщину устережет, тот на паутине повесится.

Оксен глянул на него, и серые его глаза загорелись огнем.

– А что же? – спросил он, стиснув зубы.

– Да, вот, беда у нас в доме.

– У меня?

– Да, знаешь ли ты, для чего ты ездил в Бердичев?

– Ну?..

– Для того, что барин знается с твоей жинкой.

– Барин? Что ты бредишь? Наш барин?

– Да, а что ж? Она постоянно ходит к нему! Оксен, улыбаясь, сказал:

– Что ты заврался? С ума сошел, что ли? Наш барин!

– Ну, да, барин, – сказал старик Левко, – уж мы это сейчас после твоего отъезда подглядели. Сначала это было ни то, ни се, но теперь уже Уляне скверно в избе; уж ей скучно, то и дело бегает к нему. Что правда, того не скроешь. Ходит каждый день.

– Говорит, что к управительше, – отозвался старый Улян.

Оксен молчал.

– О, задам же я ей, задам! – крикнул он, вскочив. – Если это правда и все знают…

– Никто не знает, – ответил Левко, – мы никому не болтали.

– А ей зачем же не говорили, зачем не запретили, зачем не держали?

– О, барин себе на уме, всех разошлет; одного сюда, другого туда, трудно устеречь.

– А видели ли вы ее у барина, видели барина в избе?

– Нет.

– А коли так, так вранье и только злоба людская. Уляна никогда такой не была и не будет.

– Ну, а теперь такая, – ответил живо Павлюк, – что мы видели, то и скажем. После вашего отъезда ходила она в лес по грибы, и видели ее, как шла, а потом через минуту и барин за ней. Я сам за ней подглядывал. Когда она ходила к управительше, входила в барский сад и там пропадала. А на мызу дорога не через господский двор. Вчера ночью старому Улясу занедужилось, просил воды, Прыська воду принесла; а Уляну искали в каморке, там ее не было. Утром уверяла опять, что за ней ночью присылала управительша.

– А может и впрямь она? – сказал Оксен.

– Ой, нет! – возразил Павлюк. – Это не то, дитя управляющих здорово. У них есть служанка, на что им Уляна? Все дворовые видят, как барин переменился. Дворовый Якоб, что-то уже пронюхал и смеется, как только увидит Уляну. Даже на мызе болтают, и я сам слышал, как управительша говорила цирюльнику, что барин теперь гораздо веселее, и верно ему приглянулась какая-нибудь баба в деревне, потому что ходит туда по ночам, чего прежде не бывало.

Старый Оксен слушал, бледнее, эти рассказы, теребил на себе свитку и страшно поводил глазами.

– Чтобы она пропала и с вами вместе! – вскрикнул он, ударив кулаком по столу. – Левко, вы не могли ее подстеречь или побить так, чтобы пролежала полгода! Будто вы не могли сладить с ней. Нешто нет палок в плетне или прутьев в лесу! Нешто вы ей не отец, Левко, или вы, Павлюк, нешто вы не родной ее брат? Вы смотрели и ничего не говорили, и давали ей дурить, а теперь вишь какие мудрые, все на мою голову валите, будто без меня ничего не могли! Да и ты тоже, батюшка, словно и не справишься с таким делом, словно первинка совладать с дурной бабой!

– Ну, не кричи, не кричи! – произнес сурово родной отец Оксена. – Стар я и сед, и знаю, что делаю. Я еще не потерял головы, чтобы бить и калечить бабу, коли я ничего не видал и не поймал ее… Баба отоврется складно, и нам надо верить ей, потому что это и лучше. Злой барин страшней волка. Видал я на свете побольше вашего, помню, как бывало… А хочешь ли правды? Если бы и так было, тебе, сынок, надо молчать и терпеть, не то беда будет. В ручку еще поцелуй женку, поклонись ей. Беда будет, говорю тебе!

– Беда будет? Мне? – сказал Гончар, сильно хмелея. – Нешто я боюсь? А что он мне сделает? Убить не убьет. Что он мне сделает?

– Ой, ой, какой ты смельчак, – ответил отец, – словно жид перед собакой на привязи. А как пришлось бы терпеть, как бы сказал, как я: надо сносить и терпеть.

Левко и Павлюк, уже хорошо подвыпившие, прервали его.

– Ой, батько, ты вкривь толкуешь! Что же это ты хочешь, чтобы мы кормили чужих, кукушкиных детей, сносили позор в доме? Нешто нельзя с этим справиться? Что из того, что он барин? Но ведь и я человек, и у меня руки такие же, как и у него, нешто нет зелья в лесу и огня в печи?

– Ой, это вы дурное говорите, – сказал опять старик. – Сохрани Господь, кто услышит.

Оксен соскочил со стула и схватил палку.

– Пойдемте в избу! – кричал он. – Я не выдержу. У меня руки чешутся ее отдуть, чтобы год лежала! Я ей этого не спущу!

Павлюк отозвался.

– Завтра, чтобы барин не узнал, скажем, что упала с лестницы. А Левко бормотал:

– Лучше я сам ее отколочу, потому что я отец, и мне барин за то ничего не сделает. Ты же, Оксен, коли спина у тебя не чешется, сам ее не трогай, потому что сам черт не устережет бабу; барин узнает, и будет худо.

Но Оксен не слушал и шел к дверям, а другие за ним. Только старик отец тянул его за рукав.

– Постой, Оксен, постой, потолкуем-ка еще. Не торопись, палка не убежит, и женка своего дождется. Отложи до завтра.

– Я не выдержу!

– Присядь-ка еще, вот тут, садись же. Пане арендатор, дайте-ка еще кварту на мой счет.

Оксен, при упоминании о кварте, вернулся и сел, и остальные также отошли от дверей.

– Не горячись, сынок, постой, надо послушать иногда и старого. Оставь ты палку и молчи. Лучше поймать Уляну на чем-нибудь другом, и будто за то и поколотить, – говорил старый Уляс.

Левко перебил его.

– Да ведь она же мне родная дочь, а ее не жалею, что же тебе ее жалеть? Разве стоит она того, коли сама себя не жалеет?

– Да ведь и я не ее жалею, – сказал старик, – а родного сына. Что он ей даст, то ему отдадут сторицею; не тронь злой собаки и не дразни барина, коли хочешь быть здоров. Ты ему раз, он тебе сто; ты ему два, а он тебе тысячу. Станем теперь стеречь Уляну: черта съест, коли нас обманет. А по-моему… – Тут старик остановился и покачал головою. – Да что мне советовать, вы меня не послушаете.

В это время арендаторша подала водку, и началась церемония подчивания.

Налили рюмку, подчивающий дополнил ее, пожелав:

– Доброго здравия вам.

– И вам, батюшка. До вас.

И кланялись они друг другу и понемногу прихлебывали.

– До вас.

А Левко бормотал:

– Хотите, чтобы я вам сказал, может быть вы не помните. То же самое было и с моей, пока была она молода. Весь двор бегал за ней, и покою не было, так я одному кучеру, так спину исписал, а жену так отколотил, что после боялась своей тени и такая сделалась скромная, что ни на кого не смотрела даже.

– Ой, да ведь, – сказал старик, – одно дело с кучером, иное дело с барином. Ворона – не ястреб. Вы меня послушайте, видел я много, вот недалеко отсюда…

Павлюк прервал его:

– О, да ты, батюшка, рад все спустить, а кабы муж да не наказывал бы жены, так они бы нам волосы с головы повыдергивали. За что это станем мы чужих детей кормить? И что ему сделает барин за то, что он побьет жинку свою?

– Ну, ну, слушай только, слушай. Вот недалеко отсюда, с милю, около Олыки, знаете корчму на дороге, у деревни Сильной, где поп-то убился, ему еще памятник поставили у дороги?..

– Ara, y дороги… были мы там, как ехали с житом.

– Ну, так в этой деревне, давно уже, еще при отце моем, был барин; деревня эта была княжеская, Радзивиловская; но он отдавал ее там кому-то в аренду, и довольно того, что там был барин. И сошелся он с женой мужика, а мужик видел это. Что же ему было делать? Прибил жену. На другой день его в колодки и засадили на хлеб да на воду; побледнел он, словно хворал, просидев так четыре недели. Стали люди просить барина, выпустили его. Он, только что жена попалась ему на глаза, – опять к ней. Барин его опять на хлеб, да на воду, да и продержал так полгода. Ну, уж не знаю как там, только выпустили его потом. Дня через два вечером, глядь, а господский дом горит, а ветер был, загорелись и конюшни, да и хлева. Барин в слезы, руки ломает; а на другой день мужика опять в колодки. Наехало следствие, стали молодца пытать, расспрашивать, притащили попа, мучили его, пока, наконец, сам по доброй воле, не сознался. Пошел молодец в кандалы, а жена во двор. Ну, как же тебе кажется, Оксен: не лучше ли было терпеть и молчать? Ну, и что же делать, коли такая наша доля? Нешто ты первый, что ли? Или это у тебя одного?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю