Текст книги "Двойной Леон. Istoriя болезни"
Автор книги: Юрій Іздрик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Она возвращалась дольше, чем обычно. Пыталась вспомнить, чего же ей так сильно хотелось секунду назад. Хотелось курить. Но не могла сообразить, ни что это за желание, ни как оно называется. Все хотелось курить, но казалось, что за секунду до этого хотелось чего-то другого. Эта неясность мучила. Словно в тебе поселился кто-то другой. Невольно выбрала самый длинный путь. Ступеньки, схемы эвакуаций, пожарные краны. Настолько ко всему этому привыкла, что уже почти не замечала. Как и надписи, нацарапанные на стенах. Почувствовала внезапную боль. Остановилась, опершись на перила. Нитка, которой была пришита пуговица, слегка отличалась от остальных. Если бы не стояла, опустив голову, прочла бы корявое граффити ROCK IS DEAD. Но она его не заметила и пошла дальше. Боль отпустила. Собственно говоря, ее должны были сопровождать другие надписи. Дамаск, корица, полная уверенность, ночь, день, ночь, где угодно, поздно, вздох, выдох, выход, мотив воды, предосторожность, снег, сахар, река, пятно, крик, лежать, рука, смеяться, плакать, лестница.
Хотелось курить. Собственно говоря, ее должны были сопровождать другие желания. Корица, паунд, дамаск, цуккини, грейпфрут, сигареты, с(…)н, средний, нежный, сухой, химеры, странный пример, качалка, кресло, полоса света, много света, нет света, смеяться, плавать, между собакой и волком, госпитальные стекла, дворцы, пальцы, ночь.
Долго не могла открыть дверь. Отчего-то перебирала ключи, хотя спутать было нельзя. На столе все еще лежала иголка с остатками нитки. В раскрытом журнале было записано его имя. Прочла его еще раз и удивилась, что у человека может быть имя. О своем не вспомнила. Потом подумала: правильно, это будто камуфляж. Как-то называться. Хотелось курить, но по ошибке решила, что хочет яблоко. Вынула его из ящика и положила на стол. Яблоко было желтое, круглое, надкушенное, совсем не похоже на желание. Где-то далеко на дворе распиливали срезанные тополя. Если бы под окном было озеро, она за милую душу нырнула бы сейчас в воду, хотя раньше никогда не прыгала с высоты. Только, наверное, уже слишком холодно. Плита. Полотно. Мед. Лед. Д(…)м. Дрожь. Трава. Труба. Смерть.
За секунду до концаПозвякивая ключами, стояла у окна, потом, когда клала ключи в сумку, нащупала какую-то случайную, позабытую таблетку и вдруг с той ясностью, что бывает лишь при вспышке далекой грозы, поняла, чего больше всего хотела все это время – иметь от него ребенка.
Глава вторая. Собственно конец
Ужас – миллионы лишенных смысла ног бессмысленно разгуливают вокруг!
Девид Г. Лоуренс «Любовник леди Чатерлей»
Первыми стронулись черепахи. Они ползли, неумело перебирая лапами, морщинистыми, точно ноги карликовых слонов. Их чистокровные иудейские клювы раздвигали влажную траву, а подслеповатые глаза поворачивались вслед за мглистым и тусклым солнцем. Они оставляли за собой безнадежные кладки яиц, ненужные теперь даже хищникам. Они шли, наступая на листья, ветки, на выбеленные муравьями скелеты животных и выбеленные кислыми дождями трупы растений, шли по мокрому, расплывшемуся мусору, по мощам и пещерам, топям и развалинам, по битому стеклу, песку и камням, по раковинам и теням деревьев, по забытым дорогам, по шпалам, по глине и хвое, по водорослям на дне высохших озер, по щебню обочин, по гладкому телу асфальта, по ровным плитам открытых террас, спотыкаясь о ветки плюща, обходя отверстия опустевших нор, легко преодолевая пороги безлюдных жилищ, гулко топая по выстоявшемуся дереву полов, заваленному газетами, тряпьем и домашним хламом.
Черепахи почувствовали первыми, что неудивительно, – ведь именно они держали на себе землю. За ними потянулась всякая сволочь – вертлявые ужи, кистеперые рыбы, пятнистые, словно больные экзотической экземой, саламандры.
Все остальные двинулись, когда в этом уже не было никакого смысла. Склоны уже были усеяны пустыми черепашьими панцирями – стаи ненасытных колибри начисто их высосали и свили в них новые просторные гнезда. Уже вышли на побережья водоросли, и ясный холодный воздух спустился с ледяных вершин, вытесняя смрад и мрак. Уже белые лохматые облака улеглись на горизонте, окружив надежной небесной оградой наш плоский мир. Уже подымались из океанских впадин почти прозрачные обитатели, что никогда не видели солнца, а далекие айсберги трескались, как созревшие орехи, открывая полное хрустального сока нутро. Колодцы неумолимо прорастали вглубь, достигая древней, не предназначенной для губ воды. А верхушки деревьев уходили так высоко, что скрывались из глаз. В пустынях травы взрывались неистовым цветеньем, и малейший ветерок срывал с них густые тучи золотой, невесомой пыльцы.
Песок комковался, набухал, как жемчуг, приобретал драгоценный вид, становился прозрачным. Рассохлись рамы. Прогоркло подсолнечное масло. Светила понемногу м(…)ли. Повсюду установились тишина и покой.
Мы сидели в пустом просторном зале запущенного ресторана среди убогих остатков пышности, которую отчего-то принято называть славянской. Фрески, сфабрикованные отличниками регламентированной живописи, выгорели, а потом потускнели от кухонного чада и табачного дыма, подернулись благородными сумерками старины. Позолота на гипсовой лепнине страдала неизлечимой оспой (кое-где различались и следы ампутаций), истертые ковры тщетно старались скрыть ловушки искореженного паркета, дощечки которого проваливались, будто клавиши гигантского рояля. Скатерти и салфетки, правда, были чистые, накрахмаленные до ломкости, но эклектика посуды и столовых приборов красноречиво свидетельствовала о наступлении самого настоящего декаданса, что всегда смотрится привлекательнее фальшивой роскоши, на смену которой он приходит. Коньяк наливали в ликерные рюмки, а пиво приходилось пить из фужеров для вина, функции обыкновенного ножа исполнял маленький ножик для масла, но зато вилка была неподдельно серебряной с анаграммой неизвестного владельца, а вокруг пустой солонки стыдливо расположился комплект из щипцов для улиток, ножниц для винограда и секатора для птицы. Эти приспособления развлекали меня, пока ты мыла руки, а я вежливо отбивался от сдержанной поначалу осады официанта. Одетый в малиновый пиджак легкопомешанного, он был преисполнен какого-то не ресторанного гонора и очень легко обижался, что, впрочем, не мешало ему ежеминутно возвращаться и убеждать меня сделать заказ, не дожидаясь даму. Когда ты наконец пришла, оказалось, что он был абсолютно прав (что позволило ему теперь стоять у стола с видом реабилитированной Кассандры), так как меню оказалось не более чем своего рода литературным аперитивом, а заказать можно было лишь стандартный набор. Названия блюд отсылали скорее к естественным наукам, чем к кулинарии. И только когда принесли первое, вся изысканность местной эклектики окончательно проявилась.
Было очень холодно, и нам пришлось пересесть от окна к центру зала, где сквозняки казались не такими сильными. Кроме того, на прожженной сигаретой занавеске сидела в задумчивости одинокая муха, готовая уже отойти в осенний анабиоз. Казалось, она вот-вот это сделает, то есть покинет наш мир, и тогда ничто не помешает ей, оставив занавеску, упасть на стол. Но беспокоила даже не сама возможность появления мухи на столе, а угроза ее падения – словно переводя событие из разряда гигиены в разряд авиакатастроф, она просто вынуждала фиксировать боковым зрением процесс умирания. Прожженная дырка служила ориентиром и поводом бросить изредка взгляд на окно, будто только через эту дырку мог глаз пробиться наружу, туда, где влажный воздух не выдерживал уже собственной перенасыщенности и укрывал брусчатку тем особенным блеском привокзальных площадей, на который обращаешь внимание лишь перед долгой разлукой.
Я сам перенес приборы, чтобы не ранить лишний раз самолюбие официанта, и наверняка совершил очередную ошибку – он болезненно относился к своим обязанностям, а их причудливость, похоже, свидетельствовала о секретном кодексе чести, разгадать который я не мог. В соседнем небольшом зале с зеркалами, сдвинув столы, играла в карты стая подозрительных юнцов. По длинному коридору, переговариваясь, ходили оставшиеся не у дел официанты, все как один в малиновых пиджаках, и уборщица возила по полу мокрой шваброй. Больше в ресторане никого не было.
So.
В качестве первого блюда подали обычный на вид суп, разлитый отчего-то в лихо расписанные горшочки с двумя ушками по бокам. Выглядел он чересчур жирным, однако навевал воспоминания не о домашнем бульоне, сваренном из доброй половины курицы, и не о капустняке на телячьей косточке с приправой из толченого сала, и даже не о постном борще пасхального вечера на льняном масле, а о хорошо известных кубиках золотистого (пока не выковырнешь его из фольги) концентрата, что больше напоминает краски художников-гастрономистов. Впрочем, судя по густоте супа, кубиков тут не жалели.
Суп был очень горячим, а слой жира настолько толстым, что температура держалась дольше, чем способен выждать голодный человек. Поэтому я долил в горшок пива – темного холодного пива, возможно, неуместного в это время года. Но я хотел пока воздержаться от крепких напитков – отсюда пиво и этот несколько необычный коктейль. Первое же погружение в его благодатную толщу принесло неожиданные результаты – посудина была почти доверху наполнена кусочками соленых огурцов, что вызывало подозрение: а не обычный ли это огуречный суп (см.: Альфред Целлерман «Рецепты славянского мира» (Suhrkamp Verlag, Munchen, 1939) и одновременно говорило о поваре-снобе, который исключительно ради эстетического удовольствия наполнил солеными изумрудами этот сомнительно-дымчатый океан. Даже нарезая огурцы, он не ограничился обычными поперечно-продольными разрезами, а искусно сымитировал самые настоящие кристаллы. Глубже, что отмело подозрения в заимствованиях из «Славянской кухни», начали попадаться кусочки телячьих почек, парадоксально сопровождаемые кружочками сосисок – тех синтетических, цвета сафари сосисок, которые продают на наших базарах – запаянные в длиннющие пластиковые оболочки, они похожи на пулеметные ленты какого-нибудь «Макдоналдса». Уже не помню, входила ли в рецептуру картошка – наверное, нет: все же это, без сомнения, был результат долгих кулинарных поисков, а не просто баланда из подручных материалов. А того, кто, поедая это чудное блюдо, сумел бы дойти до самого конца, на дне ждал сюрприз – настоящая дебелая блестящая маслина. Она, вероятно, символизировала черный жемчуг, что достается только самому отважному ныряльщику.
Ты, конечно, не стала пробовать этот деликатес, поэтому мы поджидали второе блюдо – грибы в подливе. Однако подливу принесли уже давно – она была налита в плоские стальные ковшики размером не больше чем кофейная чашечка, а грибов все не было. Мы курили, разговаривали, молчали (хотя разве могли мы молчать?), пока наш бравый официант, очевидно, невыносимо страдая в душе, не подошел к нам и не сказал со снисходительностью психиатра: «Ешьте, пожалуйста, а то грибы остынут». То, что мы приняли за подливу, оказалось основным блюдом.
Мы пробовали выловить из этих крохотных лужиц кусочки грибов, но безрезультатно. Возможно, их стащили на кухне, но скорее всего они были настолько микроскопическими, что напрашивался единственный вывод: это не сами грибы, а их споры, залитые неведомым соусом, и причина создания столь странного блюда могла быть лишь следующей: из-за смертельной ядовитости употреблять сами грибы запрещалось. Оставалось только поразиться экзотичности кушанья и порадоваться спасению жизни.
Тебе пришлось заказать несколько кусочков сыра, чтоб хоть как-то подкрепиться. Я доедал хлеб.
И тут – ты не могла этого видеть – в зал вошел большой черный пес.
Знаешь, это началось несколько лет назад, когда я без всякой видимой причины стал задерживать дыхание, проходя мимо людей. Меня самого удивляла эта боязнь вдохнуть воздух, который окружает посторонних, словно в нем таились неведомые бактерии, смертельные аллергены или частицы чужого эпителия, перхоти, испарений – всего, из чего складывается микромир вокруг человека. Сначала я упрекал себя за такое болезненное проявление мизантропии, а потом привык. Но тебя не было очень долго и дела мои шли все хуже. Я понемногу терял над собой контроль, или, вернее, интерес к самому себе. Потеряв и надежду встретить тебя, я на удивление быстро покатился вниз, лишь иногда собирая остатки обшарпанной воли, но это случалось все реже. Иногда в течение нескольких дней я не мог заставить себя выйти из дому – да что там выйти из дому – элементарно встать с постели и, скажем, почистить зубы. Моя физиология почти полностью замирала, а все ресурсы мозга без остатка поглощала борьба с бесконечно замедленным временем. Собственно, это был даже не отсчет – ведь для этого пришлось бы осознать происходящее – а чистое ожидание, прикосновение к ближайшему будущему, которое проникает в тебя безжалостными остриями. Хуже всего было то, что теперь не спасала даже ночь, на которую я всегда возлагал столько надежд. Мне уже не удавалось полностью погрузиться в сон – я зависал на полдороге, и борьба со временем приобретала фантасмагорическую окраску. Я находился в полуреальности, где не было ни избавления, ни воли. Кошмары сделались почти всемогущими – дискретность галлюцинаций позволяла им появляться в неограниченных количествах, легко вплетаясь в остатки дневной действительности. Мой внутренний хронометраж достиг той предельной скрупулезности, за границами которой исчезает уже сама структура времени. Каждое мгновение распадалось на бесчисленное множество составляющих, но и это продолжалось лишь до тех пор, пока корпускулярная модель, несмотря на свою очевидную абсурдность, кое-как работала. А дальше все исчезало. Оставалось только излучение – тихое излучение тьмы.
Тогда я понял: эта тьма – единственное, что наполняет меня. В середине у меня, как у червя, не осталось больше ничего – только пустая вонючая тьма.
Я так и не перестал задерживать дыхание. Но делаю это теперь по другой причине – боюсь, чтобы люди не почувствовали мой запах, мрак и страх.
Знаешь, этот пес… Я вдруг почувствовал, что он знает. Он остановился, глядя на меня красными непреклонными глазами пьяницы – один-одинешенек посреди зала, где больше никого и не могло быть. Такой же пустой и темный.
Я ощутил. Вдруг. Я вдруг ощутил. Я-вдруг-ощу-тил. Ощу-тил.
Четко до невозможности, будто собственным языком ощутил рельеф собачьего неба, что напоминает свод монастырской кельи или вокзальный неф, неф незнакомого вокзала, на котором оказываешься морозной ночью после изнурительных, но напрасных попыток добраться домой. Тебе некуда идти. Тебе придется провести здесь ночь, а, возможно, остаться навсегда. Ты проходишь между рядами кресел, на которых, свернувшись, спят среди поклажи такие же неудачники, как и ты сам. Ты идешь мимо обреченных стаек солдат в серых шинелях. Вяло отбиваешься от назойливых цыганят. Долго изучаешь расписание движения не нужных тебе поездов и разглядываешь витрины киосков, полных дешевого барахла. Впитываешь гам и обрывки чужих разговоров. Читаешь названия ярких журналов. Заглядываешь в переполненные буфеты и ночной кегельбан. А потом выходишь на перрон, закуриваешь и – ни на чем особенно не задерживая взгляд, ничего конкретно не имея в виду – понимаешь, что именно так и выглядит ад.
Глава третья. Онона
Ты никогда не задумывался над тем, что произошло?
Юстейн Гордер «Vita Brevis»
Он
Вечером пил зубровку с пивом, которое нашел в маленьком холодильнике у чужой одинокой. Еще там лежали кусок заплесневелого сыра, несколько зубцов чеснока, какие-то консервы – что еще может быть в холодильнике у одинокой? Вот и я пил зубровку с чужим пивом, а ты удивленно спрашивала, что я делаю. Но я знал, что делаю. Ты тоже выпила немного зубровки. На этот вечер у нас был приют, а еще вдосталь минеральной воды. Ночь выдалась странная, но прекрасная. Несколько раз ты подходила к окну покурить, и уличный свет дрожал на кружевах твоей короткой ночной рубашки. Я, кажется, так до конца и не разделся. Потом мы, обнявшись, уснули.
Проснулся я рано – ты еще спала – и пошел в душ. Лампочку в крохотной ванной пришлось, закрутив провод, на котором она висела, поднять к самому потолку, иначе все время задевал за нее головой. Душ немилосердно протекал, впрочем, как и кран умывальника. Требовалось хирургическое вмешательство, однако ничего, кроме нескольких обрывков марли, которыми удалось на время остановить водо-кровотечение, под рукой не оказалось. Приняв душ, вернулся обратно в комнату с облупленным потолком и пожелтевшими жалюзи между рамами. Ты спала, полуукрыта одеялом. Твоя кружевная рубашка лежала рядом. Я поцеловал тебя в голое плечо, и ты проснулась. Сказала «как хорошо просыпаться, когда кто-то целует тебя в плечо».
ОнаОн был такой неуклюжий в первый раз. И такой застенчивый. Никогда не думала, что взрослый человек может так стесняться. Но все это не имело никакого значения. Когда люди созданы друг для друга, ничто уже не имеет значения. Он сказал: «Я не знаю, что значит заниматься с тобой любовью. Я просто люблю тебя». И это было правдой. Он был таким нежным. Он прикасался ко мне легко и бережно, словно боялся, что я могу рассыпаться от его прикосновений. И я рассыпалась, растекалась, исчезала в его руках, мне казалось, что я становлюсь этими руками, а, вернее, тем, что чувствуют эти руки, лаская меня. Он целовал мое тело и говорил, что не он ласкает меня, а моя кожа ласкает его губы. И это тоже было правдой, каждая частица моего тела любила каждую частицу его тела, и мы уже не были уверены, кто из нас кто – люди уже просто не могут быть ближе, чем были тогда мы.
И это было так просто, естественно, как и должно быть всегда. Мы будто снова превратились в детей. Но в то же время были мужчиной и женщиной, а наши тела стали одним телом, даже больше, чем телом, – новым существом, совершенным и сильным, до краев наполненным радостью, спокойствием и любовью. Когда я слышала, как бьется его сердце, мне было странно, что у меня есть свое собственное, ведь нам хватило бы одного на двоих, мы жили бы одним дыханием, одним ритмом. Мы все время были вместе. Он обнимал меня, высокий, сильный, и в его объятиях было так тепло и спокойно. Мне казалось, что я совсем еще маленькая и мое детство никогда не кончалось. Иногда он клал голову мне на колени, я гладила его волосы, и тогда он сам становился похож на мальчика. Он рассказывал мне свои сны, и они становились моими снами. Он и правда напоминал мальчика – утром подолгу бултыхался в ванной, а потом украдкой пользовался моей косметикой, пробуя разные мази и кремы, играя маникюрными приспособлениями, которые он немного пафосно называл инструментарием эльфа-эскулапа – они казались ему слишком маленькими, игрушечными. Моим платьям и туфлям он делал комплименты намного чаще, чем мне, то есть мне он вообще не делал комплиментов, считая, наверное, искусственным добавлять слова к тому, что и так каждую секунду струилось из его голубых глаз. Я поняла это, когда однажды он вдруг остановился посреди улицы и сказал: «Слушай, я не говорил тебе, что ты самая красивая женщина на свете?» Это тоже было совсем по-детски, но и мне хотелось быть для него самой красивой. Мне нравилось смотреть ему в глаза и видеть в них свое отражение. Казалось, что я, крошечная, живу у него внутри и оттуда сквозь его глаза смотрю на мир. Мне нравилась эта мысль – что я лишь его частица и поэтому мы вместе каждое мгновение. И точно так же мне нравилось прятать лицо в его ладонях, чувствуя их тепло. Иногда он ладонями закрывал мне глаза, и тогда все вокруг, кроме тепла, казалось неважным и не верилось в существование каких-то опасностей. Когда мы готовились выйти в город, он у дверей ждал, пока я соберусь. Ему нравилось застегивать ремешки на моих босоножках или туфлях, и казалось, что это взрослый собирает ребенка в школу. А вот плащ он подавал неуклюже и каждый раз из-за этого комплексовал. Мы шли по улицам, разговаривали, он дарил мне цветы, и мир быль прекрасен, как в первый день творения.
Вечером мы слушали музыку. Если было холодно, он укутывал меня пледом и читал вслух. Я почти ничего не понимала, но мне достаточно было, положив голову ему на грудь, слушать приглушенные модуляции родного голоса. А потом мы занимались любовью, пока не засыпали, изнемогая от нежности, что переполняла нас. Каждое утро я просыпалась в его объятиях, и мне казалось, что так было всегда и никакой другой жизни у меня не было, а только эта, рядом с ним, улыбающимся во сне. Он целовал меня, начинался новый день, и я знала, что это будет вечно, потому что кто же отважится разрушить такую красоту.
Красоту может разрушить все что угодно. Например, пробуждение в чужой комнате с пожелтевшим потолком и облупившимися жалюзи. Все оказалось лишь сном. Я никак не могла принять это возвращение к реальности. Боже, почему все лучшее, что было в моей жизни, оказалось сном? Ну, почему? Если все было возможно во сне, то почему нельзя осуществить это в реальности? Где искать мне того, кто любил меня и кого любила я? Идти по свету, вглядываясь в лица встречных? Молиться в каждом храме, стучать во все двери, странствовать из города в город? А может, прыгать с каждого моста?
Но ведь ты, всемогущий Боже, знаешь – времени уже не осталось. Слишком поздно. Уже черепахи оставили свои гнезда, уже колибри выклевали черепашьи глаза, уже наступают пустота и тьма.
Одна у меня надежда – что я тоже снилась моему любимому, и еще осталась в зеркалах его глаз, и он помнит меня, помнит, как мы ласкали друг друга, и еще продолжает чувствовать на кончиках пальцев прикосновения моих волос.
Что мне осталось, Боже? Только плакать? Правда, только плакать? Ведь человек на девяносто девять процентов состоит из слез.