Текст книги "Двойной Леон. Istoriя болезни"
Автор книги: Юрій Іздрик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Двойной Леон. Istoriя болезни
Глава первая
А у седьмого дня нет вечера и нет заката,
ибо Ты освятил его, чтобы он длился вечно.
Аврелий Августин «Исповедь»
За пятнадцать минут до конца
Вдоль коридора тянулись телефонные провода, кабели электросетей, вентиляционные трубы, выявляя устройство перспективы, демонстрируя инцестуальное желание линий слиться в бесконечность. Изредка попадались пожарные краны, больше похожие на шкафы кунсткамеры. За их тускловатыми стеклами угадывались мумифицированные змеиные шкуры, мистические тела труб, замершая перистальтика. Эти монстры лишь дожидаются своего часа – большой воды, что наполнит их внутренности, кишки и жилы пульсациями жизни. И тогда они, извиваясь и влажно поблескивая, поползут по коридорам, заполонят лестницы и выплеснутся наружу, а там, урча от нетерпения, будут уже поджидать их всякого рода чудища, сбереженные смотрителями-алхимиками при помощи спирта, формалина и других чудес консервации. Еще реже, чем пожарные краны, попадались кнопки аварийной сигнализации. Они так и подбивали на подвиг: ну что, слабо? Впрочем, за всю свою жизнь ты так ни разу и не отважился разбить стекло и надавить на эту красную пуговицу. Или сорвать в поезде стоп-кран, чтобы проверить – а не бутафорский ли он (и кран, и поезд)? И это правильно. Ведь ты и сам не знаешь, что сталось бы с тобой, если не дай бог все и вправду оказалось ненастоящим. Пусть уж лучше ненастоящее по-настоящему не настает.
Вот и в этот раз ты на всякий случай держал руки в карманах, зажав в левой ключи, а правой теребя какую-то бумажку – обертку от жвачки или трамвайный билетик – чтобы осязанием дезориентировать соблазн. Научиться бы распознавать их на ощупь – билеты, обертки, квитанции, пропуски, купюры – безымянно-бесценный хлам, что ежеминутно проникает в карманы, кошельки и записные книжки. Однако с возрастом возникают проблемы не только с руками, но и с глазами, печенью, почками и другими органами чувств – (один лишь страх, прах бы его взял, не изменяет никогда) – и вот тебя уже не интересует, как прежде, орнамент пола, или ритм черных гвоздиков, которыми крепятся к потолку телефонные провода, потому что я (а, значит, и ты) заранее знаю историю всей этой металлической ерунды, этих жалких вещей-в-себе, этих крохотных зверенышей времени, слишком коротких, однако для того, чтобы пробить тонкий слой пластика и удержаться в штукатурке, потому что в этот раз – как давно это было! – телефонистам вместо обычных гвоздиков выдали маленькие обойные, и младший поотбивал себе все пальцы, пока не догадался сначала приклеивать гвоздь к проводу кусочком жвачки, а потом уже колотить молотком – это тоже далось не просто, но, по крайней мере, пальцы оставались целыми, и ты каким-то внутренним зрением (благодаря мне) видел сейчас тот один-единственный гвоздь, вбитый настолько криво и невпопад, неудачно и неумело, что продырявил изоляцию и чуть не повредил тоненькую медную проволочку, и теперь, прикасаясь к ней, невольно принимал участие в притаенно-приятных движениях электронов, в контрабандном обмене зарядами, в завихрениях магнитных полей – во всех этих электрических делах, при помощи которых человеческий голос преодолевает нечеловеческие расстояния. Интересно, оказывает ли влияние этот гвоздик на смысл, или, может, на интонацию разговора, или, по крайней мере, на ту-поту-стороннюю уйму шорохов, которыми всегда полны телефонные трубки.
«Электрическое, как иллюзия акустического» – родилась у тебя глубокомысленная дефиниция. Ты все еще шел.
Итак, он шел, все еще шел, и я был им, при нем, в нем, как всегда невидимый, неуловимый, всепроникающий и несуществующий. Изредка он бросал взгляд на схемы гипотетических эвакуаций, на номера на дверях, на надписи Exit. Но схемы были фальшивыми. А номера лишь имитировали эзотерический ряд административной кабалистики. А выходы никуда не вели.
Потом откуда-то долетели звуки радио. Он услышал их на ступеньках. Я знал, я уже видел нужную ему комнату, откуда и доносилась музыка, но он все еще не мог сообразить, и начал по ошибке спускаться вниз, хотя надо было подняться на два этажа вверх, повернуть налево и там, в нише с парой дверей и двумя кожаными с виду креслами (с одного уже кто-то содрал кусок клеенчатого эпидермиса, а у другого на задней стороне спинки виднелся аккуратно и не без орфографического нахальства выведенный замечательный лозунг: FACK YU), так вот, в этой нише надо было выбрать дверь, ближайшую к соблазнительному лозунгу (очень невыразительные, лишенные даже арифметики двери – ни единой цифры, ни единого намека), впрочем выбирать не надо, так как дверь уже приоткрыта и можно разглядеть ту, что тебе и нужна. Ту, кто.
За семь минут до концаЯ пришивала пуговицу, когда он вошел. Пуговица эта болталась на нитке уже несколько дней, но я никак не могла найти время, чтобы ее пришить, а сегодня она просто осталась у меня в руках, когда я застегивала халат. Вот я и пришивала пуговицу, когда вошел он, тот, кто. Вернее, сначала он постучал по притолоке, так как дверь была приоткрыта, и спросил «можно?» Он неожиданности я наколола палец, ведь из-за радио не слышала, как он шел по коридору. Передавали концерт Коры. «Можно», – сказала я. На кончике пальца выступила капелька крови. Я ушла за ширму, чтобы надеть халат. Кора пела: «…kiedy sobie wspominam dawne dobre czasy, czuje sie jakos‘ dziwnie, dzisiaj noc jest czarniejsza…» («…со странным чувством вспоминаю старое доброе время, теперь ночи стали чернее…»)
Он ждал меня у стола – в одной руке держал папку, в другой – тапочки для душа. У него был странный голос, без привычных мужских интонаций, но очень характерный. Я бы узнала его и спустя много лет, даже в телефоне.
Телефон зазвонил, когда я заполняла журнал, и я снова вздрогнула от неожиданности. Наверное, он подумал, что я истеричка. Звонили из приемного покоя. Уже второй раз. «Я знаю, – сказала я, – знаю» (на том конце положили трубку и звук гудка вдруг совпал с музыкой из радиоприемника). Он отвечал на мои вопросы, старательно произнося, слишком отчетливо выговаривая слова. Я догадалась, что обычно он едва разжимает губы и бормочет себе под нос. На лбу у него выступил пот, и он не мог его вытереть, потому что обе руки были заняты – он так и не отважился куда-нибудь положить свои вещи. «Садитесь», – сказала я, хотя формальности мы выполнили и было пора идти. Он сел, достал из кармана мятый платок и вытер лоб. Еще некоторое время делала вид, что изучаю записи, чувствуя, как он старается не смотреть на мои руки. В лицо он мне так ни разу и не посмотрел. «Ну, вот и все. Пойдемте.»
Он стоял позади, пока я запирала кабинет. Словно изучал меня. Слишком пристально, даже агрессивно. Потом, когда шел за мной, кажется, перестал. Я сказала ему, что тапочки все равно придется сдать дежурной, поэтому не стоит носить их с собой. Тут он не на шутку испугался. Не хотел надевать чужую обувь или сильно дорожил своей. Я попыталась его успокоить: «Ничего страшного, вам выдадут удобные туфли», но это его не убедило. Он остановился и так, словно речь шла о жизни и смерти, спросил: «А в чем я пойду в душ?»
За семь минут до концаОна пришивала пуговицу, когда я вошел. Пуговица эта болталась на нитке уже несколько дней, но она никак не могла найти время, чтобы ее пришить, а сегодня пуговица просто осталась у нее в руках, когда она застегивала халат.
Я ее застукал и от неожиданности она наколола палец – из-за радио не услышала, как я шел по коридору. Крутили Кору. Она давно уже не слышала эту музыку и подумала о том, что десять лет назад все воспринималось совсем по-другому. Может, оттого, что слушала ночью. Она наколола палец, и на его кончике выступила капелька крови. У нее была хорошая кровь.
Надевая за ширмой халат и то и дело посасывая палец, она о чем-то меня спрашивала, и я машинально отвечал, одновременно прислушиваясь к словам, что доносились из приемника – «Kto chcial cieszyc sie swiatem, ten staje przed zadaniem nie do wykonania» («Кто хочет наслаждаться жизнью, желает невозможного»), а в голове все время вертелись клептоманские фантазии: в ящике ее стола (который оставался полуоткрытым, пока она не села за стол и украдкой не задвинула его коленом) лежит яблоко, которое она надкусила, повесть Solange MARRIOT «Rien du tout, ou la consequence» со скрепкой вместо закладки на 32-й странице и косметичка, полная нерекламируемых, но действительно хороших вещей, описание которых меня бы слишком далеко завело. А снизу ко дну ящика – о чем не догадывался никто – была прилеплена уже окаменевшая жвачка, ее оставил ночной дежурный – студент третьего курса, прыщавый лоботряс, зануда и потенциальный извращенец. (А, впрочем, судьба убережет его от извращений. После далеко не блестящего окончания института отец устроит его мелким клерком в аптекоуправление, где он после недолгих туалетных флиртов с практикантками и секретаршами вдруг ни с того ни с сего и всем на удивление соблазнит дочь управляющего – лохматого неряшливого сангвиника – и таким образом обеспечит себе будущее с домом, автомобилем, продвижением по службе, игрой в гольф (или бридж?) и другими чистыми пустяками.)
Сначала она забыла предложить мне сесть, и я вынужден был отвечать на ее вопросы стоя, пока волнение, вызванное моим появлением, не утихло, и она не указала мне рукой на стул. Она была очень стройной, а руки, как у ребенка. И овал лица. Это было незаметно из-за волос, но если бы она собрала их на затылок, то выглядела бы почти как двадцать лет назад, когда ходила в школу коротко стриженной, или как через десять лет после этого, то есть – хронологическая симметрия – десять лет назад, когда в полночь слушала в постели Кору, а тот, кто лежал рядом, собрал ее косы в кулак и, вглядываясь в профиль горянки, вдыхая бумажный аромат кожи и речной аромат волос, удивлялся: почему он не любит по-настоящему эту по-настоящему прекрасную женщину. Впрочем, что он знал о любви? Любовь была для него лишь воспоминанием. Он никогда не чувствовал как следует настоящее, реальность распознавал с опозданием, реакции его всегда выглядели анахронизмом, поэтому, держа в кулаке ее косы, он еще не знал, что через некоторое время будет думать, что не представлял без нее жизни – выполненная задним числом мифологизация.
Она любила хорошие вещи. На них у нее было чутье. Мне нравились ткани, из которых была сшита ее одежда (даже материал казенного халата, если б не был так накрахмален, мог попасть в эту мою коллекцию), ее косметика, украшения, которых у нее не было, то есть отсутствие украшений, ее маникюрное снаряжение и гигиенические мелочи – весь этот инструментарий эльфа-эскулапа, наконец, ее обувь. Я любил смотреть на ее ботинки, туфли, босоножки, когда она шла по улице или выбиралась из машины, или подымалась по ступенькам. Но самое острое наслаждение я бы чувствовал, глядя, как она без обуви ходит по комнате – все равно, босая или в чулках (в тех простых нитяных чулках, которые, кроме нее, никто не носит), – я бы не удержался от искушения время от времени посматривать на ее ноги, на стопу, на красиво сложенные пальцы, подглядывать, как она начинает и заканчивает шаг, как подымается на цыпочках, дотягиваясь до специй в высоком шкафчике, как нажимает на педаль фортепиано или на ощупь отыскивает под кроватью туфлю, наблюдать за ней, когда она просто стоит около дверей на балкон или сидит – нога, закинутая на ногу, покачивается в такт музыке (черта укачивает, сказала бы моя бабушка), а руки остаются неподвижными – одна держит на отлете сигарету, а другая лежит на плече, на моем плече, что-то ты слишком губы раскатал, парень.
За три с половиной минуты до концаДежурная встретила нас с высокомерием, свойственным вахтерскому племени. Но ведь она и в самом деле могла оказаться старшей дежурной или сестрой-хозяйкой, а то и – свет не без чудес – ответственной за весь этаж. Крашеная старая ведьма, приученная к подслушиванию и нашептыванию, падкая на сувенирчики и подачки, которые, впрочем, принимала не ото всех. Я, понятное дело, не относился к категории ее любимцев – краснолицых балагуров– коммивояжеров, что бестрепетно открывают любые двери, ведь сумки их набиты салями, коньяком, шампанью, духами, презервативами, золотыми слитками и плитками шоколада – они всегда знают, как получить номер в переполненном отеле, как позвонить с чужого телефона на другой континент и какой орган пощекотать секретарше, чтобы та немедленно пропустила к шефу.
Однако надо отдать старой ведьме должное – иногда ее симпатии были и на стороне откровенно блаженных – рудимент материнского инстинкта, этого фантома чувственности, зачатого в электоральных недрах комплексов эдипа и электры, а также роршаховых шахмат. Как-то она пригрела взъерошенного бородатого фавна с перлюстрированной ширинкой и корнем калгана в кулаке. Фавн, даром что поначалу претендовал на роль приемного сына, необычайно быстро залил глаза дешевым вином и попытался изнасиловать новоявленную мать, а, получив отпор, наблевал в коридоре и пропал. После него остался неистребимый запах и забытый корешок.
А в другой раз сердце ее растрогал русоволосый юноша с просветленным взглядом и открытой улыбкой. Он был вежлив, сдержан и мудр аки змий. Они проговорили до утра, попивая настоянную на калгане самогонку и покуривая ароматный табачок. Обычно старой ведьме хватало нескольких услышанных фраз, чтоб разглядеть суть гостя и поместить его в одну из каморок своего всеобъемлющего вахтерского реестра, но на этот раз интуиция ее подвела. Она и под утро не знала, куда пристроить этого стройного умницу. Он был так не похож на других. Ясное дело, что только полное незнание истории, философии и истории философии не позволило ведьме догадаться, что юноша этот присутствовал еще на небезызвестном завтраке у Канта, когда бедолага Иммануил был высмеян и посрамлен.
Ведьма достала ключи и пыталась продемонстрировать, как открывается дверь. От нее несло лаком, луком и духами «Кармен». С этой минуты власть ее надо мной становилась безграничной.
Пока она скрежетала замком – наверное, его не один раз меняли, так как дверь в этом месте была залатана цветным пластиком, – я представлял, что смотрю на ту, что привела меня сюда, на полоумную-полуженщину-полуребенка. Она стояла чуть поодаль, прощаясь со мной навсегда. Лицо ее казалось неподвижным – она умела сдерживать чувства, но так как я стоял к ней спиной, то она не считала нужным скрывать свое желание закурить. С этим желанием она так и будет бороться до конца рабочего дня, и только когда выйдет на улицу и увидит, что пачка полностью пуста, – с неожиданной злостью швырнет ее в урну.
Значит, мы больше не увидимся вплоть до конца времен. Я старался осознать это как можно яснее, но чувствовал лишь какой-то, по-моему, стон. Мне хотелось еще раз напоследок поймать ее взгляд, хотя это и не имело смысла – я ведь даже не научился произносить в мыслях ее имя. И все же, когда дверь отворилась, не удержался и взглянул на нее. Но она как завороженная с каким-то ужасом наблюдала за манипуляциями старой ведьмы, чьи руки уже были по локоть в моей комнате.
За минуту до концаСначала появились руки. Короткие пальцы, подозрительные ногти с въевшейся хной, которой она красит свои сальные седые патлы. Руки проворно проверили, все ли в порядке, затем она молодцевато вцепилась когтями в воздух и втянула себя всю. Следом втянула меня. Ты тревожно озирался. Здесь никогда нельзя было сказать наверняка: это вот койка, а это – окно. Или, к примеру, угол. Однажды на месте шкафа ты обнаружил вход в другую комнату – туда ты так и не отважился войти – а в другой раз, уже ничему не удивляясь, заметил, что ванна стоит в конце узкого и длинного закутка, от пола до потолка облицованного желтой плиткой. Под потолком одиноко светилась голая лампочка.
Первое твое пробуждение на новом месте сопровождалось топографическими метаморфозами и появлением Горвица. Горвиц сидел на подоконнике и ждал окончания сна. Он пришел, чтоб рекламировать карамельки. Ну, такие разноцветные, химические, на палочках. И даже не сами карамельки, а подставку для них. Подставку, что сама начинала вращаться, когда ты над ней наклонялся. «Улавливает флюиды», – объяснил Горвиц. (Для коммерсанта у него был слишком уж флегматичный вид.) За болтовней ни о чем вы скоротали несколько часов, и ты время от времени наклонялся над хитрой штуковиной, скорее машинально, чем подсознательно, или, скорее, интуитивно, чем для того, чтобы посмотреть на вращение карамелек. «А можно их есть?» – вдруг спросил я. «Не знаю, – ответил Горвиц. – Предпочитаю изюм». Около полудня он куда-то пропал вместе с карамельками, оставив, впрочем, подставку. Под вечер его голос послышался из соседней комнаты, но найти проход в нее не удалось. Подставка еще некоторое время вращалась, а потом остановилась. «Сели батарейки, – решил ты. – Или закончились флюиды».
Однажды по соседству появился танцзал, уставленный букетами. Цветы охапками стояли прямо в ведрах на полу, и в трехлитровых банках на столе (на середине зала расположился громоздкий лабораторный стол с газовыми горелками, пробирками, дистилляторами), и в причудливых вазах, и в колбах, и даже в китайском термосе, расписанном журавлями. Пахло осенью, ржаными колосьями, землей. По залу разгуливала твоя бывшая учительница с учениками. Собственно говоря, там были отчего-то одни девочки. Ты со страхом ждал начала урока, озираясь по сторонам. Если б ты разбирался в растениях, то заметил бы хронологическую несовместимость астр, георгинов, гладиолусов и флоксов, которые преобладали, с гиацинтами и анемонами, собранными в отдельные букеты. Но ты не заподозрил неладное, даже когда обнаружил на полке несколько яиц в деревянной коробке с ватой. Надо было что-то с ними делать, пока окончательно не приблизились голоса. Но что именно, ты не знал. Вдруг почувствовал, что из-за волнения забыл что-то очень важное. Бросился перебирать цветы, словно хотел найти в них подсказку. Зажег горелку. Голубое пламя напоминало лепестки. Зачем-то обжег руку. Внезапно понял, что тебя тревожило все это время – незнакомый привкус во рту. Голоса раздавались все ближе. Где-то далеко на дворе распиливали бензопилой поваленные тополя (теперь за окном лишь пустое небо). Опрокинул пробирки. Разбил дистиллятор. Сжег классный журнал. Назад пути уже не было. Хотя его никогда не бывает. В конце концов, добрался до полки. Снял толстенные альбомы гербариев. Пододвинул к себе эту самую коробку. Думал, сумеешь ли определить птицу? Или сразу нескольких птиц. А вдруг это обычные куриные яйца? Преодолевая отвращение, взял одно в руки. И оно сразу же раскололось у тебя в ладонях, и отвратительная слизь, полная чудовищных зародышей, потекла по пальцам, и ты, выронив скорлупу, потрясенно смотрел, как тошнотворное месиво капает на пол, стекает и капает, и конца этому нет, словно ты сам превращаешься в слизь, а в комнату уже входят и входят, молча окружая тебя, пойманного на месте преступления.
За одиннадцать секунд до концаДумаю о тебе каждый день.
Нет, не так: думаю о тебе дни напролет.
То есть все время думаю о тебе. Конечно, не только о тебе, но в мыслях о чем угодно всегда есть ты. То есть я совсем о тебе не думаю – как-то само получается. Сквозь тебя, тебе, тобой.
Не знаю, думаю ли по ночам. Наверное, нет. Потому что тогда вообще не думаю. Ты ни разу не приснилась мне такой, какая ты на самом деле. Не помню твое лицо. Могу представить его детский овал или очертания губ, или даже кончик носа, но все лицо целиком – никогда. Разве что ту фотокарточку, что видел вскользь. Но тогда я вспоминаю фотокарточку, а не твое лицо на ней. Зато я помню твою походку, когда мы шли по коридорам. Помню, как разлетались волосы.
Помню твой вкус. То есть даже не вкус – ты, похоже, лишена вкуса и запаха – а прикосновение губами. Все время чувствую тебя на губах. Это странно – помнить то, чего не было. Или, может, было? Помнить эту влагу. Запомнить ее навсегда.
Даже слезы твои не соленые.
Надо было слизать твою кровь, когда ты наколола палец. Но это случилось слишком поздно. Я тебя не стою. Ты слишком чистая. Моя печень не стоит тебя. Моя слизистая оболочка. Мои легкие. Слишком много грязи. Я не принадлежу себе. Часто с удивлением замечаю, что двигаюсь, дышу, ем. Я запутался в этом вранье. Стоит один раз предать себя и – все. Крошатся зубы, выпадают волосы, открываются язвы. Мне нельзя быть с тобой.
И как мне быть без тебя? На свете слишком мало воды, чтоб вымыть из меня свет.
Помню тебя губами. Это единственная еще доступная мне память. Твой голос. Твое прикосновение. Все распадается на фрагменты. Все распадается на цитаты. Откуда-то музыка, сон, тоска.
Ты научилась спать? Пой мне, пой.
Конверты, цикорий, зима, прожилки. Утренний кофе.
Думаю о тебе все время. Должны быть врозь. Пока все не кончится. А это еще не скоро. Целых три.