Текст книги "Анатомия террора"
Автор книги: Юрий Давыдов
Соавторы: Леонид Ляшенко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Как условились на Лоцманском острове, Нил Сизов обосновался близ Ботанического сада.
Квартирку сняли дешевую, две комнатенки с кухонькой. Очень способно все: окнами и на улицу и во двор – с обеих сторон, значит, ставь, пожалуйста, знаки безопасности; и черный ход имелся, тоже немалое подспорье в случае чего; в третьем, последнем этаже квартирку наняли – стало быть, с чердака можно на крышу соседнего домовладения. Словом, Сергей Петрович выказал завидную конспиративную понаторелость.
Мебель с бору по сосенке хозяин, отставной запьянцовский драгун, уступил не барышничая. Паспорт в участке прописали без проволочки, потому как Нил щедро поднес старшему дворнику.
Нешуточный свой риск Сизов понимал, хоть и не заглядывал в «Свод законов», и опасность кустарной выделки взрывчатых веществ тоже понимал, и страшливость снаряжения метательных снарядов – все понимал, однако по первости владело им отрадное чувство держателя домашнего порядка. Свой угол, сам голова. Хоть тут располагайся, хоть там. И на кухне кухарничай: самоварчик, посуда. Славно!
Недолго смотрел гоголем – вздохнул: эх, Саню б сюда... «Дурак, – обругался вслух, – тоже надумал». А воображение нежило: взошла бы Саня, ахнула, засмеялась, а после, юбку подоткнув, тряпку в руки – мигом чистота да блеск. У, зажили б наконец по-доброму. А то ведь что же? То шепчет: «Отец проснется!» То в лесочке прохожий пугнет. А в Москве сунулся было однажды – соседка, стерва, к дверям прилепилась: «Саш, а Саш, выдь на минутку...» Ах, как бы они здесь с Санечкой-то зажили! И сладостно стало Нилу, будто соты зубами примял.
Блинову – если уж по всем правилам – следовало поселиться у Сизова, от мира уйти, как послушник уходит. И Флерову – если по правилам – следовало оставить пропаганду в рабочих кружках. Дегаев, однако, почел возможным («в видах малочисленности группы») замкнуть одного Нила.
Исподволь оборудовал он мастерскую, пол в одной из комнат войлоком устлал, досками прикрыл, чтоб от кислоты, нечаянно пролитой, и следа не оставалось. Склянок, химических снадобий мало-помалу Блинов с Флеровым припасли. Появились и книжицы – научные, цензурой дозволенные; одна называлась: «Динамит. Руководство для работающих динамитом», другая – «Порох, пироксилин и динамит».
Дегаев ради сугубой скрытности навещал мастерскую редко. Приходил как ревизор. К сентябрю, к возвращению Толстого из рязанских палестин, требовалось не меньше трех метательных снарядов.
Однажды Дегаев не шутя испугал Сизова: вдруг взошел с военным, с прапорщиком, тот в полной форме, при сабле. Нил глаза вытаращил.
– Принимай, хозяин, работничка! – сказал Дегаев.
Работником оказался Владимир Дегаев: выбрался из Саратова, прикомандировали его к пятой батарее первой гвардейской артиллерийской бригады. А для метательных снарядов лучше пушкаря кого найдешь?
Нил поначалу дичился прапорщика: офицер, благородие. Но и радовался, дело, стало быть, солидное, крепкое, если уж и господа офицеры в компании.
Что ж до Володи, то было ему и жутковато и весело. Это уж, извините, не книжки солдатам почитывать, не разговоры у вдовы разговаривать. Не все, правда, отчетливым представлялось. Да, написал рапорт. Да, бригадный, тот, саратовский, умница, поддержал. Но генерал тоже немало подивился удовлетворению ходатайства: из саратовского захолустья прыгнуть в столичный гарнизон! А брат Сергей загадочно улыбался: «Рука есть, Вольдемарус, бо-ольшие связи!»
Прапорщик особенно и не допытывался. Он вновь был в Петербурге! И хорошо, отлично, нечего делать в Саратове, совсем притих Саратов. Даже письмо «От мертвых к живым», привезенное Блиновым, и то не напечатали, а лишь переписали от руки в нескольких экземплярах. А тут, в Питере, тут всерьез заворачивают, тут динамитная мастерская, как, бывало, у покойного Кибальчича.
Прапорщик взялся рьяно, ничего не гнушаясь, и у него, как у всех, голову ломило от желтых ядовитых паров. Динамит на дому производить жутко и весело.
Лизу он почти не видел. Служба брала много времени, а свободный час – лети к Ботаническому. Ну не беда, Блинов зато ее видит, Блинов ей важнее. С Блиновым Володя встретился как со старым знакомым. И был ему благодарен: наверное, именно Блинов расстарался пред Сергеем, чтобы тот вызволил брата из саратовской заводи.
С Лизой встречался Володя редко, с Сергеем – чаще. Но потом брат исчез. То есть и не исчез, но уехал, и прапорщик издали провожал брата взглядом, когда тот, в атласном шапокляке, выбрасывая щегольскую трость с крючком в виде дамской ножки, шел людным, говорливым перроном Варшавского вокзала. Поезд двинулся, в окне мелькнул Сергей. Лицо его казалось растерянным, словно в последнюю минуту каялся он в своем отъезде из Петербурга, и Володю как бы коснулось холодное, скользкое, неприятное.
Взрывчатые вещества – в сундуке. Как годы назад в сундуке придворного краснодеревца Степана Халтурина. И уже части метательного снаряда в медленных угрюмых отсветах. Как годы назад у главного техника «Народной воли» Кибальчича. А его сиятельство граф Толстой, министр, словно пришпоривая события, изволил раньше обычного воротиться из рязанского имения.
Конечно, в отсутствие Сергея, как думал Володя Дегаев, террористический акт огромного, всероссийского значения свершиться не может. Но чего ж мешкать снаряжением снарядов? Ведь Сергея не будет недели две-три, не долее. Отчего заминка? Володя решительно не понимал, что такое происходит в динамитной мастерской. Он видел – работа увяла. А Сизов отмалчивался или валял дурака. Флеров как в воду канул. Но Блинова он знал, где найти. И Володя бросился на Пески, к Лизе.
Он увидел Лизу за фортепьяно. Лиза исполняла что-то бурное, как морской прибой, сложное, восклицающее, мятущееся. Блинов слушал и качал головой: «Твой Вагнер, может, и великий артист, но, ей-богу, страшен».
Володя увлек Блинова в угол, зашептал на ухо. Блинов, отстраняясь, стал курить. Он нарочито курил, хмыкал. Потом отвечал, что на днях будет у Сизова и все узнает...
И точно, Блинов поехал к Сизову. Однако не затем, чтобы торопить, как просил Дегаев-младший, с изготовлением бомб, а затем, чтобы еще и еще отговаривать Нила и Флерова от «безумного предприятия, носящего партизанский характер».
Но Сизов с Флеровым стояли на своем: метательные снаряды – долгая песня. Довольно проволочек! Он, Флеров, против убийства сановников. Он за фабричный и аграрный террор, за пропаганду среди рабочих. Но это потом, после, а теперь они с Нилом сделают то, что сделают. Сизов горел: довольно проволочек. Есть линия, сказал Блинов, надо выдерживать линию. Флеров сардонически усмехался: линии нет, есть зигзаги. Он не желает считаться не только с Дегаевым, но и с теми, кто «делает революцию в швейцарских шале». И фыркнул: «Уважение к знамени не всегда уважение к знаменосцу».
Блинов, помолчав, спросил: «Когда же?» Флеров ответил: «Прием у него по четвергам».
Сергей Петрович ехал за границу через Вержболово и, как все русские, даже чиновные, волновался и егозил, покамест пограничные жандармы вершили обыкновенные, им, жандармам, принадоевшие формальности. Потом, уже за кордоном, Дегаев, опять-таки как все русские, внезапно восчувствовал удивительную легкость, словно бы перемену воздуха.
В Европу Сергей Петрович ехал впервые. Ему хотелось восхищаться пейзажиками, городками, станциями. Он и восхищался. Но, пожалуй, несколько насильственно. Вагоны и вокзалы оказались заплеванными, грязными, неудобными; ночью нецеремонно будили, в купе напихивались шумливые попутчики; к тому же еще и жарко было, душно.
Приближаясь к Швейцарии, он мрачнел. Предвестье беды касалось щек. Дегаев хотел вспомнить Тихомирова. Странно: они были давно знакомы, но теперь Сергей Петрович никак не мог вообразить лицо Тихомирова. Потом подумал: Тихомиров похож на Достоевского. Похож... Однако увидел Дегаев не живого Тихомирова, а синеву запавшего, как в ожидании пули, виска. В тесной сумрачной комнате пришаркивали подошвы, шелестело: «Тише... тише...» Во гробе на столе лежал Достоевский. Кажется, там же, на Кузнечной, Сергей Петрович поразился внешним сходством Тихомирова с Достоевским... В Харькове, незадолго до ее ареста, Верочка Фигнер много грустила о Тихомирове: устал, изнервничался, всюду шпионы мерещатся – вот и уехал, эмигрировал. Дегаев так и подумал: «Верочка». Ласково подумал и растерянно усмехнулся.
Вагончик потряхивало. Ночь уж была. Невидимый паровозик по-детски гукал, будто играл «в поезд». Дегаев задремал.
Достоевский, подняв воротник, переминался на уличном холоде. Выплыла гробовая крышка. Запели «Святый Боже...», хорошо, стройно запели. Тихомирова вынесли в гробу, сеялся снег, и сквозь этот февральский снег летящей походкой, в шубке, прижимая муфту к груди, скользила Верочка. Туда, все ближе к Екатерининскому скверу. «Постой, – подумал Дегаев, вздрагивая и просыпаясь, – Екатерининский сквер – это ж потом было, это два года спустя».
Поезд остановился. За темной теплынью Боденского озера лежала гористая страна – старинная поставщица храбрых наемников и надежное прибежище тех, кто в ссоре с «родным» правительством. Поезд остановился. Ночью поезда в Швейцарии спят, как люди. И пароходы тоже спят. Швейцария живет мерно, как ее невшательские часы.
* * *
Тихомирову нравился здешний уклад. Он уже отвык от «нигилистячьей» привычки бдеть до петухов. Он хотел жить как швейцарец. Он считал себя «уволенным от революции», на покое, как ветеран. Катя вела дом, небогатый, скудный, но все ж надежный дом, растила первенца Сашеньку. Тихомиров писал для журналов. Шелгунов и Михайловский – несменяемые стражи, журнальные воины-богатыри – нет, не позабыли они Льва Тихомирова.
Печатать будут. Конечно, псевдоним, но будут. Да и не велик риск, если псевдоним откроют: ведь еще не существует прямого запрета печатать в России эмигрантов из России. Помнится, Шелгунов смеялся, пересказывая резюме шефа жандармов по поводу публикаций эмигранта, беглеца Лаврова: «Эх-хе-хе, господь с ним совсем! Пусть уж лучше пишет в наших подцензурных изданиях, нежели будет писать свои глупости для заграничных». Вдуматься, не столь уж и умно решил шеф жандармов.
Н-да, Шелгунов, Михайловский... Они оба были в Университетской церкви, когда нелегал Тихомиров венчался с Катериной Сергеевой. Катя – подлинное счастье, в ней воплощена скромность, лучшая краса женщины. А какое инстинктивное понимание душевных тонкостей! Разве сравнишь с беззаботной Розалией Боград, кичащейся своим Жоржем Плехановым? Или с этой неряхой Засулич, хоть душа-то у нее и алмазная...
Да, поначалу удавалось хорониться в затишье, зализывать раны, размышлять, чураясь проклятой политики. Он мало, неохотно якшался с эмигрантской публикой. Все они, «тутошние», смахивали на потерпевших кораблекрушение. И этот наивный добряк Иохельсон, и обнищавший Добровольский, и Эльпидин, помешанный на шпионах, и спившийся с круга бывший штаб-офицер Соколов, автор книжки «Отщепенцы»... Ну а Плеханов? Ищет новые пути к революции. Думает пролезть в нее сквозь игольное ушко социальной демократии. Кажется, склоняется к марксидам. Этим можно позавидовать: уверены, что нашли золотой ключик к законам общественной жизни. Производственные отношения – во главу угла, и баста, ларчик открылся. Положим, экономическая теория многое, очень многое дала науке. И Маркс, несомненно, великий ученый. Но потом-то приходят ученики, а ученики лишь славят учителя и водворяют косность мысли. Разумеется, производство, распределение благ – важный фактор. Однако он, Тихомиров, не может согласиться, что это единственный фактор общественной жизни. Общество состоит из личностей. И стало быть, законы социологии основаны на тех законах, которыми управляется личность. А тут-то и беда: эти последние не ясны, не разработаны. Пока неведомы глубины духа, не можно отыскать и основный камень социологии. И потом: не одними лишь экономическими побуждениями обусловлены поступки людей, примеры найти просто, а посему извини-ка, Жорж, не с того конца принимаешься...
У Плеханова хватало такта не спорить о «партионных дрязгах». Отношения держались, что называется, на личной почве, на давнем приятельстве. Тихомиров бывал у Плехановых. Посмеивался: Жорж со своей Розалией живет, как и в Питере, на «русский авось», разом густо, разом пусто. И ругает Швейцарию: мещанский, филистерский рай.
На первых порах обходился без политики. Увы, прошлое цеплялось письмами Фигнер, письмами из России, приезжими из России. Там, в отечестве, никак не принимали Тихомирова за человека, вышедшего на покой. Сознавать это было лестно. Но он предпочел бы забвение. Незадолго до эмиграции ему полюбились кладбища, он уединялся среди крестов и могильных плит, хорошо было под сенью кладбищенских берез, его умиляли медленные процессии, погребальное пение.
Да, он предпочел бы покой. Пусть бы о нем забыли там, в отечестве, дома. Но прошлое, увы, не отпускало. Вот оно опять, это прошлое. Нынче в облике барышни: приехала из Одессы, разумеется, «в революции», конечно, «масса вопросов».
Было уже поздно. В кафе официанты играли в домино, пожилая фрау в коленкоровом переднике мела полы. Тихомиров, подперев щеку, слушал барышню. Его серые, сметливые, беспокойные глаза выражали грустную рассеянность. Постепенно, однако, он настораживался, все плотнее прижимая ладонь к щеке.
– Такой восторг, Лев Александрыч, такой восторг! Мы смеялись, плакали, пели. Снова и опять перебирали: как он всыпал табак в глаза жандармам, как ночевал у Софьи Григорьевны. Вы ведь знаете, слыхали? Да, да, у нашей чудной Софьи Григорьевны Рубинштейн. Нам было весело, а на другой день у меня с обыском, арестовали, но обошлось пустяком – вскоре выпустили. Мы свое продолжали. У меня явка была на Ришельевской. И вот теперь... Теперь, Лев Александрыч, я вас прошу... Вы соберите внимание, потому что... Ну, не буду, вы сами. Понимаете ль, в мае... Нет, в июне, в самом начале июня отец моей подруги, она наша, в нашем кружке, вот отец ее был, оказывается, на каком-то ужине, и там, в том доме, жандармский полковник тоже. Полковник этот выпил да и открылся: побег Дегаева подстроен. Лев Александрыч, вы... Нет, нет, слушайте! Мы так уважали Дегаева, что тотчас и подумали: заведомая провокация, полицейский фортель. А в июле приезжает из Киева товарищ... Бычкова не знали? Киевские его хорошо знают, да и у нас, в Одессе, тоже. Бычков вот и объявил: арест Веры Николаевны...
Тихомиров чувствовал ледяную немоту ладони. Не положил, а словно бы отложил ладонь на стол, как чужую, с минуту смотрел на нее, и барышня смотрела.
– Вы... вы сознаете, что говорите? – Голос Тихомирова будто истончился.
– Лучше ужасная правда, чем...
– Сознаете?! – повторил он мученически.
– Вполне, Лев Александрыч. Где Дегаев, там провалы. Факты, о которых...
Тихомиров притопнул ногой, сцепил руки замком, затряс руками.
– Я годами знал этого человека! Годами! Верный товарищ! Как вы смеете?! Как смеете?!
Она молчала. Но он слышал в ее молчании не растерянность, а непреклонность.
И Тихомиров уронил руки.
Домой, в Морнэ, что в пятнадцати верстах от Женевы, привез Тихомирова последний дилижанс. С окружных гор плыла прохлада. Рдел запах галльских роз. В курортном зале духовой оркестр играл вальс из «Фрейшютца». Полицейский в кепи, с тростью, символом нестрашной власти, кивнул Тихомирову.
Катя хорошо знала мужа. Быстро взглянув на Левушку, она матерински притянула его к своей полной груди, спросила ласково, что приключилось. Но он отстранился, хрипло рассмеялся.
– Дурацкая мания! Вечная русская мания шпионства. Потом, Катенька, после, я разбит.
Она принесла стакан козьего молока. Вечерами Левушка пил козье молоко.
– Завтра опять гость, – вздохнула Катя.
– Ну кто еще? – подосадовал Тихомиров, старательно опоражнивая стакан.
Дегаев с завистью приглядывался к пансионам, дачам, верандам, черепичным кровлям. Дегаеву вспомнились почему-то деревянные резные игрушки, деревянный, пестро раскрашенный домик, купленный отцом на Сухаревке. И как они с Володей устраивали котенка на житье в том домике, и как с котенком стряслась какая-то напасть, ослеп котенок, что ли, а может, еще что. Дегаев думал, что вот бы и ему со своим Белышом, Любинькой своей, прикорнуть в каком-нибудь здешнем шале, и все, что осталось в России, сама Россия представилась Дегаеву косматым, сумрачным, тоскливым.
Он уже нашел дачу Тихомировых, уже видел балкон, черепичную крышу, сад, уже стоял у высокой, выше его роста, калитки, над медной ручкой которой изящным полукружьем значилось по-французски: «Прошу повернуть», и, уже поворачивая эту ручку, вдруг, как вчера в купе, ощутил близость опасности, страх пред чем-то сокрушительным. Он помешкал, хмурясь и раздумывая, потом отворил калитку и пошел через сад к крыльцу.
Тихомиров обнял Дегаева, они трижды громко чмокнулись. Катерина Дмитриевна, улыбаясь, вывела малыша, Дегаев присел на корточки, посюсюкал и пощелкал пальцами. Сергея Петровича потащили к столу. Сергей Петрович заверял, что плотно завтракал в Женеве, его не слушали. Словом, все с первой минуты определилось хорошей домашностью. Да и как иначе, если Лев Александрович остался таким, каким был в России: милым, без тени генеральства.
И покурили они с Тихомировым, неспешно, мирно покурили, словно бы отодвигая серьезный разговор, но не из какой-то опаски иль скованности, а потому, что все еще радовались нежданному, вовсе и не предполагавшемуся загодя дружелюбию своей встречи.
В двух шагах от шале начинался лес. Тоже очень аккуратный, как все вокруг, без валежин, с дорожками, похожими на парковые аллеи. Прогулочный, «гигиенический» лес, каковой и должен соседствовать с «климатическими лечебными станциями» вроде Морнэ.
Дегаев оставил щегольскую трость, пиджак сменил на тихомировскую полотняную куртку, и они посмеялись, что куртка пришлась совершенно впору.
В лесу, на дорожке, среди рваных солнечных бликов опять холодно скользнуло по душе Сергея Петровича хмурое видение отечественного хаоса, и опять с завистью подумалось ему о приветных уголках, защищенных от северных ветров.
Тихомиров шел рядом, брал Дегаева под руку, выспрашивал о России, о партийных делах, о том, «кто чем дышит», и надо было отвечать, рассказывать, и отвечать подробно, ибо то, что ему, Дегаеву, казалось мелочью, видимо, очень интересовало Льва Александровича.
Дегаев удивлялся памятливости своего спутника, однако в беседе их все время что-то беспокоило Сергея Петровича, тревожило и беспокоило, и он думал, что Тихомиров нарочито не задевает чего-то очень важного, но что, что же именно, Дегаев никак уловить не мог.
Они поднялись на какую-то вершину, и впереди внизу синим огнем зажглось озеро. И в ту же минуту, при виде этой горящей синевы, Дегаев понял, что Тихомиров ни звука не обронил о его, дегаевском, побеге из тюрьмы.
– «А море Черное шумит не умолкая», – протяжно и любовно сказал Тихомиров, глядя на озерную синь в белых пятнах парусов. – А виноградники-то, виноградники. – Он вздохнул. – Вы Черное видывали?
Дегаев скосился на него быстро, не смигивая, но ответил спокойно, может, лишь напряженней, чем следовало:
– Я бывал в Одессе. И в Херсоне бывал, в Николаеве.
Теперь уже не миновать вопроса об одесском побеге. И Дегаев ждал, старательно отрывая косящий глаз от этого профиля с бледнозапавшим, как у Достоевского, виском.
– Ну, Одесса, Николаев, – отмахнулся Тихомиров со снисходительностью местного патриота. – То ли дело нашенские края.
– А вы откуда родом, Лев Александрович? – освобожденно осведомился Дегаев.
– Тульские мы. Русской крови, совершенно чистой. – Он забросил руки за спину, обернулся к Дегаеву. – А вырос я у Черного моря: Новороссийск, Керчь. В Керчи в гимназии учился, в Новороссийск на каникулы езживал. Я и теперь сердцем люблю физиономию Новороссийска: очертания берегов, обрывы, оттенки бухты... – Он оживился, но не так, как выспрашивая о России, по-иному, легко и радостно, глаза его увлажнились. – Из Керчи приезжал пароходом, пароход встанет на рейде, пассажиров заберут лодки. А гребцы на шлюпках почти все знакомые: греки, турки, наши. Едешь. На берегу уж ухмыляется хромоногий Трофим, денщик, отец у меня военным доктором служил...
– О-о, мой тоже, – заметил Дегаев, словно бы отмечая родственность.
Виноградники наливались солнцем. Бесшумные паруса вторили бесшумному движенью облаков. Тихомиров следил за ними. Паруса таяли, следом таяли черноморские видения, оставляя Тихомирова один на один с ощутимой, как запах, настороженностью Дегаева. И, будто прячась от чего-то, словно бы защищаясь, Тихомиров не отводил глаз от озера, воскрешая давнее, новороссийское: как рыбалят греки, без наживки рыбалят; как в долинах фазаны квохчут, сыто, глухо квохчут, а напоследок нахально и громко; как за полночь плывет шлюпка с двумя гимназистиками, а вокруг открытое море, угрюмое море.
– Мой отец умер, – вдруг, как бы безо всякой связи сказал Дегаев.
– Мой тоже, – отозвался Тихомиров.
Они помолчали. Потом пошли к дому. Озеро мелькнуло раз и другой, как синими взмахами, и скрылось. В лесу, где тени и солнце, Тихомиров опять был деловито-любопытен, его опять и в подробностях занимали «партионные дела».
Дегаев отвечал охотно, многословно, отдаваясь блаженному ощущению: там, на горе, пронеслось, не задев, нечто зловещее. Прошелестело мрачно, да и мимо, мимо, мимо.
Отвечая Тихомирову, Сергей Петрович вдруг испуганно уловил в расспросах Льва Александровича точно бы повторы, спирали, круженье и, уловив, сам же и поймал в своих объяснениях что-то путаное, какое-то смещение, какую-то расплывчатость граней. Ему стало не по себе, надо было уйти от расспросов, увернуться. Желание уйти, увернуться было властным, как инстинкт самосохранения, и, повинуясь ему, Дегаев перебил собеседника.
– Мне, Лев Александрович, – сказал Дегаев, – наказ в Питере дали... Вес ваш велик, просили, чтоб до конца, откровенно вы нам все, извините, выложили. Армии у нас нет. Есть плохонькие новобранцы. Хотелось бы мне не так, хотелось бы ошибаться. Но, кажется... – Он пожал плечами. – И все ж я что? Я в суете подполья, вы ж знаете каково... А вы с вашим уменьем мыслить широко, с вашим опытом, вы, думаю, всю панораму как на ладони...
Дегаев возгорался, жестикулировал, торопился. Но в самой его торопливой сбивчивости крылось что-то двойственное, неверное, сбивчивое. И Тихомиров как бы ощупью, словно бы в комнате перед рассветом, без свечей, все это ощущал.
Дегаев возбуждался все больше. И тут Тихомирова осенило: да ведь он уже слыхивал этот стр-р-растный полушепот: «Я дам тебе все, все земное», – и на коленях, с надрывом: «Люби меня...» Господи, он уже слышал такое. Маклецова, Наталья Маклецова, сестрица Дегаева. Ох, как она докучала гостям фальшью своих декламаций... Лицедеи. Фамильная черта, что ли? Впрочем, нет, здесь разное, хоть и родственное, но разное... Тихомиров искоса глянул на Дегаева. Тот был объят вдохновением. Опять и опять повторял о высоких достоинствах Льва Александровича, которого в России, в подполье, слушаются, к которому там прислушиваются, с которым там считаются, потому что из старой гвардии...
Тихомиров уже и не отвечал. Он шел оглушенный, растерянный. Ему одного хотелось: пусть этот Сергей Петрович говорит, говорит без умолку. Пусть сыплет словами, сыплет и сыплет.
А Дегаев, точно заподозрив неладное, умолк. Но умолк он как раз в ту минуту, когда Тихомиров уже овладел собою, нашелся, уже знал, как ему поступить.
– Согласен, – медленно произнес Тихомиров. – Совершенно с вами согласен. Армии нет, плохонькие новобранцы. – Он вздохнул. – Желаете откровенности? Извольте. Я слишком ценю вас, чтоб отделаться фразой. Извольте: твердо считаю – положение безнадежно. Но вот в чем штука: правительство об этом не ведает, тень Исполнительного комитета под окнами гатчинского дворца. И последняя наша обязанность – использовать последний капитал. Капитал, нами нажитый. Нами, не дядюшкой.
– То есть?
Тихомиров круто повернулся к Дегаеву. Глаза их встретились.
– А вот что, дорогой мой Сергей Петрович: не выгоднее ли столковаться с правительством на каком-либо компромиссе?
– Вы... вы так... полагаете? – запинаясь и бледнея, проговорил Дегаев.
Он опешил. Но тут же, на миг, узким пламенем прорвалось ликование. То было ликование соумышленника.
* * *
Ее пригласили утренней телеграммой, и она поспешила в Морнэ, – черноволосая барышня, та самая, что накануне была с Тихомировым в опустевшем кафе.
Тихомиров стоял у стола. На диване сидел незнакомец. Тихомиров, здороваясь, задержал ее руку, повел подбородком в сторону незнакомца:
– Дегаев.
Дегаев встал и поклонился. Тихомиров подал гостье стул. Дегаев не знал эту женщину, удивился, что Тихомиров не назвал ее фамилии.
Тихомиров не мешкал:
– Прошу вас, расскажите, в чем обвиняют и подозревают Дегаева.
У нее застучало в висках, она бурно покраснела. Дегаев смотрел на нее. У нее мелькнуло нелепо: «Он плешивый...» Дегаев смотрел на нее. Она почувствовала, что колеблется. Но он улыбнулся странной улыбкой, молвил:
– Нуте-с, нуте-с...
Улыбка и это «нуте-с» решили все.
– Мы знаем: вы бежали с помощью полиции. Ваш побег фикция. Вера Николаевна выдана вами. Меркулова вызвали для прикрытия. Мы знаем, типография выдана вами. Офицеры арестом обязаны вам. И не только на юге.
Дегаев вскочил.
– Ложь! Ложь от начала до конца!
– От начала и до конца? – оглушительно тихо спросил Тихомиров.
– Болтовня. Предатель – среди офицеров.
– Не смейте! – крикнула обвинительница.
Наступило молчание. Никто не шевелился, не переменял позы. Наконец женщина, не простившись, вышла.
Дегаев опустился на диван, а Тихомиров вдруг двинулся к Дегаеву странным шажком – мелким, вкрадчивым и вместе грозным. И так же вкрадчиво, негромко, грозно произнес:
– Значит, компромисс? Компромисс с правительством?
– О чем это вы? – словно бы в подушку произнес Дегаев. – Право, не понимаю...
Тихомиров не склонился, а навис над ним, обмякшим на диване. Навис и раздельно, по складам, ударяя, как ударяют железный костыль, вогнал одно лишь слово, расколовшее душу Дегаева:
– По-ни-ма-ете!