Текст книги "Неунывающий Теодор. Повесть о Федоре Каржавине"
Автор книги: Юрий Давыдов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Ветер Чезапикского залива пахнет болотной прелью. В последний раз на этом ветру шелестят британские знамена. В последний раз виргинское солнце, проницая низкие, осенние тучи, тускло отсвечивает на вражеских штыках. Мрачны англичане в красных мундирах, угрюмы гессенцы в мундирах зеленых. Они уходят из Йорктауна, шлепают по грязной дороге. А по сторонам дороги, искалеченной лафетными колесами, – шеренги победителей, справа американцы, слева французы. Мир перевернулся вверх тормашками – капитулируют полки королевской армии. В поле с жухлой травой и лысыми кочками они позорно сложат оружие… Но что это? Генерал О'Хара устремляется туда, где бьет копытом белый конь командира французского экспедиционного корпуса. У генерала О'Хара подрагивает щека. Еще мгновение, одно лишь мгновение, и он успеет… Да, он капитулирует, но не перед проклятой чернью, а перед высшим офицером, который тоже присягал королю. Пусть не Георгу, а Людовику, но королю, королю! И генерал держит влево, будто не примечая всадника на буланом жеребце, изогнувшем шею… «Вы ошибаетесь, сэр, – произносит чей-то громкий, насмешливый голос. – Вы ошибаетесь, наш главнокомандующий генерал Вашингтон находится на правой стороне»… Все это произойдет осенью будущего года. А сейчас на дворе – январь 1780-го. Обидно! Судьба не дала Каржавину воочию увидеть то, к чему стремились все его помыслы, все душевные силы; то, что представлялось торжеством свободы над несвободою, добра над злом, справедливости над несправедливостью – капитуляцию неприятеля…
Да, январь восьмидесятого на дворе, холодом несет с берегов залива. Фрегат «Фандан» отправляется на Мартинику.
Командовал фрегатом де Водрейль. На свете немало маркизов, пожалуй даже излишек, но он был хорошим маркизом, ибо принадлежал к истым морякам. В минувших сражениях экипаж де Водрейля понес чувствительный урон. На борту находилось двести с лишним тяжелораненых и больных. Каржавин не замедлил своей помощью сбившемуся с ног судовому лекарю, представителю той школы медицины, над которой иронизировал старик Маккензи.
Капитан де Водрейль гнал фрегат к берегам Мартиники – спешил пополнить экипаж матросами французской эскадры, оперирующей в Вост-Индии, а больными и ранеными пополнить береговой госпиталь, развернутый в Сен-Пьере.
С часу на час можно было встретить кого-либо из своих и приветствовать, как гладиатора, идущего навстречу судьбе. Приветствовать первым, ибо тот, кто приходит, пусть израненным, пусть измученным, тот счастливее уходящего. Нет, такой встречи не было. Была другая, чреватая быстрым и азартным пиршеством молниеносной стаи акул.
А накануне ночь-то выдалась – ах, мадригал, элегия, пастораль! Ее предварил долгий закат, сперва рдеющий пурпуром, потом фиолетовый с промоинами малахитового оттенка. А ночь опустилась лиловая, в лиловом реял, потрескивая, белый флаг фрегата.
Восход изукрасился перьями розовых облаков. «Фандан» шел правым галсом. И вдруг с наветренной сторож мы четко, как черта рокового итога, означилась британская эскадра. Горн на «Фандане» сыграл боевую тревогу.
Провалиться на этом месте, если кто-нибудь воспылал жаждой батальных лавров, не исключая и храбреца де Водрейля. Испустить дух в двух шагах от безопасной якорной стоянки – это ж, ей-богу, все равно что раскроить череп, споткнувшись о порог собственного дома.
Чудес не бывает? Проскочили!
Уже возникла Мартиника, уже различалась циклопическая кладка берегового форта, когда громовой раскат сотряс наш корабль. Опять британцы! Девятка кораблей изрыгала ядерный подарок короля Георга. Но капитан явил искусство маневра. Маркизу позавидовали бы не только наставники Брестской морской академии, нет, даже сам Пол Джонс.
И сызнова проскочили невредимыми. Однако урок был преподан, на «Фандане» не ликовали, хотя, казалось бы, вот она, спасительная бухта, вот он, отец родной, массивный форт.
Схоласты спорят, сколько чертей усядется на кончике стальной иголки. Схоласты не спорили бы, взглянув на верхушку грот-мачты, где раскачивались, препираясь, ангел-хранитель и дьявол-погубитель. Ангел дважды одержал верх, однако дьявол не сдался, и вот нежданно-негаданно отец родной, форт береговой, открыл ураганный огонь. Идиоты, они приняли «Фандан» за вражеский корабль, ну и палили почем зря.
Что же спасло? Почему ушел «Фандан», а вместе с ним и Неунывающий Теодор? О тропическая нега! О соблазны Мартиники! Изнуряться в учениях, на практических стрельбах? Увольте. И вот вам результат: ядра, посланные береговой артиллерией, все до единого ложились с перелетом.
В три пополудни «Фандан» встал на якорь.
2
Не развернуть ли карты вест-индского театра военных действий? Толкуя о движениях эскадр, замыслах и промахах флагманов, соотношении орудийных стволов и веса бортового залпа, рассуждая о столь важных предметах, ощущаешь себя причастным к мужественным военно-морским доктринам.
Но ограничусь эскизом. Он необходим хотя бы потому, что Каржавин постарался объять мысленным взором вест-индский морской театр, где декорации не переменялись, зато бурные действия вывели бы из апатии даже вислоухого чурбана.
Там противоборствовали эскадры примерно равносильные. И адмиралы, не уступающие друг другу ни желанием славы, ни решительностью. Французы располагали преимуществом: они отдавали пальму первенства своим вест-индским интересам, а не интересам борьбы на континенте. Англичанам приходилось не упускать из виду и вест-индские острова, и американские берега. К тому же летом семьдесят девятого в войну вступило испанское королевство.
Карл III, так же как Людовик XVI, тайком субсидировал г-на Дюрана, то есть Пьера Бомарше, его торговый дом в парижском квартале Марэ. Поражение англичан было бы испанцам сладко, если бы не примешивалась горечь: победа колонистов, восставших против законного монарха, такая победа, резонно полагали в Мадриде, непременно отзовется в собственных владениях. И посему, ссужая золотом конгресс, отвергай независимость Соединенных Штатов. Но, как бы ни было, присутствие испанской эскадры в антильских водах чувствительно огорчало британское командование – надо не боксировать, а драться растопыренными пальцами.
А тут еще эти буканьеры, эти копченые. [38]38
Буканина – мясо, вяленное на буковых палках. Отсюда – буканьер, что значит копченый. Буканьерами называли корсаров.
[Закрыть]Они плавали под любым флагом или вовсе без флага. Нейтралы! Нейтральность не мешала копченым грабить и французов, и англичан, и испанцев. Буканьеры ходили на шхунах с длиннющими мачтами, назывались те шхуны балау; ходили и на узких, востроносых бригах, внезапно появляясь и внезапно исчезая. Завяжи буканьеру глаза, он исхитрится миновать рифы. Привяжи буканьера к мачте, он поставит паруса. Надень на буканьера цепи, перегрызет зубами. Ватаги копченых охотились за всеми; все охотились за ватагами буканьеров. Они пользовались покровительством французов, если обещали подставить ножку англичанам, и пользовались покровительством англичан, если обещали насолить французам или испанцам.
Таковы обстоятельства, возникавшие пред Каржавиным в пестрых подробностях живого общения: на рейде Сен-Пьера высился «Гордый Родриго».
Его слава была свежа. Еще не развеялся пороховой дым, еще не остыли пушки, раскалившиеся в дуэли с англичанами, когда адмирал д'Эстен отписал в Париж Бомарше: «Сударь, у меня есть лишь минута, чтобы сообщить Вам о том, что „Гордый Родриго“ хорошо справился со своей боевой задачей… Я безотлагательно отправлю в министерство все необходимые бумаги и надеюсь, что Вы поможете мне добиться тех наград, которые Ваш флот так доблестно заслужил».
«Ваш флот»! Сказано громко, но «доблестно заслужил» сказано точно. Больше дюжины боевых кораблей снарядила фирма «Родриго Горталес». Они эскортировали торговые суда. Эскортируя, не робели прямых столкновений с противником. Так было и у острова Гренада. А теперь здесь, на Мартинике, в главной базе французского флота, вился флаг Бомарше, высился «Гордый Родриго», и впервые после гибели Ненси глаза Федора блеснули молодо…
Он оставался интендантом революции. Чистотой не сверкает репутация интендантской службы. «Братцев-интендантцев» традиционно клеймят лихоимцами, казнокрадами и т. д. Не утверждая, будто всегда не так, утверждаю, что не всегда так. Знавал и честных и нечестных, всяких и разных, как, впрочем, и в иных отраслях человеческой практики на грешной земле. Что же до мсье Лами, нет, полагаю, нужды уверять любезных читателей – не раздобрел он в Америке, не нажил ни палат каменных, ни кубышки.
Федор нанял комнату в верхнем этаже знакомой «Бургундии». Цена кусалась. Надо было искать пристанище подешевле. И снискивать хлеб. Снискав, приводить в порядок записки об «американских провинциях». Федор не хвастал: он осматривал их российскими, то есть острыми и примечающими, глазами. Не хвастал, нет, однако сознавал – «осмотр» не завершился. В том смысл был не географический, а политический. Многое еще следовало разглядеть «примечающим глазом» человека, замыслившего трактат о революции в Америке. Не столько о причинах ее, сколько о том, как бунт вырастает в мятеж, мятеж – в переворот, а в заключение рассмотреть последствия.
Повидаться с ним приехал из имения г-на Попена старик Блондель. Рыжий Франсуа сильно сдал. Он не обманывался и не обманывал: дни сочтены. И если старый враг монархов о чем-либо сожалел, то лишь о том, что так и не посетил героическую страну. Он желал бы, чтобы эта земля приняла его прах. Последнее же, что произнесет он коснеющим языком, будет призыв к народу Франции: свергни Бурбонов, провозгласи Декларацию, подобную филадельфийской, учреди республику и сохрани ее от посягательств хитрецов-негодяев, тех, что норовят за спиной народа ухватить рычаги власти.
Блондель рекомендовал Каржавина аптекарю г-ну Дюпорту: мой друг учился фармацевтике в Париже, практиковал в армии Вашингтона. Провизор – длинное, блеклое лицо выражало неизбывную ипохондрию – кисло осведомился, у кого же именно обучался мсье Лами в Париже. Услышав: «Марсель Полиньяк, улица де Граммон», слабо шевельнул губами, это не было улыбкой, но все же было подобием улыбки: достопочтенный учитель мсье Лами приходится ему, Дюпорту, двоюродным братом.
Приятнее было бы иметь дело с господином не столь погребально-мрачным, но приходилось довольствоваться тем, кто был в наличии. Надо, впрочем, несколько снизить уровень ипохондрии г-на Дюпорта. Провизор недурно ужился с помощником. (Потому и ужился, что Каржавин скрытно-юмористически снисходил к болезненно-угнетенному состоянию его духа, пропуская мимо ушей желчные нарекания на весь род людской.) Поговаривая о возвращении во Францию, хотя и там, конечно, мерзавец погоняет вором, а вор мерзавцем, фармацевт сулил передать свою аптеку Федору.
Комната была меблированной, окнами в сад. Багаж Каржавина состоял из сундучка с бельем и хирургическим инструментом да плетеной корзины (деревенский подарок Ненси), набитой рукописями. Бедняк спит спокойно. Припожалуют воры, он, если проснется, повторит, зевая, меланхолический вопрос некоего философа: «Господа, чего это вы ищете впотьмах? Я и при свете дня ничего здесь не нахожу».
Старик Блондель прислал картонку с книгами. То не были сочинения Вольтера или Гельвеция, давно читанные. То были памфлеты Гудара и Лабомеля, адресованные хижинам, а не дворцам. Каржавин определял кратко: «Просвещение ради возмущения».
Невозможность высказаться публично – несчастье? Да, но все же меньшее, нежели невозможность высказаться на бумаге. О первом Каржавин еще не помышлял. Второе уже осуществлял. Он писал трактат по содержанию политический; по форме писал он книгу странствий. Рассмотрев события континентальные, намеревался рассмотреть вест-индские.
Но, право, незачем скрывать и минуты уныния Неунывающего Теодора. Роняя перо, он оскорблял рукопись школярскими кляксами. И навзничь валился на постель.
Он тосковал по Ненси, он жалел себя. Тоска эта и жалость смешивались с чувством вины перед Лоттой. У него было Лоттино письмо. Давнее, старое; он уехал на бригантине «Ле Жантий», письмо жухло в долгом ящике местного почтмейстера, лишь теперь попало к адресату. Лотта называла его милым другом и дорогим супругом, звала в Париж, заверяла – все будет хорошо. Тарелка с уксусом? Какая гнусная неблагодарность в ответ на преданность и заботливость. Нет, это он, Теодор, кайенский перец… А Ненси, бедная Ненси – цветок, европейцам неведомый, золотистая маковка, белые лепестки… Несовместное смешивалось в душе, минуты уныния находили на Неунывающего Теодора, уныния и скорби.
Было так и поздним вечером 15 октября 1780-го. Дата указывается точно, читатель не замедлит понять, почему она тавром выжжена в памяти.
Звуком деревянной трещотки сторож возвещал о своей бдительности. Башенные часы на маленькой площади, где угловая аптека, отбивали время.
И вдруг исподволь возникло это ощущение, казалось бы беспричинное и непостижимое, – будто где-то, не разберешь где, нечто громадное трудно и грозно переломилось. Переломилось и медленно сдвинулось с места.
Взвыли псы. Не залаяли, а взвыли, словно бы шерсть дыбом, а хвост поджат. И сразу же в отворенное окно ворвался отчаянный треск садовых деревьев, мертвый, прерывистый стук черепицы, сорванной с кровель, а потом уже ничего нельзя было различить, кроме грохота и скрежета. Дальнейшее…
Ссылки на «невозможность выразить словами» – жалки, как прошение о помиловании; призывы к воображению читателя – несостоятельны, как подложный вексель; сетования на слепую стихию – ветхи, как шушун прабабушки. Бессильный изобразить хаос, сообщаю протокольно: почти каждое пятилетие ураганы громили Мартинику.
Взметывая клубы пыли, рушились дома и колокольни. Пальмы, зловеще присвистывая, неслись по воздуху, обгоняя черный полет кладбищенских крестов. Рейд поглотил корабли. Потом вздыбилась гигантская волна и, мгновенно наращивая скорость, понеслась на остров…
4
Ужасное происшествие потрясло пишущего эти строки. Его неудержимо потянуло домой, в Петербург, где наводнения куда реже, чем ураганы в Вест-Индии.
Капитана Баха тоже влекло к невским берегам. Сопротивляясь ностальгии, капитан не покидал Новый Свет.
Сопровождать г-на Баха значило подвергнуться бессчетным опасностям. Не сопровождать г-на Баха значило отпраздновать труса. Стыдясь самого себя, пишущий эти строки под всяческими предлогами долго отлынивал от роли сопровождающего, за что нынче и расплачивается отсутствием множества страниц, от которых у читателя захватило бы дух.
«Сан-Кристобаль», трехмачтовый испанский корабль под золотистым флагом с ослепительно-белой короной, «Сан-Кристобаль» доставил на Кубу капитана Баха, Читатель! Ни один из наших соотечественников доселе не показывался на Кубе!
Куба была как бы заокеанской губернией испанской державы, Гавана – губернским городом.
Капитан Бах поселился на окраине Гаваны. Жил не то чтобы скрытно, но и не то чтобы нараспашку. Словно бы вопреки своему капитанству, завел мирную аптеку и обзавелся двумя-тремя учениками, учил их французскому, учился у них испанскому.
Однако довольно. Не следует играть в конспирации, если опять была конспирация всерьез. К тому же сообразительный читатель уже, несомненно, рассмеялся над беллетристической уловкой.
Капитан Бах, «переводчик, агент для российского народа при адмиралтействе Мартиниканском», путешествующий «для примечаний, касающихся до географии, физики и натуральной истории», – так было указано в паспорте. Неунывающий Теодор собственной рукой написал этот паспорт.
Он оставался интендантом американской революции. Отправляясь с Мартиники, Каржавин опасался англичан: враги могли быть наслышаны о Лами, поставщике оружия и припасов. А «капитан Бах», русский путешественник, обладал неприкосновенностью подданного нейтрального государства. Ловко!
Добравшись до Кубы, он уже не таился, и его называли доном Теодором Русо.
Так же, как повсюду, он примечал все «острыми глазами».
«Здесь каждый недоволен всеми, здесь все недовольны каждым», – заключил Каржавин. В записке же, поданной впоследствии в российскую Коллегию иностранных дел, говорил лишь о том, что жил на Кубе смиренно, врачевал, варил снадобья, учил французскому, тем и снискивал пропитание. Такие записки именовались в ту пору «сказками». Да вот говорит пословица: сказка – складка, а песня – быль. Песню как было не утаить? Известно ведь – плохие песни соловью в когтях у кошки.
А если бы Петербург вздумал навести справки, из Гаваны вряд ли бы ответили: ваш Теодор Русо, он же капитан Бах, отъявленный бунтовщик. Что так? Уж не левее ли властей российских были власти испанские?
Тут вся штука в переплете политики и коммерции, России не касающейся. Испания воевала с Англией. Воевала не ради благ Северной Америки, нет, ради избавления от посягательств владычицы морей. Воюя, не считала себя юридически союзницей бунтовщиков. Но исподтишка союзничала. Отсюда благожелательство к тем, кто представлял на Кубе американские интересы.
Но самого деятельного поборника кубино-американских коммерческих связей тогда в Гаване не было. Это, однако, не помешало Каржавину знать его – встречал в Вильямсберге негоцианта и работорговца Хуана де Миральеса. [39]39
Хуан де Миральес жил в Виргинии одновременно с Ф. Каржавиным. В Соединенные Штаты испанцы отправляли не только тайных агентов, но и явных. Хуан де Миральес был назначен наблюдателем при конгрессе. Его деятельность сводилась не столько к наблюдению, сколько к заключению коммерческих сделок. «Ст. Р.».
[Закрыть]Подавляя отвращение (работорговец!), Федор старался видеть в нем толькоделового компаньона. Скажут: «Непринципиально». Отвечу: «Выгода, и притом не личная». Возьмите в расчет, что именно доставляли бунтовщикам из кубинских бухт – то же самое, что и торговый дом «Родриго Горталес» из французских гаваней. С добавкой крупных партий медикаментов, изготовлением которых был озабочен Каржавин.
Подчеркиваю красным: кубинские чиновники, выдерживая курс Мадрида, не принимали в Гаване официальных торговых представителей конгресса, но дону Теодору Русо, известному в резиденции генерал-губернатора под именем капитана Баха, россиянину, можно было не отказывать в неформальном представительстве от Тринадцати провинций.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Вот если б и вас в оны годы пристально занимала история флота, то и вы, уверен, не упускали бы случая неторопливо побеседовать с ветеранами громких морских баталий. И потому, направляясь в Севастополь, непременно остановились бы на несколько дней в заснеженном, почти безмолвном Курске, у Ивана Петровича Архарова… Просьба не путать с его братом, московским полицмейстером, буйную команду которого горожане окрестили «архаровцами»… Иван же Петрович ходил под флагом адмирала Спиридова; потом служил в Москве, затем, отставным, поселился в Курске.
Человек прямодушный, добрый, он наделен был слабостью, свойственной морякам по причине долгого нахождения в сырости. «Держите курс в тихую гавань», – пригласил Архаров, отворяя дверь в домашний кабинет с батареей бутылок и стопкой книг, подаренных Карамзиным, дружески расположенным к Ивану Петровичу.
Семейство его состояло из жены и дочерей. Гувернанткой при барышнях была мадам Рамбур. Еще в московскую бытность Архаровых ее приняли в дом по протекции Баженова, о чем последнего просил Каржавин.
Не жила Лотта ни в тесноте, ни в обиде, но уже не была прежней Лоттой – веселой и вспыльчивой. Она называла себя Переттой, уронившей кувшин: есть такое у Лафонтена – бедняжка Перетта спешила на рынок с кувшином молока, спешила, мечтая о покупках на выручку, а кувшин-то выскользнул из рук и разбился.
Там, в Курске, вдали от родины и вблизи погоста церкви Успения Богородицы, где в 1807 году Лотта нашла свое последнее пристанище, она написала «Кувшин Перетты»: ворох автобиографических тетрадок.
Ее письма к Каржавину, вероятно, погибли в водоворотах десятилетий. [40]40
Письма Ш. Каржавиной к Ф. Каржавину, испещренные пометками адресата, находятся в архиве Ленинградского отделения Института истории АН СССР. В ноябре 1965 г. нами получен микрофильм этой коллекции (заказ № 2884). «Ст. Р.».
[Закрыть]Тетрадки сохранились, бумага превосходная, французская, с водяным знаком в виде древа Свободы.
2
Страницы, относящиеся к 1787 году, написаны в тонах юмористических: Лотта рассказывает о г-не Дюма.
Дюма служил почт-директором в городке Лан. Однажды он получил из Парижа письмо некоего американского хирурга. Тот просил разыскать мадам Лами, она же Рамбур. Хирург приехал из Нового Света, привез семьсот пятьдесят тысяч ливров, завещанных американским дядюшкой указанной мадам, в случае обнаружения которой усилия г-на Дюма вознаградятся сторицей.
Почт-директор ударил во все колокола. В счет будущей премии местный типограф тиснул сотню объявлений; местная газета напечатала воззвание к мадам Лами, она же Рамбур – отзовись! Епархиальные кюре расспрашивали прихожан; полиция явила неслыханное рвение.
И вот уж богатая наследница садилась в дилижанс. Ее эскортировал г-н Дюма. Почт-директорша пожирала глазами полногрудую блондинку, далеко не юную, однако весьма пикантную: уж не соблазнится ли супруг? Мысль реалистическая рассеяла беспокойство г-жи Дюма – наследница такого состояния презрительно отвергнет домогательства моего пентюха.
Пентюх доставил Лотту в Париж, в гостиницу «Иисуса». В гостинице «Иисуса» Лотту ждал Теодор.
После Гаваны Каржавин опять был в Виргинии, прожил там несколько лет и опять был на Мартинике, в Сан-Пьере, откуда его увез на бригантине «Ле Жантий» старый приятель капитан Фремон. [41]41
На Кубе пробыл Ф. Каржавин около двух лет. В 1785–1787 гг. он находился в Виргинии. Служил переводчиком во французском консульстве, преподавал французский язык. «Ст. Р.».
[Закрыть]
На берег Франции Каржавин сошел с кошельком тощим, как у поденщика, если только у поденщиков бывают кошельки. В Париже ему помогли… Впрочем, кто именно, скажем позже… Он рвался в Петербург. И оставался в Париже: искал Лотту.
Любовь воскресла? А Ненси, бедная Ненси, сгинувшая в виргинских лесах? Живым – живое: Каржавин искал Лотту.
Никто понятия не имел, куда она делась. Наконец один из общих знакомых припомнил, будто она устроилась в каком-то богатом семействе. То ли гувернанткой, то ли горничной. То ли в городке Лан, то ли в ланской округе.
Каржавин снесся с тамошним почт-директором, посулил ему златые горы. Теперь дело было сделано. Г-н Дюма сиял, принимал благодарности. Принять вознаграждение не пришлось. Г-н Лами не смог бы оплатить и дорожные расходы – девяносто четыре ливра. Околпаченный онемел. Г-н Лами развел руками:
– Сударь, вы и так богаты – великодушие драгоценнее алмазов.
3
В первые годы разлуки Лотта горевала. Она готова была просить у Теодора прощения, хотя все же считала, что прощения должен просить Теодор.
Потом возник г-н Бермон. В «Кувшине Перетты» этот адвокат обозначен так: «Арт. Бермон». Он тоже был одинок, его жена сбежала в Канаду содержанкой некоего господина, которого Бермон иначе не называл, как продувной бестией.
Лотта и Бермон, украдкой приглядываясь друг к другу, испытывали встречное сострадание, что, как известно, ведет к сближению. Бермон охотно женился бы на Лотте, но она не скрывала, что ждет Теодора Лами. Это было честно, но это было и жестоко. Бедный «Арт» положился на время. Его смирение тронуло Лотту, она была нежна с Бермоном. К тому же своими мужскими достоинствами он превосходил отсутствующего супруга.
Бермонов расчет на время, увы, не оправдался. Проклятый Лами уцелел, выжил. Лоттино счастье – а она чувствовала влюбленность первой молодости – омрачалось, несмотря на честное предупреждение, сознанием вины перед Бермоном. Кротко и ласково, со слезою на глазах и в голосе, она рассталась с ним. Его отчаяние было плаксивым, а посему не заслуживает описания, как недостойное сильного пола.
Девять из десяти женщин промолчали бы о Бермоне. Лотта не промолчала. В «Кувшине Перетты» она объяснила свой поступок: не хотела, не могла лгать Теодору. Незачем толковать вкривь: боялась, дескать, сторонних известий, земля-то слухом полнится, вот и призналась. Нет, высшая степень душевной опрятности.
Услышав о ланском адвокате, Теодор, отнюдь не ожидавший многолетней супружеской верности, побелел, в лице ни кровинки. Сипло спросил, есть ли у нее ребенок, услышав «нет», трудно перевел дыхание, слабо улыбнулся.
О, в ту минуту Теодор нисколько не сомневался в своей воскресшей любви к Лотте. Нисколько! И в ее любви тоже. Признание в неверности представилось ему доказательством верности подлинной – душевной, а не эфемерно-плотской. Больше того, он и себе и другим повторял, что Лотта ждала его, и уж этого он никогда не забудет. Повторял убежденно, не подозревая, что в самих этих повторах притаилась шаткость его убежденности.
Все вместе создавало иллюзию исцеления от бешеной ревности, приступам которой он был подвержен в молодости. Он был доволен врачующим действием истекших лет:
– Время страстей прошло.
– Нужно признаться, – улыбнулась Лотта, – ты бывал несносен.
Они не то чтобы надеялись, они знали, что доживут в добром, спокойном согласии. «Доживут» произносилось беспечально. О дожитии не думали, думали о жизни.
4
Обновленная, потекла она в городе, тоже обновленном. Легионы каменщиков и штукатуров бодро стучали деревянной обувкой. Лебедки от зари до зари поднимали кирпич, гранит, мрамор. Буржуа, богатея, учредили страховое общество; на многих домах было начертано: «MAСL» – дом застрахован от огня.
Неподалеку от Бастилии, в Сент-Антуанском предместье, возводили дворец: полукруглый фасад в двести окон, стройная колоннада. На пустыре разбивали парк с цветниками, насыпными террасами, прудом, беседками, статуями. Утверждали, что все это влетит владельцу в полтора миллиона франков. И прибавляли: Бомарше – спекулятор ловкий.
Так иль не так, не вникал в его спекуляции, а поставки в Америку тут ни при чем, не принесли они барыша бывшему генеральному директору бывшей фирмы «Родриго Горталес и К°». Но, обретая дворцы, утрачиваешь идеалы. Немного, совсем немного воды унесет Сена, и г-н де Бомарше из высоких окон своей великолепной недвижимости увидит бурное движенье стихии, сокрушающей и материальную цитадель монархии, и ее грозный, устрашающий символ. Христианнейшему королю покровительствовал козлоногий Пап, бог охотников, но и тот не сумеет нагнать панический страх на восставший Париж…
Каржавин и Лотта ходили в Сент-Антуанское предместье поглядеть на дворец г-на де Бомарше.
Живи он в лачуге, Каржавин огорчился бы. Живи средним достатком, Каржавин не огорчился бы. Но эта вызывающая роскошь ударяла в нос. Она оскорбляла дело, которое делал г-н Дюран. И казалась несовместной с создателем «Фигаро».
А Лотта, любуясь дворцом, думала: «Теодор вернулся нищим, господин Бомарше слывет щедрым, не отпустит с пустыми руками, сочтет за честь».
– Послушай, ты не будешь жалким просителем, если… – Лотта прикусила язык: шрам под скулой Теодора багровел.
– Никогда, – процедил Каржавин.
– Но ты же знаешь… – Лотта указала на свой живот.
Каржавин молчал.
– Ладно, – сказала Лотта. И будто цвиркнула сквозь зубы коротким плевком: – К черту!
Каржавин рассмеялся.
Гордость гордостью, а хлеб-то нужен. Он работал над переводами с русского. Эх, улита едет, когда-то будет. Ему помогли продержаться, перебиться.
Вот уж действительно, гора с горой…
Двадцать лет отломилось, как Федор Васильевич покинул семинарию при Троице-Сергиевой лавре. Отец Павел, отправлявший обязанности священника при посольстве на рю де Граммон, выучился французскому в этой семинарии. Бурсак-тихоня Паша Криницкий успевал хорошо; не ему сердито выговаривал учитель: «Не пылаешь жаждой знания, ну и нечего тлеть!» Паша Криницкий пылал. И удостоился особого доверия: в монастырской келье у г-на Каржавина читал «Энциклопедический журнал», Ломоносова сочинения, говорил с ним г-н Каржавин о том, о чем с «лжебратией» не говорил.
И Каржавин не удивился, узнав впоследствии, как в разгар французской революции посланник гневался на посольского священника: повиноваться не хочет, требы не вершит, «Права человека» обожествляет, на острастку – сам стращает: призову-де к суду революционного трибунала… Не удивился Каржавин, обрадовался: «Ай да Пашенька!»
Но тогда, в канун революции, отец Павел не прекословил посланнику. Общение же свое с русскими жителями Парижа выдавал за миссионерское – да отвернутся заблудшие души от прельщений католических, да возвернутся заблудшие души в лоно православия, да отвратятся от пагубных прельщений парижских и вновь прилепятся к заветам отчич и дедич.
Отец Павел привел «заблудших» в гостиницу «Иисуса». Лишенная церковной утвари, она не лишена была утвари домашней, а гости, сознавая стесненность постояльца, не стеснялись – «каждый с даром в руке своей».
Опять – гора с горой…
В глазах Зарина отразилось: «Ох, постарел». А Зарин вроде бы не менялся, все тот же красавец. Не припомнили, читатель? Ведь это тот самый, что вместе с сапожником Тимофеем приходил к мсье Лами в годину пугачевского восстания… Тимофей недавно помер, а Зарин все минувшие годы служил у министра Верженна. Граф сошел в могилу, оставил слугам ренту. Был, значит, теперь Зарин-то рантье. И ничуть не влекло его в вотчины бывшего барина.
С такими вот россиянами водил компанию отец Павел. Все они сбежали от своих добрых помещиков. Зарин – от графа Бутурлина, некий Ларивон – тоже. А Татаринов – от Бибикова. А Иван Соломонов – от Нащокина.
А Максим и Филька, сказать страшно, – от отцов-командиров; первый был теперь драгуном, второй – пехотинцем. Нет, не бегство этих русских людей огорчало отца Павла, другое.
– Дух свободы, который и есть дух святый, подвигнул их к избавлению от рабства, – признавал он. – Однако что вижу, Федор Васильевич? Капище, где курят фимиам златому тельцу. Вот хоть нащокинский Соломонов – на париках и буклях разжился, имеет капитал в двенадцать тысяч ливров. Ах, Федор Васильевич, есть, есть веяние духа свободы, но веет-то не единым дуновением.
Как бы ни было, именно эти беглые да бывший семинарист, они-то и пособили Каржавину. Можно было, пожалуй, опять обратиться к г-ну Хотинскому, советнику посольства. Этого гнома, всегда скромно одетого, с неизменным крестиком в петличке, безукоризненно вежливого, очень и очень неглупого, знал Каржавин с юных лет. К нему-то и воззвал с берегов Мартиники – пособите деньгами, желаю воротиться в отечество. Выбрался, однако, не за казенный счет: г-н Хотинский списался с Петербургом, да так ловко, так дипломатично, что принудил раскошелиться дражайшую маменьку Анну Исаевну. Но опять толкаться к г-ну Хотинскому? «Zut!» – как говорит Лотта. «К черту!»
И если Каржавин появлялся на улице Траверсьер, в отеле «Трех милордов», то не у советника Хотинского – там жил Петр Петрович Дубровский.
Дубровский служил секретарем и переводчиком в русском посольстве. Выходец из Киевской духовной академии, был он дороден и румян. Дубровский не смеялся, а хохотал, не ел, а плотоядно вкушал, трубкой дымил, как запорожец люлькой. Случалось, впадал в развалистую лень, словно нежась в тени вишневого садочка, но вообще-то отличался замечательной энергией.
По натуре был он собирателем, коллекционером. Расхожее – страстный – не прибавлю. Бесстрастный коллекционер нелеп, как и страстный кладбищенский сторож. Иное дело – ипостаси страсти. Корысть и бескорыстие, тщеславие и самозабвение; называю распространенное и, так сказать, гольем, не в смеси. Ну а Петр Петрович?