355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Давыдов » Три адмирала » Текст книги (страница 34)
Три адмирала
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:30

Текст книги "Три адмирала"


Автор книги: Юрий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)

Все это вполне приложимо и к Павлу Степановичу Нахимову.

Итак, годы и годы – в море. Десанты, крейсерство, практические плавания. «Вы-с черноморский моряк, вам смены нет-с и не будет-с!»

Деловые документы тех лет, написанные или подписанные контр-адмиралом Нахимовым, сохранились в архиве. Большей частью они опубликованы. Перелистывая их, видишь неустанный будничный труд, сосредоточенный на том, что зовется горбатым словом: боеготовность. Видишь человека, исполняющего свой долг с завидной тщательностью, спокойно, упорно. Видишь знатока, мастера, не дающего поблажки ни себе, ни другим. И понимаешь, что с таким адмиралом не могли искренне не считаться подчиненные, которые всегда знали, «что труба Нахимова или с корабля, или с квартиры наведена на рейд».

Но в официальных документах мне не встретились какие-либо замечания, мысли, рассуждения Нахимова относительно «лазаревской системы» в части, касающейся матросов, «нижних чинов».

Раньше уже говорилось о жестокости Лазарева (суровости, если угодно), о том, что многие, слишком многие лазаревцы верили в выдающиеся педагогические таланты розги, линьков, мордобоя.

Митрофан Иванович Скаловский, черноморский мичман, в воспоминаниях о корабельном житье-бытье пятидесятых годов не скрыл штукарства их «высокоблагородий». Один завязывал матросикам глаза, учинял ночную тревогу и понуждал унтеров лупцевать «мешкотных». Другой заставлял людей набрать полный рот воды, а затем гнал их на марсы и реи – «отрабатывал тишину» при тяжелых и опасных работах с парусами; потом, когда матросы спускались, проверял: есть ли вода? Не приведи господь – выплюнул: получай двадцать пять горячих. Третий, заметив, что матросик разговаривает с младшим офицером, тоже прописывал порцию линьков. И так далее, и тому подобное.

Тем ценнее для нас отзыв Скаловского о Нахимове: «Он был искренно любим всеми моряками, как офицерами, так равно и матросами. Тогда было правило, чтобы нижние чины на берегу, при отдании чести старшим, снимали бы фуражки и становились во фронт. Павел Степанович махал рукой отдававшему ему честь матросу, чтобы тот поскорее проходил дальше, а на корабле, если молодой матрос снимал фуражку, когда Павел Степанович отдавал ему приказание, то он говорил ему: «Что вы мне кланяетесь?.. Смотрите лучше за своим делом-с».»

Но вот что неизмеримо важнее этого ворчливого шапочного либерализма – Нахимов вслух высказывает и повторяет: пора уж нам, то бишь офицерам, не считать матроса крепостным, а себя самих – помещиками в мундирах. Знаменательно! Так бы не мог не то чтобы говорить, но и помыслить лейтенант, некогда арестованный Сенявиным за рукоприкладство.

Не возникает ли перед нами какой-то, я бы сказал, неожиданный Нахимов? Очевидно, походные морские годы не были лишь походными и морскими. Очевидно, в душе Нахимова постоянно совершалась трудная нравственная работа. Очевидно, опыты жизни и думы прибавляли Павлу Степановичу не одни лишь морщины.

Официальные документы, как и следовало ожидать, молчат на сей счет. Мемуаристы не переступают черту поверхностных констатации: Нахимов был добр, Нахимов испытывал к матросам приязнь и т. д. Выручает биографа, пожалуй, только Виктор Иванович Зарудный.

Молодым офицером он служил у Нахимова. Впоследствии Зарудный написал ряд статей – по гидрографии, метеорологии, истории. Написал и беллетристическое произведение – «Фрегат «Бальчик»», рассказ, снабженный чрезвычайно важной авторской сноской: имена персонажей и названия судов – вымышлены; всё, относящееся к Нахимову, – доподлинно. Страницы «Фрегата «Бальчик»», опубликованные в свое время журналом «Морской сборник», помогают уяснить нравственный облик Павла Степановича Нахимова зрелой поры.

Как говорит Зарудный, в Нахимове жила «могучая породистая симпатия к русскому человеку»; он был полон «горячим сочувствием к своему народу».

Вот тут-то и сокрыты пружины, определившие в конце концов нравственную основу поведения Нахимова. Эта симпатия и это сочувствие возрастали с годами. Все явственнее проступали природная доброта и теплота. Доброта, не переходящая, однако, во всепрощение; и теплота, не равнозначная старческой дряблости.

В отличие от сонма высших офицеров Нахимов, командуя, командовал не серой безликостью, а людьми. У него была не только талантливая голова, но и талантливое сердце. Он видел и понимал, как свидетельствует Зарудный, «тысячу различных оттенков в характерах и темпераментах».

Вот одно из рассуждений Нахимова, крепко запомнившееся автору «Фрегата «Бальчик»:

«Нельзя принять поголовно одинаковую меру со всеми… Подобное однообразие в действиях начальника показывает, что у него нет ничего общего с подчиненными и что он совершенно не понимает своих соотечественников… А вы думаете, что матрос не заметит этого? Заметит лучше, чем наш брат. Мы говорить умеем лучше, чем замечать, а последнее – уже их дело; а каково пойдет служба, когда все подчиненные будут наверно знать, что начальники их не любят и презирают их? Вот настоящая причина того, что на многих судах ничего не выходит и что некоторые молодые начальники одним страхом хотят действовать. Могу вас уверить, что так. Страх подчас хорошее дело, да согласитесь, что ненатуральная вещь несколько лет работать напропалую ради страха. Необходимо поощрение сочувствием; нужна любовь к своему делу-с, тогда с нашим лихим народом можно такие дела делать, что просто чудо».

Он обладал удивительной способностью изъясняться не красно, но толково, не пространно, но метко. В складе его ума было что-то крыловское: юмор, мудрое лукавство. Они-то подчас и ставили многих в тупик: впрямь ли он такой простак, как кажется, или это только кажется, что он такой простак?

Насквозь русский, не терпевший холопьего умиления перед иностранщиной, он умел отдавать должное нерусскому. Оценивая знаменитую трафальгарскую баталию, Нахимов хвалил Нельсона. Но характерно: за что? Павел Степанович указывал: английский флотоводец взял верх не маневром, не хитростью, не личным военным гением, хотя и был военным гением, а тем, что «постиг дух народной гордости своих подчиненных».

Именно в постижении, в поддержке духа народной гордости Нахимов усматривал главную задачу офицеров. Как старших, так и младших. Свою собственную в первую очередь. У матроса, говорил он, следует воспитывать «запальчивый энтузиазм». Не ясно ль, что адмирал имел в виду активное мужество? Последнее немыслимо без «духа гордости». А этот последний опять-таки немыслим в человеке униженном и оскорбленном.

Все, указанное выше, обусловило в основном решительный, коренной пересмотр (без деклараций о пересмотре) отношения Павла Степановича к «нижним чинам». Однако было бы натяжкой идеалистического толка приписывать перемену одному лишь «душевному росту» Нахимова, одной лишь внутренней работе самоусовершенствования, начисто отрезанной от влияния внешних обстоятельств.

Оглядимся вокруг.

Идея освобождения крестьян носилась в воздухе. Рабство себя изжило. Даже Бенкендорф, шеф жандармов, назвал крепостное состояние пороховым погребом под государством. На каких условиях освобождать рабов, с какой «скоростью» освобождать – это уж другая статья.

Но то, что освобождать придется, сознавал и «первый дворянин империи», твердокаменный Николай Павлович.

Из уст в уста передавали царево замечание: «Я не хочу умереть, не совершив двух дел: издания Свода законов и уничтожения крепостного права». Толковали и про некий секретный комитет, занятый крестьянским вопросом. (Комитет и вправду заседал, хотя потому лишь, что было на чем заседать.) Толковали и об указе, по коему помещики смогут отпускать мужиков в «обязанные» – давать им личную свободу и не давать наделов.

В 1847 году царь принял депутацию земляков Нахимова, смоленских дворян. Признавая дворянское «право» на землю, государь прибавил, что крестьянин при всем при том «не может считаться собственностью, а тем менее вещью».

Короче, вот какие веяния носились в воздухе. И конечно, доносились до офицерской среды. Лазарев, например, писал другу в Петербург: «Обещание твое уведомлять иногда, что у вас предпринимается насчет мысли об освобождении крестьян, я приму с благодарностью»[139]139
  Цит. по книге: Б. Островский, Лазарев. М., 1966, стр. 167.


[Закрыть]
. Но из этого письма, из этих строк не усмотришь отношения автора к отмене крепостного права.

Ну, а Нахимов? Что же Павел Степанович?

Во-первых, Нахимов откровенно высказывался против крепостничества. А большинство нахимовских «одноклассников», большинство российского дворянства при одном намеке на освобождение подневольных земледельцев либо падало в обморок, либо впадало в ярость. И даже после Крымской войны, подписавшей рабству окончательный смертный приговор, сопротивление владельцев душ не ослабело, а, напротив, возгорелось пуще прежнего.

Во-вторых, высказывался Нахимов вовсе не ради кают-компанейского красноречия. Нет, он и в корабельной обыденности не глядел уже на «нижних чинов» как на бессловесный судовой инвентарь.

Вот это-то и легло в основу его отношений с матросами. Вот отсюда-то, конечно, и та редкостная, всеобщая любовь к нему, переходящая в обожание. Любовь, столь ярко озарившая Нахимова в трагические севастопольские дни.

«Матросы любят и понимают меня, – не без гордости сказав он однажды, – я этою привязанностью дорожу больше, чем отзывами каких-нибудь чванных дворянчиков-с».

4

Был мирный Севастополь.

Изо всех городов юга не знаю города лучше. В нем есть особенное сдержанное достоинство. Он пахнет нагретым инкерманским камнем, виноградной лозой, морской солью. Иногда здесь внятно веет недальней степной полынью. В белизне стен – свежесть корабельной опрятности. Дневные летние ветры носят звон судовой рынды и пароходный дым, всегда волнующий. А летними ночами ветер течет с гор, звезды над Севастополем влажнеют… Изо всех городов нашего юга не знаю города лучше!

За полстолетие до Нахимова, увидевшего Севастополь в тридцатых годах, другой моряк появился у руин античного Херсонеса. Моряку этому недоставало гения Державина, чтобы сочинить оду, но достало ума, чтобы оценить увиденное. И вице-адмирал Клокачев отписал Адмиралтейству:

«При самом входе в Ахтиарскую гавань дивился я ее хорошему расположению, а вошедши и осмотревши, могу сказать, что по всей Европе нет подобной сей гавани положением, величиной и глубиной; можно иметь в ней флот до ста кораблей. Ко всему тому природа устроила такие лиманы, что сами по себе отделены на разные гавани. Без собственного обозрения нельзя поверить, чтобы так сия гавань была хороша. Ныне я принялся аккуратно гавань и положение ее мест описывать и, коль скоро кончу, немедленно пришлю карту. Ежели благоугодно будет ее императорскому величеству иметь в здешней гавани флот, то на подобном основании надобно будет завести, как в Кронштадте»[140]140
  Еще за десятилетие до того существовала карта Севастопольской бухты, «сочиненная штюрманом ранга подпрапорщичьего Иваном Батуриным в 1773-м году». Однако никто раньше Клокачева, очевидно, столь отчетливо не понял практического значения гавани.


[Закрыть]
.

В том же 1783 году бухта, пока еще Ахтиарская, как и близлежащая татарская деревенька, укрыла на зиму первые русские корабли и первых русских поселенцев. А было их всего-навсего две тысячи шестьсот душ.

На берегах гавани, лучшей в Европе, народился город. Крестил его Потемкин: Севастополь, знаменитый, славный, достопочтенный город, или, точнее, величавый, царственный.

Облюбованный моряками, он моряками и выхаживался. Архитекторы носили мундиры и занимались делами первой необходимости: казенными строениями, пристанями, расчисткой дорог, водопроводом, выбором места под адмиралтейство.

Каждый камень был положен не каменщиками, а матросами. Они же сложили и парадный причал. Потемкин велел звать причал Екатерининским, в честь матушки-императрицы, а все стали звать его Графским, коль скоро шлюпка графа Войновича, местного флотского начальника, приваливала и отваливала именно здесь. И мысок неподалеку стали звать Павловским не в честь наследника, а в честь ушаковского корабля «Святой Павел».

Следом за моряками потянулись лавочники, содержатели трактиров, подрядчики, стряпухи – словом, всяческого рода «обыватели». И вот уж появились домики из ноздреватого инкерманского камня, чистенько выбеленные домики.

Идиллия? Нет, все двигалось с превеликой натугой. Вечно недоставало рук, материалов, припасов. Отдаленность, дурные дороги и отменное бездорожье, война с Турцией, эпидемии, скудость пресной воды и прочая, прочая, прочая окрашивали жизнь севастопольскую не в розовый цвет.

Даже адмирал Ушаков, человек поразительной энергии, трудом изыскивал возможности для портового и городского благоустройства. Да и времени у Федора Федоровича было в обрез – краткая, хлипкая зимушка. А зимой следовало в первую голову озаботиться ремонтом эскадры, истрепанной в походах, изъеденной червоточцами.

Приходилось и воевать и созидать. Севастопольцы поспевали и ворочать корабельные пушки, и закладывать береговые фундаменты.

Уже на плане 1797 года можно рассмотреть Севастополь и его окрестности, которые застал Нахимов: хутора, сады, общественный сад в Ушаковой балке, Артиллерийскую и Корабельную слободки, Городскую сторону, довольно плотно застроенную… «Со стороны казны, – элегически резюмирует летописец города, – средств на это почти никаких потрачено не было».

Прижимистость казны, тороватой на всяческие дворцовые роскошества и фейерверки, тяжко сказалась не столько на благоустройстве, сколько на всей судьбе Севастополя.

Еще до рождения Нахимова, еще до того, как он поступил в корпус, главным командиром Черноморского флота был французский эмигрант маркиз де Траверсе.

Репутация у маркиза Жана-Франсуа, переименованного в Ивана Ивановича, плачевная. Его побивали каменьями и современники и историки: превосходный царедворец и прескверный мореходец.

Маркиз этот довольно скоро усвоил очевидность: Александр Первый не чета Петру Первому. К морскому ведомству Благословенный питал, мягко выражаясь, неприязнь. Он был, пожалуй, самым континентальным изо всех российских венценосцев. Вот это-то и учуял Иван Иванович, ибо, как говорил Бальзак, «у провансальцев ум живой». И, учуяв, почел за личное благо не докучать императору разными флотскими нуждами.

Однако на Черном море, в Севастополе, де Траверсе подвизался в первый год царствования Александра. Тогда маркиз, видимо, еще не был достаточно осведомлен о государевом презрении к военно-морским силам. Посему Иван Иванович всерьез подумывал о защите главной базы южного флота. Примечательно: не только водных к ней подступов, но и сухопутных. Он предлагал превратить прекрасный военный порт еще и в прекрасную крепость – «весь город обнести сплошными каменными верками с надлежащими рвами», то есть возвести как раз те фортификационные сооружения, отсутствие которых отозвалось впоследствии, уже в нахимовское время, гигантскими жертвами. Царь проект забраковал. На бумагах, присланных из Севастополя, означилось мертвенно-равнодушное: «Хранить до востребования».

Несколько позже, когда уж маркиз умостился в министерском кресле, Черноморским флотом командовал адмирал Грейг. В отличие от француза шотландец не был царедворцем, но, как и француз, не отличался военно-административным даром. Черноморский флот и при нем влачил жалкое существование. Правда, это отчасти можно объяснить тем, что тогда перед черноморцами не стояли по-настоящему крупные стратегические или тактические задачи.

И все ж Грейг, подобно де Траверсе, достаточно пристально помышлял об укреплении Севастополя. Он тоже составлял планы и чертежи. Их постигла участь предыдущих – архивное погребение.

При Лазареве «верхи», наконец, осознали настоятельную необходимость озаботиться укреплением главной базы на Черном море. Как раз в тот год, когда Нахимов покинул Балтику, Петербург запросил Лазарева: по силам ли англичанам прорваться в Севастополь с моря?

Тревожились в столице не напрасно: кроме агентурных сведений о «некоторых намерениях», был уже и факт – поздней осенью 1829 года британский фрегат, не спрашивая разрешения, нахально сунулся в бухту[141]141
  Англичане вели на Черном море весьма деятельную разведку. Уже при Лазареве там шныряли соглядатаи на фрегате «Мадагаскар», военном судне «Туркуаз», шхуне «Лорд Чарлз Спенсер», пароходе «Плутон» и др.


[Закрыть]
.

Лазарев не принадлежал к числу тех, кто пуще всего боится докучать высокому начальству. Он не пугал, но и не утешал. Ответил: Севастополь требует значительных, дорогостоящих сооружений. Больше того, адмирал не пощадил самолюбия Николая, заявив, что уж если англичане пожалуют, то, конечно, с флотом «гораздо нашего сильнейшим».

Ассигнования были отпущены. Не без проволочек, но отпущены. Работы начались. Они были циклопическими. Лазарев назвал их «достойными времен римских». Строилось отличное адмиралтейство. Возникали батареи для прикрытия подходов с моря. То были сооружения, о которых у Энгельса сказано, что они возводились «в соответствии с принципами, впервые провозглашенными Монталамбером[142]142
  Марк Рене Монталамбер (1714–1800) – французский генерал, военный инженер, автор системы фортификации, получившей широкое применение в прошлом столетии.


[Закрыть]
, – принципами, которые в более или менее измененном виде получили всеобщее признание и особенно широко используются при строительстве сооружений береговой обороны. Помимо Кронштадта, примером широкого их применения для этой цели могут служить Шербур и Севастополь. Для этих сооружений характерны два-три яруса орудий, расположенных один над другим, причем орудия нижнего яруса установлены в казематах – а именно, в небольших сводчатых помещениях, в которых орудия и прислуга укрыты от огня противника самым надежным образом».

Лазарев, несомненно, трудился для Севастополя и много, и толково, и рачительно. Однако при самом внимательном рассмотрении увесистого тома лазаревских служебных документов не обнаруживаешь замыслов, схожих с планами де Траверсе. Лазарев озабочен укреплением Севастопольского порта, укреплением города лишь со стороны моря. Правда, он предлагает установить на окрестных высотах полевые орудия. Для чего? Главным образом для того, чтобы они вступили в дело, если будут подавлены двух– и трехъярусные портовые батареи. Возможность десанта противника не отвергается адмиралом вчистую. Но десант не слишком-то беспокоит его: с неприятелем, утверждает Михаил Петрович, управятся армейцы, те, что присланы для строительных работ.

Стало быть, Лазарев думал только о морской обороне базы. В сущности, он даже отдаленно не предполагал, что ее в основном придется отстаивать на суше…

А пока был мирный Севастополь.

Еще посылал свой указующий свет проблесковый Херсонесский маяк, приветно горели инкерманские маячные огни, по створу которых шел Нахимов, возвращаясь на рейд.

Он возвращался и утрами, когда брызжет солнце на заспанный белехонький город и не шелохнут тополя у дороги на Балаклаву. Возвращался и на вечерних зóрях, когда горы подернуты сиреневым, сизым, палевым.

К Графской пристани приваливал вельбот, от портика с колоннадой веяло празднично. Площадь с фонтаном возвращала походке ровность, отнятую палубой. Ведренными вечерами на площади играла полковая музыка, и тут уж только поспевай отдавать поклоны, отвечать на улыбки и приветствия, замечая, как расцвела барышня N и как похорошела госпожа NN.

Вот картинка тогдашнего Севастополя. Она передает его дух, общее настроение. «Роскошная южная ночь с приятным береговым ветерком, фосфорический блеск от снующих постоянно шлюпок, два хора музыки и оживленный говор молодых моряков с лицами прекрасного пола придавали этому муравейнику чарующую прелесть. В то время Севастополь жил в полном обаянии морского увлечения. Вход эскадры с моря собирал все общество на малом бульваре. Это была оживленная, великолепная картина, возбуждавшая особенно напряженное внимание женского пола. Корабли и фрегаты, в последовательном порядке, один за другим, под всеми парусами неслись на рейд; каждое судно, подходя к определенному месту, чтобы стать на якорь, мгновенно сбрасывало лисели, а потом все паруса и шлюпки; в четверть часа все убрано, уложено, реи выправлены, шлюпки у выстрелов, трапы спущены… Пристрастная любовь к морю и морскому освоению была привита не только семьям моряков, но этим поветрием были заражены и прочие обыватели».

Было приятно пройтись по Екатерининской, лучшей в городе, видеть домашние огни, слышать детский смех, говор, звяканье посуды, несмелое или бойкое музицирование, запах кондитерских и кофеен.

Он знал дома и улицы этого города, слободки и балки, знал множество людей в этом городе, и весь город знал сутуловатого, с рыжиной адмирала, чуждого и намека на спесь, всегда готового раскрыть кошелек для какого-нибудь отставного боцмана, для какой-нибудь матроски в низко, до выгоревших бровей, повязанном платке или сопливого сорванца в перешитой и залатанной отцовой одежке.

Он любил Севастополь молчаливой любовью. И быть может, не сознавал всю степень этой любви, пока небо над Севастополем не стало аспидным.

Нахимов жил на берегу, близ Графской пристани, жил там обычно с поздней осени до ранней весны. Из окон виднелся рейд. На подоконнике лежала подзорная труба; шагреневая обшивка хранила тепло его ладоней. Квартира была опрятная, не заставленная мебелями: Павел Степанович, как многие одинокие люди, как многие корабельные люди, привык расхаживать из угла в угол. Он жил, замечает современник, «со скромностью древнего философа».

Его, бывало, встретишь и в доме Лазарева, и за ужином с Корниловым, на именинах сослуживца или на крестинах у подчиненного, всюду был он желанным и званым[143]143
  Один капитан-лейтенант, наблюдавший «домашнего» Нахимова, писал: «В Павле Степановиче я никогда не подозревал способности быть столь любезным с дамами и особенно такую привязанность к детям».


[Закрыть]
. Но если вы хотели повидать Нахимова и не заставали его на квартире, в экипажах флотской дивизии, у товарищей, то уж непременно обнаруживали в том красивом здании, куда вела широкая лестница с двумя сфинксами спокойно-внушительными, как в Петербурге, напротив Академии художеств.

Вы подходили к ограде и отворяли тяжелую калитку. В саду теснились акации; желтели дорожки, обложенные по краям крупной галькой. Перед вами белел фасад и эта вот пологая каменная лестница с двумя сфинксами. В прихожей вы отдавали фуражку и пальто старику швейцару.

Потом опять лестница; но уже не местного камня, а мраморная, кажется даже каррарского мрамора, роскошная лестница с надраенными бронзовыми поручнями, И наконец, вы оказывались в Палладиуме Севастополя, как благоговейно выражался Владимир Алексеевич Корнилов.

В просторных светлых комнатах мерцало красное дерево. На английских гравюрах безмолвно кипело море, грозно круглился пушечный дым. Чучела морских птиц тускло поблескивали разноцветными пуговичными глазами. Громадная модель линейного корабля отбрасывала тень на лощеный паркет. Отлично исполненные географические карты, подвешенные на тонких штертах, плавно опускались и поднимались (для удобства зрителя) на деревянных блоках. В ненастье солидный камин полнил теплом и бликами читальню с ее глубокими креслами и двумя длинными столами – на одном вас ждали иностранные и русские газеты, на другом – журналы.

Но главное – тут было множество высоких, тяжелых, прекрасной полировки шкафов – шкафов с сотнями книг, тысячами книг, десятками тысяч книг.

Морская библиотека – гордость севастопольцев – составлялась годами, без участия казны, на доброхотные взносы. Ей служили как общественному делу, и она считалась общественным достоянием. Там сходились не ради хереса и не ради «кокеток записных», а повинуясь духовному, нравственному родству. Когда в Морской библиотеке случился пожар, его бросились тушить, как тушат судовое гибельное пламя. Когда после пожара вице-адмирал Корнилов приехал в Петербург, он не почел зазорным буквально выпрашивать деньги, чтобы пособить черноморцам в их «общественном бедствии».

Нахимов, как и Корнилов, был выборным директором Морской библиотеки. Библиотека была Павлу Степановичу заветным местом, которому отдаешь не досужий, скучливый часок, но пристальное внимание, любовную заботу.

Находились спесивые или попросту глупые люди, видевшие в Нахимове обыкновенного боцмана с адмиральскими эполетами. Ничто так не рушит это кургузое мнение, как отношение Павла Степановича к книжным богатствам, его упорное стремление заворожить «Черноморов» чтением специальной литературы.

Он был совершенно согласен с Корниловым в том, что именно они, адмиралы, обязаны думать «об этой молодежи, брошенной сюда за тысячи верст от своих родных и знакомых и которая, не имея книг, поневоле обратится к картам и другим несчастным занятиям».

Да, если б вам захотелось повидать Павла Степановича и вы не нашли бы его ни дома, ни у друзей, то непременно увидели бы в Морской библиотеке, где дышал камин и шелестели страницы.

А в другое, тоже очень известное, изящное и примечательное здание тогдашнего Севастополя можно было бы и не заглядывать – в Дворянское собрание.

Там были и огромная танцевальная зала, и бильярдная, и хорошо содержавшийся буфет, и вышколенная прислуга, умевшая потрафлять господам Однако Павел Степанович, уже будучи в чинах адмиральских, по-прежнему чуждался бального шума, кутежей, зеленого сукна ломберных и бильярдных столов.

Но едва началась осада Севастополя, как Нахимов стал наведываться в Дворянское собрание чуть ли не каждодневно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю