355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Козлов » Одиночество вещей » Текст книги (страница 20)
Одиночество вещей
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:32

Текст книги "Одиночество вещей"


Автор книги: Юрий Козлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Леон зачем-то придирчиво осмотрел оба вагона. Первый был относительно крепок, необлупленно покрашен. Внутри пахло навозом, в чёрном стоячем воздухе как будто ещё жили страдания, жажда и ужас перевозимых по железным дорогам животных. Одним словом, вполне обычный вагон для скота, в котором раньше перевозили заключённых и представителей народов-предателей. Второй вагон оказался бывшим тиром. Сверху донизу, снаружи и изнутри он был расписан похабщиной, идиотскими графитти, вроде: «Ку-ку осёл Маха!», названиями рок-групп, именами популярных звёзд местного значения, такими, как, к примеру, Лёлик Бу, нафаршированный сплющенными пулями. Раздолбанный и расшатанный, он наглядно демонстрировал тщету попыток поднять сельское хозяйство путём превращения балаганов в хлева на колёсах, равно как и тщету поднять на сельский труд молодёжь, поклонников Лёлика Бу, авторов графитти: «Ку-ку осёл Маха!» Леон с грустью подумал, что разминулся со своим поколением. Совсем со всем разминулся.

В превращении балагана в хлев был бы смысл, если бы был жив новый русский фермер дядя Петя. Но он лежал мёртвый в просторной белой бане, в какой пристало париться царю или президенту, но никак не нищему, запойному фермеру. Жизнь в Зайцах сейчас протекала под гнётом тайны о смерти новорождённого русского фермера. В угоду тайне Леон платил шоферюгам ни за что.

– Обещал мясом или кролями, – сообщили они.

У Леона возникло чувство, что он предаёт. Но кого? Не дядю же Петю, которого уже невозможно предать? Не кролей же, которым он распахнул ночью клетки?

Шоферюги быстро подсчитали, сколько больших, малых и средних кролей им причитается. Вытаскивали из клеток за уши, бросали в мешки. Уносили шевелящиеся живые мешки в тягачи.

Каким-то образом, хотя Леон был готов поклясться, что они ни с кем в Зайцах не разговаривали, шоферюгам сделался известным факт дяди Петиной смерти.

– Давай остальных возьмём, – предложили они. – Тут народ нищий, а мы нормально заплатим.

Леон согласился.

Кролям была дарована ночная звёздная свобода, их ждали сытные заливные и сухие луга, поля и леса, братья-зайцы и чернобыльский волк, потому что, увы, свобода без рыщущего волка невозможна. Но они выбрали клетки, обернувшиеся грязными мешками, тягачами-амфибиями, уносящими их неизвестно куда.

Впрочем, никто не знал, что правильно, а что нет. Мир давно сошёл с рельсов. Сумасшедший машинист вёл его сквозь неподдающиеся осмыслению просторы. Сумасшедший проводник размещал на лучших местах худших из людей, лучших же ссаживал, хорошо, если не сбрасывал на ходу на нищих призрачных полустанках. Вполне возможно, кролей ожидала более счастливая участь, чем если бы они выбрали ночную звёздную свободу и прочее.

– Жди гостей, – усмехнулся на прощание шоферюга.

– Каких? – тускло полюбопытствовал Леон.

– Когда ехали, порвали две высоковольтные линии. Не пролезали с этими вагонами. Полрайона как минимум без электричества. Нас в независимой Латвии хрен найдут, а сюда точно заявятся. Имей в виду.

Отогнав кроличьи видения, Леон заставил себя слушать Эпоксида.

– Есть объёмная импортная красочка под пыль, – объяснял Эпоксид. – Ею тонируется кузов, будто весь мятый-перемятый. Колёса покрываются специальным составом, чтобы, значит, казались лысыми. Ну, по лобовому стеклу жилку паутиной, чтобы как разбитое. На внутреннюю отделку надувается дрань. Но мелочи кое-что. Сиденья как будто порезаны, окурки там на полу. Один попросил, чтобы машина была в дерьме. Не в натуральном, конечно. Твой батя там за старшего. С фантазией мужик. Нормально зашибает. Ещё ему приплачивают, что ездит на службу на своей машине отвозит иногда людей, документы.

Эпоксид произнёс это вроде бы скучая. И в то же время в его голосе сквозило глубочайшее удовлетворение. Это про Эпоксида пелось в Интернационале: «Кто был никем, тот станет всем!» Родители Леона – доктор и кандидат наук, авторы книг и учебников, не первой молодости люди – вдруг очутились на одной ступеньке социальной лестницы с Эпоксидом, вчерашним школьником. Да если бы на одной, неизмеримо ниже! Мать толклась в очереди за чужих, отец идиотствовал с машинами, в то время как Эпоксид широко и вольно путешествовал по Европе!

– А ты чем занимаешься? – спросил Леон.

– Водитель по найму, – Эпоксид подчёркнуто приступил к закуске, давая понять, что входить в подробности своих занятий не намерен.

– Это как? – Леон был уверен, что новый мир отнимает достоинство у всех. В том числе и у тех, кто будто бы его оседлал, как, к примеру, Эпоксид. В новом мире все в той или иной степени унижены и оскорблены. И кто не ради куска хлеба изощрённее тех, кто ради. Леон жаждал тому подтверждения. И получил.

– Водитель по найму – это водитель по найму! – ненавистью посмотрел на Леона Эпоксид.

Между тем красная от самогона Лени приблизилась сзади к Эпоксиду, жадно и требовательно обхватила за плечи, зашептала в ухо, наглядно демонстрируя, какого рода этот найм. При этом она странно, как сова, не мигая, смотрела на Леона светлыми глазами, и Леон чувствовал себя беспокойно и неуютно под этим взглядом.

– Она спрашивает, – поморщился Эпоксид, – откуда у тебя шрамы на лице?

– А стрелялся, – вдруг весело ответил Леон. – Стрелялся из дробовичка. Да не вышло, патрончики оказались старые. – Ему было плевать на Эпоксида, Лени, на новый мир. Больше всего на свете Леону сейчас хотелось домой. Увидеть родителей, сказать им, что не всё потеряно. Хотя Леон в точности не знал, что именно не потеряно.

Эпоксид сбросил со своих плеч руки Лени. Его можно было бы пожалеть, если бы не столь гнусен был его хлеб – хлеб водителя по найму.

– Найн, – сказал Эпоксид.

– Пойду погуляю? – предложил Леон.

– Как хочешь, – пожал плечами Эпоксид, давая понять, что хоть он и водитель по найму, но пока ещё контролирует желания пассажирки.

– Сколько гулять?

– Да хоть не уходи, козёл! – крикнул Эпоксид, налил и выпил самогона. Пошатывающийся, вспотевший, с налитыми злобой глазами, он не производил впечатления человека, способного вести автомобиль.

Леон подумал, что если Господь Бог склонен к юмору (а он ещё как склонен!), то юмор будет заключаться в том, чтобы, спасшись от хачиков с «калачами», они бы убились по пьяни, врезавшись в столб или гору щебня.

Леон переоценил собственные силы. С прогулкой ничего не вышло. Он добрался до ближайшего стога, сел, ощущая спиной сухие колющие стебли. Потом, как провалился, заснул, и снились ему почему-то кролики.

Леон проснулся от шуршания, как будто мышь серой живой иголкой протискивалась сквозь сено. Но то была не мышь. Спиной к нему стоял Эпоксид и, пошатываясь, мочился на край стога.

Леон подумал, что образ справляющего малую нужду Эпоксида становится навязчивым и пророческим. Школьный весенний Эпоксид означал конец марксизма-ленинизма как государственной идеологии. Что означает нынешний? Неужто конец сельского хозяйства? Весной Леону помогла выйти из затруднительного положения Катя Хабло. Кто поможет сельскому хозяйству?

Леон кашлянул.

Завершивший оправку, Эпоксид обернулся. Лицо его выражало живейшее отвращение. Вот только к чему? К Леону? Вряд ли. Эпоксид, скорее всего, и не заметил его, спящего в стогу. К… мочеиспусканию? Леон читал, что встречаются сумасшедшие, искусственно тормозящие естественные процессы в организме. В конце концов, они умирают от уремии или запоров. Будто бы Гоголь был таким. Но Эпоксид не походил на Гоголя.

Значит, к тому, что произошло, пока Леон в стогу видел сны про кроликов? Что входило в неписаные (или писаные?) обязанности водителя по найму из малого предприятия «Желание»? Леон вспомнил, что есть такая пьеса «Трамвай «Желание». Неужто основатели кооператива были с ней знакомы? Как бы там ни было, то, что Эпоксид испытывал отвращение от исполнения своих обязанностей, свидетельствовало, что он не окончательно потерян для Бога и людей. Леон ощутил что-то похожее на симпатию к Эпоксиду, хотя тот, конечно же, не заслуживал решительно никакой симпатии.

– Сука, – пробормотал Эпоксид, не то узнавая, не то не узнавая Леона, – в Ганновере добропорядочная художница по тканям, а тут… – вязко, как рыба, ловящая клейкой слюной насекомых, плюнул. И вдруг проговорил ясно, трезво, чётко, как по наитию свыше: – Когда долго жмут, травмируют, колят антибиотиками, суют катетеры, с первой порцией текут кровь и гной. Деньги, Леонтьев, вернее и скорее всего делаются на совершенствах жизни. На органических пороках людей ещё вернее и скорее. Кровь и гной текут к нам в страну, Леонтьев.

Несмотря на урологический характер, высказывание было, в сущности, правильным. Оно свидетельствовало о подлой многомерности человека, знающего (от Бога), что хорошо, что плохо, но поступающего плохо, потому что ему (человеку) так выгодно. Что в свою очередь свидетельствовало о безусловной конечности того, что называлось человеческой цивилизацией.

Леону захотелось встать и обнять Эпоксида, как брата.

Точно так же ему хотелось обнять вышедших проводить его после утренних поминок зайцевцев: русского дядю Тома – Егорова, тряпичную бабушку, Гену, неведомых братьев Володарских из Урицкого.

«И родители были Володарскими?» – спросил у них Леон.

Братья не знали родителей. Выросли в детдоме.

«У нас вся деревня детдомовская: Колька Люксембург, Серёга Киров, Валька Орджоникидзе, Алёшка Шверник».

Они стояли возле бабушкиного дома-параллелограмма у срубленного краснознамённого георгина, и Леону хотелось обнять их всех, так как не было в тот момент людей ближе и роднее.

Точно так же, как не было сейчас человека роднее… Эпоксида.

То было братство в фундаментальном несовершенстве, а может, в органическом пороке, то есть в том, что обусловливало конечность человеческой цивилизации. Энергия исчезновения одновременно разъединяла и объединяла людей.

«Я русский в той степени, – подумал Леон, – в какой исчезает с лица земли, уходит, как я лугами из Зайцев, мой народ».

Не в сказках, ладе-укладе, народных традициях и вере принял он Богом данную национальность, но во лжи, пролетарском рубище марксизма-ленинизма, атеизме, интернационализме, унижении, исчезновении и смерти.

Что-то из всего этого следовало.

Что-то простое и нехорошее.

Что должно было объединить Леона, Егорова, тряпичную бабушку, Гену, Платину, братьев Володарских из Урицкого, родителей Леона, Эпоксида, прочих известных и неизвестных русских. Чем дольше Леон размышлял, тем очевиднее ему становилось, что это «что-то», по всей видимости, крайне не понравится другим русским, в ком энергия исчезновения пробуждает чувства противоположные. Кто стремится быть никем или кем-то, но только не русскими.

Как если бы умирающий вдруг поднялся со смертного одра да попросил вон расписавших его имущество самозваных наследников.

Одна часть русских силилась встать вместе с умирающими. Другая исподволь додушивала этого умирающего.

Быть сейчас недодушенным русским, подумал Леон, значит быть очень плохим в глазах человечества. Но по мере того как Россия будет становиться сильнее и богаче (если, конечно, будет, если Бог захочет), русские начнут стремительно исправляться в глазах человечества.

То были ущербные, произрастающие из созерцания пьяного, мочащегося на край стога Эпоксида мысли.

Получалось, что для патриотизма, как для веры в Бога, нет потерянных душ. Но всякое дело, где в дело идут любые души, обычно заканчивается бедой. Слишком уж много вдруг оказывается потерянных душ, слишком важную роль начинают они играть в «деле».

По щекам Эпоксида текли слёзы.

– Сука! – шепча рыдал или рыдая шептал он, опираясь на помогавшего ему идти Леона. – Леонтьев, давай пристрелим её из «беретты» и закопаем! У меня есть доверенность на машину, купим тебе загранпаспорт и… С какой бабой я познакомился в казино в Люксембурге! Если бы не эта сука!

Воспоминание о бабе из Люксембурга повергло Эпоксида в настоящее Еврепидово отчаянье. Он продолжил рыдания на груди у Лени, забыв, что она альфа и омега, то есть причина и следствие его отчаянья.

И за рулём, пока Лени и Леон складывали в сумки провизию, Эпоксид продолжал рыдать, тупо глядя в стекло.

А когда пришла пора ехать, выяснилось, что он заснул.

Если бы не знать наверняка, что Эпоксид нахлебался самогона, оказал пожилой Лени услугу, входящую в прейскурант услуг, оказываемых водителем по найму из малого предприятия «Желание» таким клиенткам, как Лени, можно было бы подумать, что отрок-пастушок задремал под сенью цветов и дерев, таким кротким, безгрешным и чистым сделалось во сне лицо Эпоксида.

Беспозвоночно размазавшегося, его с трудом переместили на соседнее сиденье.

Лени повела сама. Но и она была изрядно пьяна. Разворачиваясь на поляне, снесла стог. Выезжая на усыпанное щебнем шоссе славно пошерстила кусты на обочине.

После чего законопослушно поползла по шоссе со скоростью тридцать километров в час (такая была указана на знаке), вызвав у едущих следом великую ярость. Но страх потерять лобовое стекло был сильнее, поэтому они не решались обгонять по щебню, лишь отчаянно сигналили. Встречная полоса была пустынна. А за Лени муравьиной цепочкой ползло десятка три, наверное, машин. Когда щебень кончится, подумал Леон, они расправятся с нами покруче хачиков!

Так бы оно и случилось, не проснись Эпоксид.

– Сцепление полетело? – прохрипел он.

– Найн, – ответил Леон. – Был знак – тридцать километров, вот и едем тридцать километров.

Не слушая Лени, Эпоксид надавил на тормоз, выскочил из машины, обежал, плюхнулся на место водителя, грубо потеснив Лени.

Муравьиная цепочка осталась далеко позади. Только щебень колотил по днищу, как в тамтам. Но ранящий днище чужой машины щебень мало беспокоил Эпоксида.

– В этом сраном Нелидове, – сказал Эпоксид, когда промелькнул указатель «Нелидово – 10 км», – очень приличная валютная гостиница. В парке.

– Уже валютная? – Леон вспомнил молодого, подтянутого подполковника с римским именем Валериан, подарившего отцу инфракрасный танковый прицел ночного видения. – Ещё недавно можно было за рубли.

– Теперь твёрдо за доллары, – сказал Эпоксид.

– А я не сберёг! – чуть не разрыдался по прицелу, совсем как Эпоксид по бабе из Люксембурга, Леон.

– Собственно, я могу поспать в машине, если, конечно, можно, – сказал Леон.

– Она вообще-то прижимистая, – покосился на Лени Эпоксид. – Но заплатит, наверное.

– У тебя нет долларов? – спросил Леон.

– Номер – сто за сутки, – вздохнул Эпоксид. – Дорого. У неё полный расчёт с предприятием в Москве. В Европе и здесь она платит с кредитной карточки. Не боись, придумаем что-нибудь!

Определённо впервые в жизни Эпоксид собирался (если собирался) платить (доллары!) за чужого человека. Теперь Леон не сомневался: Господь избрал его, Леона, орудием для исправления Эпоксида. Он, Леон, как Пушкин лирой в народе, пробуждал в Эпоксиде чувства добрые. «Вот только обо мне Бог не подумал, – обиделся Леон, – о моём достоинстве. Мне противно быть нищим!»

И ещё подумал, что одному Богу известно: заплатит Эпоксид за него или нет, и вообще, что у него на уме.

«Внимание! Вы въезжаете в свободную экономическую зону Нелидово!» – трепыхалось полотнище на въезде в город. И чуть подальше: «Данлоп» – лучшие в мире автомобильные покрышки!»

Леон вспомнил: раньше тут был красочный, с налитым, ветвистым, как рога мужа неверной жены, колосом и шестерёнкой стенд – «Совхоз «Ждановский».

В остальном Нелидово пока оставалось прежним. Ни людей, ни скотины, ни птицы. Впрочем, это могло объясняться поздним временем прибытия путешественников в свободную экономическую зону. Жители отдыхали, готовясь к новому, теперь свободному, трудовому дню.

Над райкомом-горкомом более не реяло пролетарское красное знамя. Над серой бетонной коробкой полоскался квадратный белый флаг, на котором в сумерках угадывалась крупная круглая ушастая розовая голова. «Неужели… Хрущёв?» – изумился Леон. При более пристальном рассмотрении выяснилось, что это свиная голова. Сверху в иероглифах, как в короне, а снизу в кириллице, как в бороде: «Сосисочный фарш «Великая Китайская стена».

По-прежнему неизбывное сиротство разливалось над Нелидовом, как неизбывная Божья Благодать. Но если ещё недавно – в лозунгах и кумачах – сиротство претендовало на некую всемирную мессианскую идею и, следовательно, хотя бы как болезнь заслуживало чисто умозрительного сочувствия, теперь, очистившись от кумачового мессианства, оно не претендовало ни на что, кроме нищеты, и не заслуживало ничего, кроме презрения.

Какие, к чёрту, покрышки «Данлоп»? Какой сосисочный фарш?

Как раньше лгали красные лозунги, так теперь – рекламные щиты. Но если прежняя (насчёт коммунизма) ложь лежала в сфере нематериальной: кто его знает, будет он или не будет, воля Божья неисповедима, нынешняя (насчёт «Данлопа» и сосисочного фарша) – исключительно в материальной, а потому была куда более оскорбляющей и циничной. Раньше (хотя бы из чувства противоречия) можно было прикинуться, что веришь. Прикинуться сейчас означало расписаться в полнейшем собственном идиотизме.

А между тем огромное количество людей прикидывалось и расписывалось. Как раньше девяносто девять процентов – за нерушимый блок коммунистов и беспартийных, так теперь столько же за… что? Рекламу «Данлоп» и китайской тушёнки?

Уже стояли у бывшей партийной, а ныне валютной гостиницы в парке, и пожилой помятый гостиничный бой заносил сумки в холл, успевая бросать неодобрительные взгляды на Леона. Бою не нравились серенькая его одежонка, брезентовый рюкзачок.

На месте администратора сидела молодая женщина с высокой причёской и каменным лицом. Леон узнал в ней свою соседку в райкомовско-горкомовском зале, где выступал отец. Она тогда прилежно конспектировала. Не помогло? Или, напротив, помогло? Служить администратором в валютной гостинице по нынешним временам было всё равно что раньше заведовать отделом в райкоме.

– Здравствуйте, – сказал Леон, – помните, мы сидели в райкоме рядом, когда выступал учёный из Москвы. Я его сын. Помните?

– Здравствуйте, – равнодушно отозвалась женщина. – Не помню.

– Как же так? – растерялся Леон. – Недавно было.

– Может быть, – не стала спорить милая женщина.

– Вы, случайно, – заговорщически понизил голос Леон, как если бы был партизанским связным, нелегально прокравшимся в оккупированный город, – не вышли из партии?

– Даже если бы меня избрали подпольным генеральным секретарём, – усмехнулась женщина, – тут тебе не поселиться.

– А Валериан? – воскликнул теснимый пожилым насупленным боем Леон. – Где он? Как поживает?

– Понятия не имею, – раздражённо отозвалась женщина. – У нас тут теперь демилитаризованная зона.

Бой уже оттеснил Леона от стойки и, вне всяких сомнений, вытеснил бы из холла к чёртовой матери, если бы Эпоксид не положил пожилому бою на плечо литую бронзовую руку.

– С нами, – заявил Эпоксид. – Платит она, – указал на Лени.

А вот платить-то Лени как раз и не хотела. Она резко возразила Эпоксиду на железном немецком, и тому пришлось переложить литую бронзовую руку уже ей на плечо.

Леон подумал, что не существует в мире убывающего дружелюбия. Никто нигде не радовался ему. Он открыл было рот, чтобы повторить, что вполне может переночевать в машине, но вспомнил, что и машина принадлежит Лени. Конечно же, ей не хочется, чтобы Леон спал (дышал, сучил во сне ногами) в её машине.

– Двухместный и одноместный, – не снимая с плеча Лени литой руки, произнёс Эпоксид.

Бывшая райкомовка положила на стойку ключи.

Прежде чем у Леона достало решимости развернуться и уйти в ночь, Эпоксид со словами: «До завтра!» протянул один ключ ему.

В номере Леон ощутил, как чудовищно, нечеловечески устал. То была нехорошая – с утратой достоинства – усталость. Так сначала «устаёт», а потом разваливается на куски металл. Сходят с лица земли народы. Не говоря об отдельных людях, которые «устав» продолжают жить, только вот считать их людьми уже затруднительно.

Обрушившись в пропылённой, вымоченной дождём, высушенной ветром одежде на застланную кровать, Леон подумал, что если немедленно не поднимется, не уйдёт в глухую нелидовскую ночь, то впустит в душу эту самую гибельную усталость. «Пока не намял покрывало… – обречённо сквозь шум в голове решил Леон. – Сосчитаю до ста и…» И заснул.

Проснулся от стука в дверь.

Было темно. За окном пошаливал ветер. Позванивало неплотно укоренённое в раме стекло. Пробуждение от ночного стука в дверь – скверное пробуждение. Холодный пот прошиб Леона прежде, чем он включил светильник над кроватью, принял вертикальное положение, хрипло каркнул в белый прямоугольник двери: «Да-да, войдите!»

Вошёл Эпоксид.

Он был в красных спортивных трусах с лампасами, в синей майке со светящейся на груди надписью: «Chanel». В руках держал полиэтиленовый пакет, из которого выставил на стол три жестяные банки пива.

– Спишь? – странно, совсем как некогда Платина, поинтересовался Эпоксид.

Как будто Леон мог чем-то другим заниматься ночью в одиночестве в чужом городе в гостинице после сумасшедшего дня.

– Уже нет, – сказал Леон, не представляя, зачем понадобился Эпоксиду.

Эпоксид вдруг покачнулся, ухватился за спинку стула. Леон понял, что он сильно пьян.

Обретённая Леоном по воле Бога свобода, в сущности, мало что значила в мире усугубляющегося абсурда. Для чего Эпоксид разбудил его среди ночи? О чём собирается с ним говорить? Вид у Эпоксида был какой-то пьяно-озадаченный. Тих был Эпоксид и смотрел на Леона если не с почтением, то с непонятным уважением, как младший товарищ на старшего. Хотя никак не мог Леон быть Эпоксиду старшим товарищем: ни по возрасту, ни по взглядам. Единственно, мог быть товарищем во Христе, если бы только оба не были атеистами. И тем не менее Эпоксид смотрел на Леона не так презрительно, как раньше.

Чтобы заполнить паузу, дать Эпоксиду время собраться с мыслями, Леон вскрыл банку с пивом. Над чпокнувшей банкой встало крохотное белое облачко, которое, впрочем, мгновенно, как будто его и не было, рассеялось. Пиво было холодным, резким и приятным на вкус.

Пауза затягивалась.

– Я посланник, – вдруг объявил Эпоксид. – Посланник доброй воли.

Леон подумал, что Эпоксид, скорее, посланник белой горячки, но промолчал.

– Ты, конечно, волен отвергнуть, моё дело передать тебе деловое предложение, – выговорив эту сложную фразу, Эпоксид погрузился в долгое – с кратким забытьём, храпным (со вздрогом) пробуждением – совиное молчание.

– Какое предложение? – удивился Леон.

– Гнусное, – неожиданно быстро и коротко ответил Эпоксид.

– Не передавай, – посоветовал Леон.

– Ладно тебе, – хмыкнул Эпоксид. Он уже смотрел на Леона не как на старшего товарища, а как на придурка, которому привалило счастье, но который этого не понимает. – В общем, Лени, она… денег много, главный художник по тканям, акции, домишко, туда-сюда, ты ей понравился, понял? Такой, говорит, молоденький, а уже весь в шрамах, как наёмник, как офицер, как её папаша, погибший за рейх. В общем, не возражает, чтобы её на пару. Заплатит за гостиницу, отвалит тебе двести марок. Пошли, а? – похабно подмигнул Леону. – Покажем ей кузькину мать! Между прочим, она вполне. Каждый месяц проверяется на СПИД. Верняк! Чего ты теряешь, Леонтьев? Ты хоть одну живую бабу в жизни видел?

– А так она за гостиницу не заплатит? – Какой-то это был не тот вопрос. Леон растерялся, спросил, лишь бы собраться с мыслями.

– Забудь. Я заплачу. Пошли? – Вскочил упругий, как бы уже протрезвевший, в красных спортивных трусах с лампасами и в синей майке со светящейся надписью на груди.

– Я, собственно, – пробормотал, загипнотизированный светящимися потусторонними буквами, Леон, – это… Нет.

– Ну-ну, – вдруг как-то уж слишком вплотную приблизился к нему Эпоксид, коснулся его шеи губами. – Не дури. Всё будет нормально.

Леон испытал ужас, в сравнении с которым нападение хачиков было приятным воспоминанием.

– Мне надо в душ! – закричал Леон, врубил на полную мощность радиоприёмник, к счастью, настроенный на ночную программу, – передавали какую-то похабщину, схватил в руки графин с водой, чтобы Эпоксид понял: шуму будет много.

– Давай вместе? – улыбнулся Эпоксид.

– Что… вместе?

– Выключи радио, Леонтьев. В душ вместе. Я так устал, – вдруг жалобно и беззащитно произнёс Эпоксид. – Я так одинок! – В глазах блеснули слёзы.

– Иди-иди, – с графином наперевес Леон выпроваживал Эпоксида из номера.

– Неужели, думаешь, я голубой? – вдруг совершенно другим – мужественным и спокойным голосом каратиста проговорил Эпоксид. – Пошли! Двести марок – программа-минимум. Мы её покруче раскрутим! – И вышел.

Леон немедленно запер дверь.

В номере было жарко, но его колотил озноб. Лоб покрылся холодной испариной. Леон полез в карман за платком, рука наткнулась на свёрнутые бумажки. Леон выхватил бумажки, бросил в пепельницу и вдруг увидел, что это франки, которые ему навязала ночью под яблоней Платина.

Сдачу бывшая райкомовка после томительной работы на калькуляторе выдала Леону почему-то в датских кронах.

Леон вышел из гостиницы. Июльская нелидовская ночь объяла его.

Куда лежал путь Леона?

Конечно же, на вокзал.

Бывшая партийная, а ныне валютная гостиница находилась почти что за городом. Час, наверное, лунно пылил Леон мимо чёрных изб и домов, подталкиваемый в спину тёплым, как бы вспотевшим от усердия ветром.

Шоссе незаметно вывело его на центральную улицу, а я там и на главную нелидовскую площадь, где мирно соседствовал и райком-горком под свиным знаменем и частично отреставрированный храм, некоторые купола которого уже были позолочены, остальные же – пока только обтянуты серебряным в ночи цинком. И по-прежнему торчал в центре площади истукан, похожий во тьме на слетевшего с небес демона.

Ноги сами поставили Леона перед истуканом. Он долго и неизвестно зачем переводил взгляд с чудовищных ортопедических его ботинок на далёкую голову в лунной кепке. Бесконечно пуста при этом была душа Леона – ни ненависти, ни симпатии, ни обиды, никаких чувств, только превосходящая меру усталость, которая, как тяжёлая радиоактивная вода, до краёв наполняет душу, оставляя её пустой.

Чем дольше смотрел Леон на истукана, тем очевиднее ему становилось, что никакой нормальный человек уже не может испытывать к нему никаких чувств, следовательно, вся нынешняя круговерть вокруг него – решительно ничто! Леон вспомнил, как однажды отец долго смотрел на свою старую визитную карточку, где были указаны его прежние должности, премии, учёные звания, а потом сказал: «Теперь мне потребна иная визитная карточка: такой-то такой-то – Никто и имя ему Ничто!»

Леон вдруг услышал, что позади кто-то табачно дышит. Ещё один педераст? Стиснул в кармане складной нож, предусмотрительно переложенный из рюкзака ещё в гостинице. Как лягушка скакнул вперёд, спиной вжался в гранитную тумбу. Был тот исключительный случай, когда истукан действительно защищал от нападения сзади.

Увидел тщедушного, всклокоченного старика то ли в колпаке, то ли в треухе, в брезентовой бесформенной хламиде с тонкоствольной мелкашкой за плечом. Вид у него был разбуженный и недовольный.

«Сторож! – облегчённо вздохнул Леон. – Только что он охраняет?»

– Явился, гадёныш? – ошарашил предполагаемый сторож. – Не жаль, гадёныш, краски?

– Какой краски?

– В рюкзаке, – сторож дыхнул сквозь табак спиртным, определённо не фабричного производства. – А ну показывай!

– Я приезжий, иду на вокзал, – пожал плечами Леон. – Неужели пачкают краской?

– А то нет, – без большого, впрочем, огорчения признался сторож. – Ругательства пишут.

– А вы, стало быть, поставлены от райкома охранять? – догадался Леон.

Старик долго рылся в кармане хламиды, наконец, извлёк на свет Божий полупустую, трепещущую на ветру папиросу, закурил, прикрыв спичечный огонёк кривыми, как сучья, ладонями.

– Маета с куревом. Третий месяц не завозят!

– И не завезут, пока его охраняешь, – сказал Леон.

Но тут же поймал себя, что уже так не думает. Что сам не знает, зачем сказал. Отсутствие в Нелидове папирос, а также всего остального, необходимого для жизни, объяснялось не этим. И ещё подумал, что горестная нынче у истукана защита – самогонный старик с мелкашкой.

Закуривая, сторож встал к Леону боком. Леон увидел, что ствол прикручен к деревяшке проволокой.

– Я не его охраняю, – объявил сторож, грустно глядя на стремительно искуриваемую папиросу. – Церкву. Сто шестьдесят икон уже упёрли. Три ящика с Библиями. Сейчас перестраивают, понятное дело, за цементом, за досками, за железом лазают.

– Значит, его по совместительству?

– Не по совместительству! – разозлился сторож. – Никто мне его не вменял!

– Зачем же тогда охраняете? – изумился Леон.

– А… жалко, – едва слышно, после паузы, проговорил сторож.

– Жалко? Кого? – спросил шёпотом Леон, зная кого, но отказываясь верить.

– Кого-кого, – пробурчал старик. – То на каждый праздник цветы ему, пионеры, значит, митинги, венки, делегации, а сейчас… Не по-людски.

– Так пусть, кто сладко жил, когда ему на каждый праздник венки, охраняют.

– Ха! – хмыкнул сторож. – Обохранялись. Они сейчас, – понизил голос, как будто выдавал Леону тайну, – при банках да биржах ещё лучше живут.

В небе вдруг что-то взорвалось, затем послышался ровный мощный гул. Гроза? Леон посмотрел вверх, но увидел лишь стремительно летящие красные огни.

– Ночные полёты, – объяснил сторож.

Площадь вдруг осветилась. Пара чудовищной яркости фар возникла вдалеке над шоссе. Двигался невидимый носитель фар в сторону центральной нелидовской площади.

Леон испытал сильнейший (как приступ аппендицита) приступ тоски. Жизнь всегда была исполнена тоски, как река воды, но чем дальше, тем решительнее склонность к разливам обнаруживала река. Леон утешался, что тоскует не он один. Что следствием схожей тоски был всемирный потоп. Но Леон шёл дальше. Ноев ковчег казался ему излишним. Ни к чему всякой твари по паре.

Что за ночные, распарывающие небо полёты, когда ни страны, ни армии? Что за чудовище ползёт на площадь в неистовом свете фар? Зачем сторож охраняет памятник Ленину, когда поставлен охранять Божий храм?

– А ты не думаешь, старина, – устало произнёс Леон, – что пока ты бегаешь к Ленину, воры уволокут что-нибудь из церкви?

– Понятное дело, – согласился сторож, – да только всего добра один хрен не сбережёшь. А церковь нынче, – почесал в бороде, – богатенькая, не обеднеет. За одно освящение нелидовской товарной биржи сколько тыщ отвалили!

– Церковь богатая, а Ленин бедный?

В приближающемся слепящем белом (такой, по свидетельству переживших клиническую смерть, возникает, когда человек уходит в мир иной) свете Леон смотрел на совместителя-сторожа и, помимо аппендицитной тоски, ощущал в душе великую смуту, так как изначально (штампованное сознание?) ставил себя над стариком, в сущности же мало чем от него отличался. Точно так же смутно-свободен был от церкви и от Ленина и точно так же смутно-свободно от них несвободен. То было истинное (о каком в прошлом веке мечтали образованные русские люди) единение с народом. Однако не испытывал Леон от этого – в белом слепящем смертном свете – единения ни счастья, ни надежды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю