Текст книги "Переправа через Иордан (Книга рассказов)"
Автор книги: Юрий Буйда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Доктор Шеберстов кивнул.
– Похоже, это ты про себя. Без вины виноватый. Не такой, как все, и значит...
– Похоже, это я уже не про себя... А без вины виноватых не бывает. Бывают только не знающие своей вины.
– Дети, они ведь не ведают, что творят. Иногда – добро. Бывает.
– Наверное, бывает.
Как встретились, как сговорились эти два мерзавца, вообще – как нашли друг друга. Ведь какой бы Француз ни был трепач, о таком с первым встречным не заговоришь. А может, и не сговаривались. Или сговаривались о чем-то другом, да вот тут девочка и подвернулась. Француз торчал каждый вечер в Красной столовой в компании Кольки Урблюда и других беспричинных людей, брехавших разные истории под Урблюдову гармошку и вечную котлету. После детдома Француз устроился учеником слесаря на бумажную фабрику, но вскоре ушел на лесопилку, где было повольготнее, то есть попьянее. А второй... Никто даже имени его не запомнил, да, может, он и назывался. Дед Муханов же и вовсе сомневался, было ли имя у этого крепкого низкорослого мужичонки в кепке-копейке на бровях, с недельной щетиной на рельефно мускулистых скулах. Никто не помнил, чтобы он на кого-нибудь взглянул. Даже на Феню, которая царила и властвовала в прокуренном зальчике, не покидая своего места за жестяной стойкой, под жалобной книгой с наклеенным на обложку портретом Акакия Хоравы в роли великого воина Албании Скандербега. Непрестанно жуя и ковыряя алюминиевой вилкой котлету, ковыряясь ею же в зубах, он молча слушал Француза, который, похохатывая, сыпал своими дурацкими историями. "Да ты, парень, с придурью", – беззлобно пробормотал обладатель кепки-копейки. "Это потому, что я по утрам здорово сморкаюсь, – осклабился Француз. – Так сморкаюсь, что с соплями мозги вылетают. Жди, пока новые отрастут".
Тем же вечером они отправились на Детдомовские озера, выбрали местечко поукромнее, выпили. Француз угощал, деньги завелись: тайком от начальства продал литовцам несколько кубометров ясеневого паркета. На допросах он потом упрямо твердил одно и то же: ни о какой девочке и речи не было, договаривались о новой "паркетной операции". Может, и так. Однако девочка возникла. Она знала Француза: вместе росли в детдоме. Правда, он был постарше. Приставал – так он ко всем девчонкам приставал. Она гуляла, они выпивали. Позвали ее. Присела рядом, пригубила вина. Поболтали. Первым набросился небритый мужичонка. Вторым был Француз. Девочка потеряла сознание, когда появился Иван Плахотников.
– Это который тогда умер в больнице? – уточнил Леша Леонтьев.
– Который.
Рослый, широкоплечий, хозяйственный, с монотонной, как уголовный кодекс, манерой речи, немногословный, обстоятельный. Работал на мукомольном заводе, держал огромное хозяйство. Жил один. И надо ж было этому быку-бычине влюбиться в Наденьку. Хотя, впрочем, почему бы и нет... Милая тихая семнадцатилетняя девушка без опасных фантазий. Не то что все эти финтифлюшки черт знает в каких юбчонках, материала на которые требовалось не больше, чем на мужской галстук, мечтательницы хуже алкоголиков: Москва, Крым, муж-офицер или, на худой конец, дипломат, роскошная квартира и чтоб никаких тебе свиней в сарае и картошки с селедкой. Для таких вся жизнь – сплошное "вдруг". Таких-то обычно жизнь и бьет мордой о стенку. Наденька Духонина была не из таких. Иван давно к ней присматривался. Заходил изредка к Духониным в гости, а то и помогал по дому – починить, побелить, покрасить. Несколько раз выпивал с Ильей в его загончике. Лишних вопросов не задавал, в душу не лез, в закадычные друзья не набивался. Человек, который знает себе цену. Не больше, но и не меньше. И уж если такой человек что-нибудь решит, то от своего не отступится. Каждая цель должна быть достигнута. Во что бы то ни стало. И когда он наконец принял решение жениться на Наденьке, он прямо так и сказал и ей, и Илье, и Анне. Илья хмыкнул: "Ей только-только семнадцать стукнуло. Учиться хочет в техникуме". – "Я подожду", – спокойно ответил бычина. Наденька же просто-напросто ему отказала. Нет, у нее не было избытка в ухажерах, она вовсе не была своенравной капризулей или кокеткой. Никто так и не узнал, почему она твердо ответила Плахотникову "нет", да это уже и не важно. И возможно, что Плахотников поверил ей. Может быть, даже растерялся...
– Но ведь это он принес ее тогда в больницу, – сказал Леша Леонтьев. Он напал на этих мерзавцев, ему воткнули нож в живот, но ее все же донес. Не его вина, что она...
Доктор Шеберстов поднял узловатый, желтый от табака палец:
– Понимаешь, Леша, у меня тогда как раз в кабинете делали ремонт...
Леша ждал.
– Ремонт. Печку раскидали, стенку под дымоход раздолбали. А за стенкой как раз та палата, где лежал под капельницей Плахотников. Герой. – Доктор усмехнулся. – Спаситель.
– Ну, ремонт, – осторожно напомнил Леша. – И что?
Уже на следующий день к герою Плахотникову пришел Француз – тогда еще никто не знал о его участии в этом деле, все открылось позднее. Они разговаривали полчаса, и весь их разговор доктор, находившийся в своем кабинете, слышал от слова до слова. Никаких случайностей на берегу Детдомовского озера не было. Плахотников, услышав от Наденьки твердое "нет", может быть, поначалу и растерялся. Но он же всегда все обдумывал не торопясь, обстоятельно, взвешивал "за" и "против", прежде чем принять решение. Тугодум. А приняв, так же обстоятельно и твердо шел к цели, какая б она ни была, большая или маленькая, обыкновенная или – страшная. На этот раз целью стала Наденька. Соплячка, которая посмела покуситься на важную цель. Ведь женитьба, семейная жизнь, дети и так далее – что может быть важнее? И вот одним "нет" – все отменяется? Ну нет. Ни за что. Цель должна быть достигнута. Во что бы то ни стало. Любой ценой. Сколько он пообещал Французу и его напарнику – доктор так и не понял. О сумме не говорили в палате за стенкой. Француз просто требовал платы. Плахотников обещал рассчитаться по выходе из больницы (хотя уже знал, что Наденьки нет в живых). Француз ныл, клянчил, трусливо угрожал – он, конечно, был до смерти напуган, никто ведь не ожидал, чем все это обернется. И драка эта у озера... Кто ж знал, что человек без имени так разозлится и бросится на Ивана с ножом.
– Значит, он им заплатил, – уточнил Леша. – Но зачем ему это надо было? Просто чтобы заполучить ее? Но ведь...
– Не просто – ее. Цель должна быть достигнута. Иначе какой смысл в этой жизни? Спектакль. Двое мерзавцев оскорбляют семнадцатилетнюю девочку – и вдруг на сцене появляется благородный герой и спасает обесчещенную. А потом что ей делать? Как жить с этим? В городке, где все про всех все знают. Эти взгляды, шепотки, страдания Ильи, для которого она стала всей жизнью, нормальной жизнью, и вот его жизнь опять превращается в ад... А спаситель тут как тут. Он готов прикрыть ее, за ним ведь как за каменной стеной, это все знали, уж он-то не допустил бы никаких взглядов и шепотков, в конце концов, у него были деньги и он мог увезти ее в другой город...
Леша дернул плечом.
– Жуть. Но почему же ты про это нам не рассказал?
– Ты же не знал Илью, как я. Ты же ничего не знал про ту ночь в Солдатском доме... Что я мог тогда для него сделать? Ничего. Он никогда ни в чем не винил меня, но мне-то от этого было не легче. Я не мог помочь, но соучастником-то – стал. И потом, я же видел, кем стала эта девочка для него, как она изменила его жизнь. И вот снова – ад. Может, я и не заслуживал этого ада, но иногда, наверное, довольно просто знать об этом аде, чтобы жизнь стала невыносимой... – Шеберстов снова закурил. – Я никогда не нарушал закон. Первая мысль была: позвать милицию, все рассказать. А доказательства? Этот тугодум ото всего отперся бы. Кому верить? Припадочному брехуну Французу? Преступнику?
– Было расследование, – прервал его Леша. – Я ж помню. Тогда, той ночью, в родильном отделении сразу у двух женщин начались роды...
– Тяжелые роды.
– Тяжелые. Все бросились туда, забыв о раненом, который лежал под капельницей. Капельницу только-только поставили. Операция прошла успешно, о чем думать? Но в капельнице кончился раствор...
– Тяжелые роды...
– Но ты же там был, в родильном, все говорили...
– Я спустился. – Доктор аккуратно погасил папиросу в медной пепельнице. – Если прекратить введение антикоагулянта, уже через двадцать минут у пациента разовьется острый тромбоз. Что и случилось. А ускорить процесс можно одной инъекцией протамина. Вот и все. Ищи-свищи.
– Зачем ты все это мне рассказываешь? – резко спросил Леша. – Дело мхом поросло. Девочку похоронили. Потом этого Плахотникова. Зачем ты все это рассказываешь?
– Люди живут прошлым, и только глупцы могут думать, будто у них есть настоящее или будущее. Есть память. То же самое, что совесть. О некоторых вещах нельзя не рассказывать: бывает, что слова оказываются важнее жизни. Даже такой жизни, как моя.
– Философия, – пробормотал Леша. – Помню я эти похороны...
Стоя у высокого окна, выходившего во двор, Шеберстов наблюдал за женщинами – Анне помогала санитарка Нюта по прозвищу Моржиха (потому что в морге служила), – они тащили завернутое в простыню тело. Кое-как взгромоздив тело на телегу, вдруг спохватились, перевернули мертвую на бок, чтобы извлечь из гроба молоток и куль с гвоздями. Долго возились с простыней, пока подкативший Илья не наорал на женщин, – наконец, отбросив толкушки, он ухватился за угол желтой тряпки и с такой силой дернул, что доктору Шеберстову почудился треск рвущейся ткани. Моржиха заругалась, вырывая простыню у Ильи и отталкивая его коленом. Доктор поморщился, отвернулся. Со вздохом натянул темно-синий клетчатый плащ, перед тусклым зеркалом надел влажную шляпу, тронул желтыми пальцами свои кайзеровские усы, сердито фыркнул. Снова выглянул в окно.
Моржиха – с казенной простыней, ворохом прижатой к животу, – что-то сердито выговаривала Илье. Анна надвинула на гроб крышку, влезла на сиденье, разобрала вожжи и вскинула их жестом рыболова, забрасывающего удочку, лошадь влегла в хомут, дернула и пошла, отмахивая головой влево и вправо при каждом шаге, словно отвечая прыгавшим по сторонам и заходившимся в лае псам. Моржиха взмахнула простыней, закричала на собак. Илья поправил кепку и резко наклонился вперед, упершись толкушками в битые кирпичи, которыми был вымощен больничный двор...
Он ничего не стал объяснять ни Шеберстову, ни участковому Леше Леонтьеву. Сами должны понять. Если захотят, конечно. Он потерял вторую жизнь, но остался в живых, и должен и это вынести, стерпеть, выбора нет. Опять нет выбора. Как всегда. "А что потом?" – спросил Шеберстов. Илья промолчал. Происходило что-то непонятное, бессмысленное, абсурдное, что-то такое, что почему-то задевало всех жителей городка. Во всяком случае доктора Шеберстова.
Оставив ключ в двери, Шеберстов быстро спустился к рентгеновскому кабинету, постучал. Из красноватой тьмы выглянула похожая на сморщенную обезьянку мадам Цитриняк.
– Клавдия Лейбовна, если будут спрашивать, я скоро вернусь...
– Ну да. – Она вылущила из мятой пачки папиросу, звучно продула мундштук. – У тебя разболелась голова, и ты решил прогуляться на кладбище...
– Сколько раз я просил не курить в больнице, Клава! – прорычал Шеберстов и с силой захлопнул за собой вечно дребезжавшую дверь с узкими витражами.
Сунув руки поглубже в карманы, он неторопливо зашагал по тротуару, жадно вдыхая влажный воздух. Голова и впрямь разболелась.
Впереди плелась лошадь, однообразно покачивалась на сиденье Анна, брякал в телеге – далеко слышно – гроб, трещала по мелкой гладкой брусчатке тележка Ильи.
Так не должно быть, сердито подумал Шеберстов.
На повороте в Липовую его догнала жена, маленькая сухонькая женщина с личиком, казавшимся свежевыбритым. Не сбавляя шагу, Шеберстов выставил вбок правый локоть, жена взяла его под руку.
– Голова что-то разболелась. Наверное, опять давление. – Она глубоко вздохнула. – На воздухе легче...
Увидев спешившего по другой стороне улицы участкового Лешу Леонтьева, доктор усмехнулся:
– Сегодня головная боль вроде эпидемии.
И больше до самого кладбища не проронил ни слова.
Похоронная процессия миновала Цыганский квартал, центральную площадь с пустым постаментом, на котором когда-то стоял памятник Генералиссимусу. С кудлатых мокрых каштанов бесшумно снялась стая ворон, заоравших только в вышине, над крышами, и галдящей рваной тучей помчавшихся за реку. Свернули к мосту.
– Ты только глянь – сколько... – прошептала жена, но доктор Шеберстов промолчал, хотя, конечно, давно заметил, как прибывала толпа вроде бы прогуливающихся – парами, тройками – людей, двигавшихся в одном направлении, но даже после гаража, когда до кладбища оставалось всего ничего, так и не собравшихся в правильную похоронную процессию.
Перед подъемом на Седьмой холм Анна придержала лошадь, и Илья, шлепая толкушками по лужам, догнал телегу. Длинной палкой с железным крюком зацепился за задний борт. Жена несильно хлестнула вожжами по мокрому лошадиному крупу.
Люди остановились у ворот.
– Сколько ж это копать им, – пробормотал Леша Леонтьев. – Часа два. А?
Шеберстов искоса глянул на участкового, шмыгнул носом.
– Выкопали им, – наконец нехотя проговорил он. – Осталось закидать.
Леонтьев с любопытством посмотрел на доктора, но все же не стал спрашивать, кто копал и кто за это платил.
С вершины холма, из-за часто посаженных жидких березок, донесся стук молотка – уверенный, четкий.
– Это Илья, – сказал дед Муханов, не вынимая изо рта сигарету, набитую грузинским чаем высшего сорта. – Уже пять.
– Чего – пять? – не понял Шеберстов.
– Гвоздей, – пояснил Леонтьев. – Шесть.
Он курил, пряча папиросу в кулаке и поглядывая из-под козырька форменной фуражки на молчаливую толпу у ворот и вдоль ограды.
– А кому их дом останется? – громко спросила Буяниха.
Никто не откликнулся. Все молча наблюдали за показавшимися на склоне холма Анной и Ильей. Лошадь ступала медленно и тяжело, оставляя в мокром песке глубокие следы. Илья катился по травянистой обочине, притормаживая палкой с крюком.
Люди расступались, освобождая дорогу, соскальзывая в траву. Анна сидела неподвижно. Ее капюшон понизу был оторочен серебряной дрожащей бахромой дождевых капель. Илья вдруг потерял равновесие, коляска накренилась, он едва успел упереться палкой в землю, жилы на шее вздулись, но Лешу Леонтьева, бросившегося было на помощь, отогнал рыком:
– Уди! Сам!
Напрягся, выровнял тележку, ухватился левой рукой за тележный борт и, черпнув передком тележки песок, выбрался на твердое место.
– Илья! – крикнула Буяниха. – Попрощаться не хочешь?
– Простите! – тотчас отозвался Духонин, не оборачиваясь и цепляясь крюком за задний борт. – Пошла! Пошла!
– Илья! – рявкнул доктор Шеберстов. – Илья же, черт!
Буяниха быстро пошла за удалявшейся телегой, увязая в сыром песке, за нею вдруг бросился дед Муханов, побежал, нелепо выворачивая ноги в кирзачах, Леша Леонтьев, за ними остальные, мужчины и женщины.
Илья что-то крикнул – Анна натянула вожжи. Духонин резко обернулся и закричал что-то невразумительное, потрясая палкой, заорал – то ли жалобно, то ли злобно, надрывно, по-зверьи, страшно оскалившись и мотая головой, – и люди остановились в нескольких шагах от него, тяжело дыша, сглатывая и шмыгая носами. Слышалось только их хриплое, вразнобой, дыхание, да чьи-то бабьи – полузадушенные всхлипывания...
– Ну! Ну! Пошла! – неожиданно высоким голосом пропела Анна, вскидывая вожжи. – Пошла!
Люди не трогались с места, пока Илья и Анна не скрылись за поворотом липовой аллеи.
– Так не прощаются. – Буяниха покачала головой, поправляя черный платок. – Прости их, Господи.
Доктор Шеберстов кивнул.
– А чего тут прощаться? Так уходят. Насовсем.
Через два дня Духонины уехали. Куда глаза глядят, как сказала Анна. Скорее вперед, чем в будущее, как подумал доктор Шеберстов.
Леша Леонтьев очнулся.
– Вот, значит, и все. Я тебя выслушал...
– Я тебе правду сказал, Леша.
– От правды у людей понос. Нет, в самом деле, ну что мне от твоей правды? Ровно столько же, сколько Илье Духонину. Тебе же, как я понимаю, с этим не живется. Однако не думаю я, что после этого тебе станет легче. Хотя... почему бы и не рассказать? Можно. А можно и умолчать.
– Можно, но нельзя.
Выпили на посошок.
Леша ушел.
Доктор Шеберстов тяжело поднялся к себе. В комнате было жарко – Маша все же истопила печь. Он открыл печную дверцу – угли в топке еще тлели. Бросил в топку березовое полено. Белая кора тихонько затрещала, занялась с краев голубым пламенем. Прислушался: тихо.
Взял с подоконника стопку бумаги, карандаш и ножницы, разложил все это перед открытой печной дверцей, налил в алюминиевую кружку водки до краев и выпил. Ежегодный ритуал.
Огонь в печи загудел. Он подбросил дров и взялся за карандаш. Вывел имя Ильи Духонина. Ниже – имя Наденьки Духониной. Следом – Игоря Монзуля. Мишу Волкобоева. Костю Навроцкого, вечная ему память. Симу Кавалерова, всем кавалерам кавалера, хоть и безрукого-безногого. Андрейку Илюхина, молчаливого седого гиганта, место у двери. Нытика Левку Бреля, Героя Советского Союза. Задумчиво посмотрел на огонь, перевел взгляд на листок бумаги... Места хватит и для него. То есть – еще для одного имени.
Держа в левой руке перед собой исписанный лист, принялся вырезать из него ножницами человеческие фигурки – какие уж выйдут, не до красоты. Фигурки с именами и огрызками имен одну за другой бросал в топку, где они мгновенно обращались в прах. Как люди. Поднятые тягой, лепестки пепла вылетали в дымоход, бились в его черных теснинах и наконец с дымом выплывали в бездну октябрьской ночи. Все, что осталось от людей, от их душ, – слова на бумаге, сгорающие вместе с бумагой. Бьющиеся в ущелье дымохода немые души, развеивающиеся в бескрайней пустыне ночи...
МУСКУС
Уже на первом году жизни Мускус одним пуком разнес вдребезги глиняный горшок, использовавшийся как ночная ваза, поэтому пришлось его скупердяистым родителям разориться на железное фабричное изделие. В школе он учился так-сяк, а по математике – и вовсе никудышно. Учительница Нина Фоминична Ирбит, растившая в одиночку сына-хулигана и квелую дочь, наказывала Мускуса на каждом уроке, при этом так бешено кричала на мальчишку, что тот не выдерживал и убегал в туалет, чтобы освободиться от перекипевшей мочи.
После профтехучилища и службы в армии Мускус вернулся в родной городок, устроился в железнодорожные мастерские и прославился как мастер на все руки. Его звали всякий раз, когда нужно было починить канализацию и водопровод, электропроводку и мотоцикл, а также заколоть свинью к празднику. Как было принято в городке, расплачивались водкой, но сколько б ее Мускус ни выпивал, никому еще не довелось встретить его пьяным.
С наступлением летнего тепла он норовил каждый день удрать на речку купался до одури, загорал до синевы. И именно на берегу реки он и встретил Настеньку Пашинину, дочь ненавистной математички, которая уже успела закончить химфак университета, учительствовала в средней школе и была замужем за Игорем Шеленковым, служившим педиатром в местной больнице. Детей у них не было.
– Это что же с тобой жизнь понаделала! – изумился Мускус. – Губы да глаза остались, на остальное и взглянуть-то стыдно. Вот у меня – что голова, что жопа – одного размера.
– Это заметно, – пролепетала Настенька. – Ты женат, Виктор?
– Был. Целый год прожили душа в душу, а однажды застал я ее с любовником. Закатал обоих в панцирную сетку от кровати и бросил в говно долго выбирались.
И захохотал, явив Настеньке два ряда новехоньких белых зубов.
– Почему тебя Мускусом прозвали? И кто?
– Бабы! Говорят, от меня дух прет какой-то нечеловеческий. А я думаю, это из-за мускулов. – Он напряг огромные бицепсы. – Хочешь понюхать? Это тебе не мускулы, а настоящие мускусы!
– Я и отсюда чую, – отказалась Настенька. – Душистое начало мускуса макроциклические кетоны – класс органических соединений, содержащих карбонильную группу, связанную с двумя углеводородными группами... Впрочем, это сложно. Но про ацетон-то ты слыхал?
До глубокого вечера он учил ее плавать, а когда оба замерзли, Мускус развел на берегу костерок из плавника.
– Хорошо как, – задумчиво проговорила Настенька. – Вот на этом бы и кончалась жизнь, и все были б только рады, я думаю.
– Я вижу, ты еще не знаешь, что такое хорошо, – возразил Мускус. – Вот выходи за меня замуж – тогда поймешь, что такое счастье. Я зубами гвозди перекусываю.
– Я замужем, – напомнила Настенька. – А до остального никому нет дела.
– То-то ты подальше от народа купаешься.
– А что тут такого?
– А чтоб твоих синяков не разглядели. Бьет?
Настенька вздохнула.
Жарким июльским полднем Мускус заманил Настеньку на прогулку по реке в лодке. Женщина в блеклом сатиновом платьице сгорбилась на носу, Мускус завел мотор, и помчались они, распугивая купальщиков и рыбаков, против течения. Настенька вцепилась руками в борта лодки, радуясь брызжущей на нее воде и скорости, заставлявшей дышать полной грудью.
Через полчаса Мускус причалил к берегу, на котором высился огромный старый дуб.
– Там, наверху, в детстве я устроил гнездо: думал, дурень, жар-птица соблазнится, а соблазнились вороны – все гнездо засрали. А ну-ка полезли!
Привязав лодку, он подпрыгнул, ухватился за нижнюю ветку и одним махом скрылся среди листвы.
– А гнездо-то – сохранилось! – радостно заорал он. – Дуй сюда!
– Я не умею! – прокричала Настенька.
Мускус высунулся из кроны, вися вниз головой.
– Давай сюда руки, – приказал он. – И-эх!
И вместе с зажмурившейся Настенькой оказался на толстенной ветке.
– Держись за меня – не пропадешь.
Он подхватил ее на руки, подбросил – она едва успела схватиться за тонкие ветки, подтолкнул – и Настенька кубарем полетела в сплетенное из ивняка и камыша гнездо, где через мгновение оказался и Мускус.
Женщина легла на спину. Сквозь просвет в ветвях она видела твердое, как алмаз, синее небо и зависшего на одном месте ястреба.
– Опять умирать собралась? – сурово спросил Мускус, заметив слезы на ее глазах. – На тебе платье – хоть выжимай.
– Так выжми, – сказала она, не поворачивая к нему лица. – Всю до капли.
Настенька все чаще оставалась ночевать у матери, из чего дошлые соседи сделали вывод: муж, известный психопат и тайный пьяница, стал бить ее вдвое против прежнего.
– Он хоть говорит, за что лупит? – допытывался Мускус. – Из-за бездетности? Или из-за меня?
Настенька лишь качала головой, но ни в чем не признавалась.
– Река поднялась – осень. – Мускус взял Настеньку за руку. – А хочешь я тебе чудо покажу?
Той же ночью Настенька выскользнула из материного дома, Мускус встретил ее на лодке под старым мостом. Она завернулась в старое пальто и закурила раньше Мускус за нею такой привычки не замечал.
Они спустились на несколько километров по течению, в полной темноте свернули в какую-то протоку. Мускус выключил мотор и взялся за длинный шест. Лодка шла почти бесшумно. Вокруг из воды торчали какие-то столбы, но Настенька не знала, что это такое.
Редкие облака разошлись, и полная синяя луна осветила затопленный лес.
– Пригнись, – шепотом приказал Мускус. – А то еще ветку башкой заденешь.
– Долго еще? – тоже шепотом спросила Настенька, дрожа больше от возбуждения, чем от холода. – Как красиво...
Лодка причалила к песчаному холму.
Мускус сел рядом с женщиной и закурил.
– Скоро, – сказал он. – Почему ты с ним не разведешься, Настя?
– Не за тебя же мне выходить, – с тихим смехом ответила она. – Не обижайся, Виктор, но мы с тобой слишком уж не подходим друг другу...
Звезды на востоке стали медленно блекнуть, а небо из глубоко синего превращалось в палево-серое. Вскоре над горизонтом прочертилась бледно-розовая полоса. И тихий, невыразительный и вместе с тем невыразимо прекрасный свет стал заливать дальние колки, сизые ивняки и темную воду, и Настенька, сама не понимая – почему, вдруг прижалась к Мускусу и заплакала: так все было хорошо вокруг и так безнадежно – в жизни.
Поднялось солнце.
– Вот тебе и чудо, разве нет? – сказал Мускус. – А я, знаешь, привык своего добиваться.
– Это похвально, – всхлипнула женщина. – А вот мне никто никогда в любви не признавался. Смешно, да? Да у нас в городке и слова-то этого стесняются...
Мускус промолчал.
Дома Мускус извлек из чулана коробку с револьвером, который его отец выкопал на огороде (когда-то в этих местах было жестокое сражение, после войны саперы еще годами разминировали поля и леса, а местные жители под шумок норовили разжиться кто тротилом – рыбу глушить, а кто и оружием неизвестно для чего). Много лет револьвер бездельно пролежал в коробке, завернутый в промасленную тряпицу, и всякий раз мать, если мать вспоминала об оружии, просила Мускуса выбросить наган в помойку либо же сдать в милицию.
Он проверил барабан, ствол и спусковой механизм, зарядил револьвер одним патроном и отправился в гости к Настеньке и ее мужу.
– Ты, скотина безрогая, – с порога начал он, – или ты даешь ей развод, или я тебя дуэлирую. Понял?
Мужчина за столом скривился.
– Развода она не просила и не попросит, а дуэлировать ты меня, рванина, разве что из жопной дырки сможешь.
Мускус вынул из кармана револьвер.
– Не надо, Виктор, – заплакала Настенька. – Мне нельзя волноваться: у меня будет ребенок.
– От меня, – сказал Мускус.
– Не важно! – взвился муж. – Пшел вон, сиволапый!
Мускус нахмурился.
– В барабане один патрон, – сказал он. – Про русскую рулетку слыхал? Предлагаю.
– Миша! – закричала Настенька. – Я все равно никого, кроме ребенка, не люблю. Не делайте этого!
– Пшла вон! – велел муж, и Настенька убежала наверх. – Я первый, потому что это ты мою жену с панталыку сбил.
Они вышли из дому и остановились в тени.
Михаил крутанул барабан и, глядя побелевшими от бешенства глазами на Мускуса, нажал спусковой крючок. Раздался сухой щелчок.
– Не повезло тебе, – съязвил Мускус. – А вот мне всегда везло. И сейчас – тьфу, нечистая сила! – повезет.
Он с улыбкой уткнул ствол в висок – грохнул выстрел. Мускус упал.
– Шума, конечно, не оберешься, но все вышло по-моему! – торопливо проговорил Михаил, взбегая на крыльцо, где поджидала его Настенька. Хочешь – сходи за дом, убедись: моя взяла.
– Считать не умеешь, – сухо ответила Настенька. – Взяла – моя. Подвинься.
И ушла с чемоданчиком в руках вон со двора.
Она поселилась у матери в крошечной комнатушке под крышей, родила мальчика, которого назвала Виктором.
Принимавший роды врач хлопнул малыша по попе.
– Хорошо кричит! А пахнет! – Доктор аж зажмурился. – Ну чистый мускус! Просто зверский.
А через три или четыре дня Настенька получила телеграмму от Мускуса (нарочно задержанную – по уговору – его дружком, начальником почты), в которой значилось: "Ja tebia liubliu". Он постеснялся писать русскими буквами слова, которые в городке никто не произносил вслух.