Текст книги "Переправа через Иордан (Книга рассказов)"
Автор книги: Юрий Буйда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Не вырастут, – тихо возразил Сережа. – На Руси – не вырастут. А если и вырастут, то подадутся в сапожники или бетонщики. Или в милиционеры.
– Это ж ад, Сережа, – продолжал отец, отбывший пять лет в сталинских лагерях. – Но так наказует Господь грешных и виновных. А мы?
– Мы таковыми и были, – еще тише сказал Сережа. – Ты никогда не задумывался о том, что Сталин, по сути, был исполнителем надвысшей воли для России?
– А попросту говоря, по Сеньке и шапка? – ярился отец. – Ты пытаешься оправдать то, чему оправданья нет ни в языках ангельских, ни в языках человеческих. Это дело Божье, хоть я и не верю в Него, но никак не человеческое. Странно слышать это от тебя – со всеми твоими иностранными языками и философским образованием! На Колыме не было ни Зодчего, ни Правды, ни Первой Любви! Как и в Освенциме. А если что и было, то все это "что" принадлежало не Богу, но дьяволу. Есть разница? Еще Христос говорил: "Царство Мое не от мира сего", так как же можно назвать тех, кто в мире сем попытался устроить Царство Божие и ад – так сказать, в одном лице?
– Я ведь не о шапке, а о Сеньке, – напомнил дядя. – Да и сам я из этих Сенек. Это биология, брат: человек рождается из поколения в поколение. Процесс.
Шарманка, невзирая на публичный разрыв с былыми дружками, все равно то и дело беременела, однако редко когда могла вспомнить отца ребенка. "Все любовнички мои на все стороны равны!" – смеялась она. Всякий раз она отправлялась в абортарий, где благополучно и избавлялась от плода. И вот случись же такое: дядя Сережа однажды строго-настрого запретил ей делать очередной аборт. И хотя она кричала, что родится, может, вовсе и не его ребенок, дядя стоял на своем. Твердой рукой он отвел сгоравшую от стыда Шарманку в роддом, где она и произвела на свет девочку, которой дали имя Катя. Дядя возил ее в коляске, менял пеленки и угукал, словно испытывая терпение Катрин. А терпения у нее было меньше, чем у комара. В конце концов она не выдержала и взяла на себя материнские заботы. Так и росли у нас на втором этаже дядя Сережа, Шарманка и Катя. Соседи только хихикали, а самые отважные попросту смеялись дяде Сереже в лицо. Но когда кто-то из самых отважных решил высмеять и ребенка, назвав его выблядком, дядя Сережа ловким и точным ударом в пах свалил обидчика да вдобавок еще и помочился на него.
– Это, конечно, лагерный фокус, – виновато признался он. – Нам ведь как-то приходилось отбиваться от уголовников. А этот оглоед не оставил мне выбора. Иногда так бывает, лучше бы – реже.
С той поры ушли в прошлое и их с отцом споры о Сеньке и шапке. И дядя Сережа не называл себя Сенькой – даже в шутку.
Ранней осенью, когда Кате едва минул год, дядя Сережа умер. Его похоронили на новом кладбище. Шарманка назло всем прибыла на похороны верхом на двухместном велосипеде и в прекрасной кошачьей шубке, и пока длилась гражданская панихида, накручивала круг за кругом вокруг кладбища. Впрочем, велосипед она не гнала: к багажнику была привязана корзинка с маленькой девочкой Катей.
А когда люди и оркестр покинули кладбищенский холм, она с Катей на руках села на скамеечку у могилы дяди Сережи и долго молчала.
На поминки она не пошла. Поднялась к себе – отныне комната наверху, по негласному уговору, принадлежала ей и Кате – и беззвучно легла спать.
– Ни про что умер! – заплакала мама на поминках. – Ну ведь ни про что! Ничего и сделать-то не успел, даже дочь неизвестно чья!
– Про что! – взревел отец. – Про что! Про себя! Это главное, остальное же – побоку! А главное – про что!..
ПРЕСТУПЛЕНИЕ ДОКТОРА ШЕБЕРСТОВА
Черную брезентовую кепку Илья Духонин натянул на свою бритую голову с такой силой, что она затрещала в швах, – напялил до бровей, двумя пепельными дугами сходившихся на переносье, – с закрытыми глазами и выражением мучительной боли на обычно бесстрастном лице, выжженном жестоким ежедневным бритьем и едким одеколоном. Проверил, застегнута ли верхняя пуговица на рубашке. Обдернул пиджак с дожелта выгоревшими лацканами.
Анна помогла ему облачиться в черную непромокаемую куртку – когда-то это был клеенчатый плащ – и ногой подкатила тележку. Опрокинув ее набок, Илья проверил колеса: смазаны. Отжавшись на руках, впрыгнул на сиденье и всунул обрубки ног в ременные петли. Взял толкушки – два чурбачка, подбитые кусками автомобильных шин, постучал друг о дружку.
– Я сейчас, – сказала Анна, поправляя платок. – Бритва где?
– Да найдем мы вам бритву, – сказал доктор Шеберстов.
– В кухне. – Илья развернулся в сторону двери и резко оттолкнулся, под колесами громыхнули половицы. – На окне.
Дождь был мучительно нуден. Илья обогнул лужу, поверхность которой пучилась дрожащими пузырьками, и вкатился под навес, где грязной ледяной глыбой серела лошадь – Анна успела ее запрячь. Животина переступила с ноги на ногу и потянулась узкой драконьей головой к Илье. Нашарив в кармане кусок сахара, он сдул с него табачные крошки и поднес к жарким лошадиным ноздрям, держа коричневую ладонь ковшом. Брезгливо передернулся, вытер руку о штаны: не любил эти лошадиные нежности, не любил мягкие и пушистые, как жирные гусеницы, животные губы.
Высоко поднимая ноги в резиновых сапогах, Анна звучно прошла по луже и отвязала лошадь.
– Подсадить в телегу?
Он мотнул головой: нет.
– Лопату взяла?
– Все взяла. А вы?
– Я пешочком, – ответил Шеберстов. – Рядышком.
Она взобралась на выглаженную задницей доску, положенную на борта, и легонько шлепнула лошадь по крупу сложенными вожжами.
Илья оттолкнулся и легко покатился по дорожке вдоль заплесневелой понизу стены дома. Анна придерживала лошадь, чтоб муж не отставал. Доктор Шеберстов, в широченном плаще и широкополой шляпе, – гибрид бегемота и портового крана, как говорила Буяниха, – шел рядом с телегой, взмахивая сложенным зонтом в такт шагам. В телеге погромыхивал гроб, который они на пару ладили всю ночь. Неважно оструганный и обитый изнутри квелым розовым ситцем. Внутри молоток и гвозди в промасленном бумажном кульке.
– Черт возьми, ему же предлагали, – негромко проговорил Шеберстов. Почему он отказался? Люди готовы были все сделать бесплатно.
– Не знаю, – откликнулась глухо Анна из-под капюшона.
– И гроб, и яма, и музыка...
– Не знаю. Сказал: не хочу, и все.
Так они и проехали по всей Семерке – впереди, кулем на сиденье, с брезентовыми вожжами в покрасневших от холода руках, полусонная Анна, рядом с телегой – громоздкий доктор Шеберстов в промокшей насквозь шляпе, за ними – Илья, багровый от натуги, с побелевшими губами, – наклонится вперед, оттолкнется, выпрямится, и снова – наклон, толчок, дребезжанье колес на булыжной мостовой, наклон, толчок, не обращая внимания ни на оживающие по пути занавески в окнах, ни на ледяной нудный дождик. Вдох – выдох. Вдох выдох.
– Нельзя обижаться на весь мир, – пробормотал Шеберстов, когда они подъехали к больнице.
– Не знаю, – снова сказала Анна. – Этого тоже не знаю. Какой мир, такие и обиды.
Она привязала лошадь к спинке скамьи у больничного подъезда и, вскинув мешок на плечо, в сопровождении доктора скрылась за дверью.
По узкой дорожке, выложенной треснувшими бетонными плитками, Илья въехал на задний двор и остановился под окнами кухни, неподалеку от зеленого холма, в глубине которого, под слоем земли и кирпича, в помещении с низким сводчатым потолком и пыльными круглыми лампами, облепленными черными бабочками, рядом со штабелем из серых плоских кусков льда, под желтоватой простыней с черным больничным штампом, лежала девочка, которой через час-другой предстояло лечь в льдистую глину на Седьмом холме.
Сзади скрипнула дверь. Повариха вынесла ведро с парующими помоями, с маху выбухнула в ржавый таз, косо прилаженный у крыльца. Постояла, укоризненно глядя на обтянутую черной клеенкой спину, – ушла. Из-под навеса вылезли взъерошенные приблудные псы, кормившиеся от больничной столовки. Встряхиваясь, они медленно, с негромким рычанием, приближались к тазу, над которым медленно расплывалось облачко пахучего пара. Чтоб не дразнить голодных псов, Илья подъехал ближе к утопленному в холм моргу, к железной ржавой двери, густо усыпанной заклепками. Закурил, пряча папиросу под широким козырьком кепки.
Железная дверь со скрипом отворилась, доктор Шеберстов поманил Илью.
Дым щипал глаза.
– Это дым, – сердито сказал Илья. – Дым не стыд – глаза не выест.
– Плахотников умер, – бесстрастно сказал Шеберстов. – Ну, этот...
– Спасибо, – отрывисто бросил Илья.
Доктор пожевал губами, но промолчал.
...Наденька лежала на гранитной плите. От двери Илье хорошо были видны ее расставленные ноги, сложенные на груди руки с отчетливо проступившими косточками на локтях, очеркнутая густой тенью левая грудь и полноватый подбородок.
Уронив руки на колени, он сгорбился на своей коляске в углу, где стояла скамейка и висела распяленная на швабре тряпка.
Возвышавшийся над ним в дверном проеме доктор Шеберстов посмотрел на часы, но промолчал.
Свет под потолком вдруг мигнул и погас.
Илья хлопнул себя по карману, вытащил коробок спичек, но лампы под потолком снова вспыхнули, залив помещение жидким желтым светом. Глядя перед собою немигающими глазами, Илья подъехал к гранитному столу, чиркнул спичкой и поднес ее к Наденькиной ноге. Бледный огонек побежал по пушистой коже. Анна обеими руками вцепилась в Шеберстова. Свет под потолком мигнул, снова стало темно. Бледный огонь, разлившийся по мертвому телу, дополз до плеч и погас. Но через миг над столом вспыхнуло дрожащее свечение, прозрачное голубоватое облачко, которое осветило мертвую и запрокинутое к потолку выжженное лицо Ильи, и исчезло, растворившись в свете загоревшихся ламп.
Илья развернулся – доктор и Анна резко посторонились, – выехал в коридор.
– Дождя, дождю, дождем...– пробормотал доктор Шеберстов, неотрывно глядя на стекло веранды, по которому текли и текли струи нуднейшего дождя.
– Ты о чем? – не понял Леша Леонтьев.
– О дожде, – со вздохом ответил Шеберстов. – Еще чаю?
– Чай не водка – много не выпьешь.
Доктор кивнул.
– Маша! – крикнул он в темноту дома. – Еще чаю! С сахаром!
Налил в рюмки из узкого высокогорлого графина. Молча выпили.
Из глубины дома донесся звук – сестра шаркала на веранду. Одинокая женщина приехала к брату, когда была еще жива его жена и дом был полон детей, и осталась навсегда, добровольно приняв роль молчаливой ведьмы-экономки, которая за каждой ложкой сахара для гостей, чаевничавших на веранде, ходила в кухню. Десятки раз за вечер туда-сюда с ложечкой сахара в подрагивающей руке. Почему? "От терпения вода слаще".
Шеберстов усмехнулся в кайзеровские усы.
– Ведь до сих пор старики свято верят в то, что Анна принесла Илью из Солдатского дома в картофельном мешке за спиной...
– При мне-то там уже никакого Солдатского дома не было, – напомнил участковый. – При мне там уже детдом был.
– Поначалу, сразу после войны, там был госпиталь – потому так и прозвали. Потом осталась одна палата.
В одной большой палате на два десятка коек были собраны инвалиды. Безногие, безрукие, слепые. Которые сами, без посторонней помощи, не могли передвигаться. Наступил мир, а они такими и остались – безногими, безрукими, слепыми, и вот это-то и было самое ужасное: ничего не изменилось. Никаких чудес. Два десятка молодых мужчин, приговоренных к жизни. Они плохо представляли себе, что ждет их впереди, какая жизнь. Ясно, что не та, о которой они вспоминали днем: "А помню, до войны..." Еще они перебирали дни войны. Впрочем, речь шла не о боях и лишениях, – но о том, как кому-то улыбнулось перехватить лишнюю пайку спирта или переспать с хорошенькой санитаркой. Но о чем все помалкивали, так это о будущей жизни. Она подступала ночами, врывалась в их сновидения кошмарами, чудовищами смеющимися детьми, женщинами в легких платьях, тяжестью спелого яблока на ладони, которой уже не было. Как-то Игорь Монзуль, рослый голубоглазый красавец без левой руки и с оторванными под живот ногами, шепотом рассказал Илье Духонину о своей жене: "Знаешь, какая у нее красивая грудь... Ей так нравилось, когда я вот так брал ее груди руками..." Илья понимал, что никакой жены у Игоря никогда не было. Красивая грудь – была, была и женщина – из сновидений, из мечты, – жены не было. А потом не стало и Игоря. Где он раздобыл пистолет, так никто никогда и не узнал. Но однажды ночью грохот выстрела разбудил инвалидов, и они, еще даже не сообразив, что же произошло, закричали, завыли, застонали, заплакали, – кто-то включил свет, вбежали медсестры, санитарки, врачи, тело вынесли. "У него все же хоть одна рука была, – с завистью сказал Миша Волкобоев. – Пальцы были..." "Указательный, – в тон ему уточнил Левка Брель. – Да можно и без указательного..." И все без объяснений поняли, чему раззавидовались Миша и Левка. По ночам они плакали в голос, кричали, командовали горящими танками, наводили, целились, выпрыгивали из подбитых самолетов, корчились на минном поле, – но утром, словно по уговору, никто не донимал товарищей разговорами о том будущем (а их прошлое и стало их единственным будущим), которое во всем своем ужасе являлось им ночью. Смерть Игоря Монзуля не обсуждали.
С Анной за картошкой тем вечером пошел Илья, хотя дружки-товарищи по палате и возражали: "Пусть кто-нибудь, ты ж сегодня именинник!" Был день его рождения, и они праздновали его в госпитале, в палате – с водкой и граммофоном, а потом и с гармошкой. Илья упорно учился передвигаться на своих обрубках. Не ходить – так хоть прыгать, но чтоб – сам, чтобы бабы в сортир на руках не носили. Анна посмотрела на часы, висевшие в палате над дверью, и со вздохом поднялась из-за стола. "Надо картошки к завтраму набрать в подвале". Невысокая, полноватая, раскрасневшаяся от вина. Илья спрыгнул на пол, хлопнул в ладони. "Я с тобой. Не боишься?" Подпившие инвалиды разом захохотали. Молодец Илюха, даром что без ног, а носа не вешает, вон еще и санитарке грозит, нет, молодец, что ни говори. "Спускайся пока, – сказала Анна, – а я за мешком схожу". Тогда у него еще не было тележки. Упираясь в пол руками, он передвигался на заднице. Задницей в новую жизнь входил.
Пока она ходила за мешком, он спустился по вытертым кирпичным ступенькам в подвал и даже умудрился свет включить, едва дотянувшись до белого фаянсового выключателя. Послышались шаги. Он с усмешкой уставился на ее полную грудь, присвистнул. Анна отвернулась. Отперла дверь, бросила мешок на груду подгнившей картошки. Илья впрыгнул через высокий порог в комнату, локтем закрыл за собой дверь. В окошко, пробитое вровень с тротуаром, окаймлявшим дом, проникал свет уличных фонарей. Было слышно, как гудели моторами грузовики, въезжавшие во двор. Но Илья не обратил на это внимания: мало ли грузовиков в городке, в котором стояло около трех десятков воинских частей, участвовавших в штурме Кёнигсберга. Он не отрывал взгляда от женщины, которая, опустившись на мешок, расстегивала кофту. Подрыгав ногами, стряхнула на пол туфли. Принялась стягивать юбку. Стоило протянуть руку – и вот она, женщина. "Иди сюда, – прошептала она, – ну же". Она не сказала ему ничего обидного, когда он почти сразу обессиленно отвалился набок, даже не спросила, в первый ли раз он с женщиной: и без того ясно. Оба молчали. Сверху доносился какой-то невнятный шум, топот множества ног, но и этим звукам Илья не придал значения. "Иди опять..." Грузовики, взревывая моторами, потянулись со двора. "Ты сильный... хороший мой..." Машины выбрались со двора, свернули в сторону гаража, к мосту через Преголю. Оба тяжело дышали. "Тебе хорошо?" У Ильи вдруг зачесалась пятка, и он было приподнялся, потянулся рукой, но тотчас спохватился и с коротким смешком лег. "Ты чего?" – "Так, почудилось".
Солдатский дом затих.
Илья и не подозревал, что они, он и Анна, остались в госпитале одни (если не считать доктора Шеберстова, который в своем кабинете наверху с отрешенным видом потягивал неразбавленный спирт из стакана). Милиционеры просто не догадались заглянуть в подвал, хотя наверняка и недосчитались одного калеки. Поискали и бросили – торопились к поезду. Да и инвалиды не унимались, орали: "За Родину! За Сталина!" "Пора, что ли, – робко сказала женщина. – Не то позамерзнем тут". Они не торопясь оделись. И только после этого она наконец сказала: "Если хочешь, можешь пока у меня пожить". Он не понял. Не глядя на него, она рассказала об отправке инвалидов, о чем случайно узнала от главного врача. "Куда?" – "Не знаю". – "Что ж ты мне раньше не сказала? – растерянно пробормотал Илья. – И ребятам..." Запнулся. Значит, она обо всем знала. Сидела с ними за столом, пила вино, пела со всеми про поседевшую любовь мою, следя тем временем за часами. И когда приблизился срок... "Одной-то и впрямь страшно: крысы тут". Значит, если бы с нею пошел Костя или Левка... "Значит, не значит. – Она пожала плечами. Пошел ты. Куда теперь тебе возвращаться? Госпиталь закрывают насовсем. Пошли?" Она просто хотела спасти одного из них – того, кому выпадет жребий. Выпал Илье. Сильному, красивому. Правда, безногому... Но он ей давно нравился. У них будут дети, если Илья, конечно, не против. Бабы, вечные бабы: мир летит в тартарары, а они чулки штопают. Вши да бабы – русские народные животные, но от вшей научились избавляться. А если б не штопали? Наверное, нечему было бы и в тартарары лететь. "Ну?" Илья молчал. Она ушла. Она не виновата. Если мир лежит в неизбывном зле, его не спасать надо, а упразднять. А она... Даже если бы предупредила, что бы они могли сделать против здоровых солдат?
Она вернулась минут через десять, уже в пальто. Он по-прежнему сидел на полу спиной к двери. Ей показалось, что он плачет. Но он не плакал. Присев рядом на корточки, бережно взяла его безвольно тяжелую руку.
Это потом люди придумали историю об Анне и безногом, которого она будто бы вынесла из Солдатского дома в картофельном мешке за спиной. Нет, конечно, он сам выбрался из подвала, наотрез отказавшись от ее помощи. Вот вещи его она действительно сложила в мешок. Да и что там было, тех вещей? Белье, рубашка да бритва. И на телегу он сам вскарабкался.
"Зачем я тебе нужен?" – спросил он уже во дворе ее дома.
"Чтоб жил, – глухо ответила Анна. – Эх, надо было все ж таки набрать картошки хоть мешок – все равно пропадет..."
Чтоб жил. Как укроп или кролик.
– Значит, ты все знал? – спросил Леша.
Доктор Шеберстов пожал плечищами.
– Что значит – все? Ознакомили под расписку. Мутило меня, конечно, о чем я и сказал их командиру. Майор такой был с обожженной щекой. Он сначала позеленел, чуть не в драку, а потом вдруг и говорит: "А почему вы думаете, что там, куда их приказано отправить, им будет хуже?" – "А куда?" – "Почему вы думаете, что мне это обязаны докладывать?" Кругом прав. Да и время было...
– Время, да, – эхом откликнулся Леша. – И как же ты, значит, жил?
– Да как все. Открыли больницу на Семерке, меня назначили главным скучать не приходилось. Женился. – Усмехнулся. – Правда, чтобы заснуть, приходилось спирту стакан выпивать. Счастливая жизнь. Как сон: времени не было – одни даты.
Только через полгода он узнал, что Илья Духонин живет у Анны, и тем же вечером отправился в гости.
К тому времени Анне удалось утрясти дело с документами Духонина, и они поженились. Она ни разу не спросила, пойдут ли они в загс, – он сам однажды хмуро велел ей отнести документы в поссовет. Через несколько дней после регистрации он вооружился пилой и молотком и устроил во дворе что-то вроде загона для скота – глухой дощатый забор выше человеческого роста, с калиткой, запиравшейся снаружи и изнутри, с узким навесиком, под которым можно было спрятаться от дождя. Жена помогла выкопать ямы под столбы. Огороженную площадку – метра три на четыре – он выложил в несколько слоев красным кирпичом, натасканным Анной с развалин – их тогда много было в городке, пережившем два жесточайших штурма и бомбардировку английской авиации, налетавшей с Борнхольма. На заборе смолой вывел "Посторонним вход запрещен". Жена лишь вздохнула. Иногда он запирался в своем загончике и часами кружил в замкнутом пространстве, погромыхивая колесами-подшипниками по кирпичам. "Чего тебе там?" – спрашивала она. Он лишь пожимал плечами. Кирпичи хрустели и трескались под тяжестью тележки, и со временем в настиле образовалась колея, углублявшаяся с каждым месяцем. Илья привычно въезжал в колею и, несильно отталкиваясь толкушками, кружил по загону с закрытыми глазами. Похрустывал кирпич, повизгивал левый передний подшипник.
Здесь-то, в загончике, и нашел его доктор Шеберстов. Илья открыл, молча отъехал, давая дорогу.
– Ну, здорово. – Доктор присел под навесом, поставил бутылку на чурбак. – Во что наливать?
– Там.
Молча выпили. Закурили.
Анна принесла хлеб, колбасу, огурцы. Пригубила за компанию и тотчас ушла.
– Хорошая баба, – сказал Шеберстов.
– Баба. И куда ж их увезли?
– Не знаю. Никто не знает – куда и почему: сон... Но тебе-то живется? Существуешь?
– Существуют существительные, – ответил Илья. – А меня жизнь перевела в прилагательные.
В бывшем Солдатском доме устроили детдом. И спустя год доктор узнал, что Духонины удочерили эту самую Наденьку, взяли девочку из детдома.
Илья устроился сторожем на гидропульперный участок бумажной фабрики, который в обиходе назывался Свалкой. Сюда каждый день пригоняли составы с макулатурой, которую перемалывали в кашу и по трубам подавали на картоноделательную машину. Узкий вытянутый асфальтовый треугольник с кирпичным сараем в центре (там находились мельницы – глубокие бетонные колодцы, в глубине которых стальные лопасти с ревом перемалывали макулатуру). Горы книг, журналов, газет и прочего бумажного хлама. Илья разъезжал по площадке, гонял любителей пополнить свои библиотеки за счет фабрики. Впрочем, особенно он не усердствовал, да и ему ли было угнаться за здоровыми людьми. Однако так уж получалось: стоило ему по-настоящему разозлиться и наорать на воришек, как люди – из уважения к инвалиду, что ли, – поспешно покидали Свалку.
Он ни с кем не сходился. Никаких друзей-товарищей. Никого не звал в гости, а когда его звали, даже не отказывался, просто – не отзывался. Он да Анна. А потом появилась эта Наденька.
– Мог бы и свою завести, – сказал доктор Шеберстов, когда они в который раз выпивали в загончике под навесом. – Мужик-то ты еще... Но извини, тебе решать, это я так, к слову.
Илья кивнул.
– Это здесь было, где сейчас стадион, – сказал он. – Два отделения пехоты и три танка. Тридцатьчетверки.
– Ты о чем? – не понял доктор Шеберстов.
– Тридцатьчетверки, – глухо повторил Илья.
До рощицы, где стояла немецкая батарея, гвоздившая чужих и своих, артиллеристы посходили с ума, – было рукой подать. Метров триста по низине вдоль дамбы, повторявшей изгибы желтоводной Преголи. Пехотинцы нехотя полезли на броню. Взревывая двигателями, танки сползли в слоистый утренний туман, колыхавшийся над низиной, и поползли к рощице, прижимаясь к дамбе, в пятиметровом промежутке между откосом и мелиоративными каналами, которыми был изрезан луг. Если этот коридор пристрелян, тут нам всем и каюк, подумал Илья, судорожно вцепившийся в скобу на башне, рядом с жирной белой надписью "За Сталина!". Неподалеку разорвался фугасный снаряд. Первой машине удалось проскочить. Вторую подожгли, тотчас и третью. Пехотинцы катились в липкую грязь. И первый танк вдруг замер и стал медленно боком сползать в канал. Илья соскочил на землю и, пригибаясь, побежал вперед, к роще, шарахаясь от вспучивавшихся разрывов, бросаясь плашмя, вскакивая и снова падая. Рядом с ним не разбирая дороги бежал танкист – взрывной волной с него сорвало шлемофон, его ослепительно льняные волосы мотались над черным от гари безумным лицом. Конечно, немецкие артиллеристы не ожидали появления русских, но тотчас бросились навстречу, никто даже не успел выстрелить, схватились врукопашную, хрипя и взвизгивая, молотя друг дружку кулаками, ногами, рукоятками пистолетов, саперными лопатками... Тем временем несколько человек у орудия продолжали заряжать, целиться – куда? – и стрелять, и нельзя было понять, по кому они стреляют, – целиться, отскакивать, приседать, снова заряжать, как ни в чем не бывало. "Да они с ума тут все посходили!" закричал кто-то. На Илью бросился коренастый парень с обугленным лицом, оба упали, Духонин ударился плечом о ящик, отпихнул немца ногой, выстрелил в лицо из пистолета, увернулся от другого врага, шедшего на него слепо с огромной лопатой в черных руках, третий навалился на Илью, прижал к земле, плюнул в лицо, харкнул, русский с храпом вывернулся, ударил немца ногой в бок, дышать нечем, рядом взрыв, прыгнул на артиллериста сверху, сердце на мгновение остановилось от встречного удара ногой в грудь, вцепился в ухо, зарычал, это конец, нет, навалился на бьющееся рыбой тело, рванулся, вцепился, впился зубами во что-то, зубы сомкнулись, рот наполнился жидким, выплюнул, еще, тело под ним вздыбилось, немец сбросил его с себя, сел, схватившись руками за горло и глядя в никуда, Господи, подумал Илья, это ж я его так, кровь ручьем текла из-под черных ладоней артиллериста, Илью вдруг вырвало, немец засипел и упал лицом вниз, опять вырвало, это ж я ему глотку перегрыз, пополз куда-то, взрыв, приподнялся на четвереньки, упал, потерял сознание, провалился, полетел... Когда он пришел в себя, батарея молчала. У опрокинутого набок орудия на земле сидел мальчик в чужой изодранной форме и с ужасом смотрел на Илью. Почему у мальчика седая голова? Почему вдруг разулыбался? Чокнулся? Илья опустил взгляд, поморщился: ниже колен у него вместо ног пластались какие-то лохмотья. Мальчик вдруг закрыл лицо ладонями и зарыдал. Илья удивился: плач громче канонады. Он похлопал немца по плечу. "Ладно, парень, все, отвоевались..." Мальчишка посунулся к Илье, уткнулся ему под мышку, скуля и вздрагивая тощим телом. Испаханная взрывами земля, разбитые, искореженные орудия, сцепившиеся трупы. Из-за деревьев бежали какие-то люди. Свои? Чужие? В голове пелена. Слабость. Попытался закричать, позвать санитаров – потерял сознание...
– Это здесь было, – повторил Илья. – У прегольской дамбы, знаешь?
Шеберстов кивнул.
– Денег таких, может, и не напечатали, но я свое заплатил. Меня ловили – не поймали. И не поймают больше никогда. Ни детьми, ни бабами, ни этой самой родиной – ничем и никем. Никаких подвигов. Жить на родине труднее, чем пасть за родину. – Усмехнулся кривовато. – Спасибо Анне: помогла уйти. Теперь – все. Той ночью...ну...
Шеберстов снова кивнул.
– Той ночью было сказано: ты никому не нужен, заплатил ты или нет, что захотим, то с тобой и сделаем. Не вышло. И не выйдет.
Доктор прокашлялся.
– Ну, а женился тогда зачем?
– Ты никогда не задумывался, почему после смерти так сильно хочется жить? Твое здоровье.
Выпили.
Илья чиркнул спичкой – погасла. Строго посмотрел на дрожащие пальцы. Снова чиркнул спичкой, наконец прикурил. Дождался, пока огонек спички коснется бесчувственных пальцев, и растер спичку в грязь. В грязь! В грязь!
Леша Леонтьев закурил свою едкую папиросу.
– Остальное я знаю, при мне было...
Доктор Шеберстов улыбнулся:
– Никто ничего не знает, потому что я никому ничего не рассказывал.
– А при чем тут ты? – поразился Леонтьев. – Француз во всем признался, получил свое, напарник его... чего про утопленника вспоминать...
– Потому, что оба – не главные. Вы наказали их, а главного – я. Так уж получилось, Леша, и об этом до сих пор никто не знал.
Он попался. Не думал, не гадал. Ну конечно, ребенок не родной, потому-то, наверное, и казалось, что девочку можно обойти: ты расти сама по себе, я – сам по себе. Но многопоставная мельница жизни быстро переходит от грубого помола к тонкому, используя древнейшее и надежнейшее средство привычку. Илья стал привыкать к третьему в доме. Нужда, необходимость вела: ребенка надо покормить, одеть, обуть, спать уложить, смазать ссадинку йодом: "Ну-ну, только не пищать!" А поскольку Анна весь день на работе, нянькой для Наденьки стал Илья. Иногда по утрам худышка-малышка забиралась к нему в постель и шептала что-то на ухо. Смешно, забавно и щекотно. Эти минуты общего тепла – еще одна ловушка.
Старости учатся в юности. Похоже, он слишком поздно пошел в эту школу.
Она была болезненным ребенком. Несколько раз попадала в больницу с ангиной. Каждый день Илья навещал ее. Приносил домашние котлеты, посеребренные жиром, и конфеты, а осенью – цветы. Медсестры поглядывали на него с недоумением: в городке не было принято дарить цветы никому, кроме невест и учителей. Наденька устраивалась на широком подоконнике в стеклянном фонаре, висевшем над моргом, и неспешно расправлялась с едой. Илья покуривал в форточку – его не ругали: инвалиду можно. "А что это?" – спросила она однажды, показывая серебристым от жира пальцем на кислородную подушку, которую волокла по лестнице старуха в белом халате. Илья объяснил. "Когда я буду умирать, ты дашь мне такую подушку, и я никогда не умру. Хорошо?" "Хорошо. – Духонин громко сглотнул, закашлялся, выбросил окурок в форточку. – Договорились". Спина взмокла, на лбу выступила испарина. Вот так номер.
Договорились.
Когда ей купили красивое шелковое платье, она прибежала к Илье в загончик. Лицо ее сияло так, что от улыбки можно было прикуривать. Она вдруг щепотно приподняла подол, присела в полупоклоне – и вдруг закружилась на месте, сверкая шелком, белыми икрами и голыми локтями. "Танцуй, папа! крикнула она шепотом. – Танцуй же, ну пожалуйста!" Он с усмешкой хлопнул себя по коленям ладонями. Она скользнула за его спину, и чтобы посмотреть на нее, ему пришлось резко развернуть тележку. А Наденька снова спряталась, и ему снова пришлось разворачиваться. И снова, и опять, и еще раз. "Вот видишь! Ты же танцуешь!" Илья вдруг потерял равновесие – колесо тележки застряло в глубокой колее – и упал набок. Она бросилась к нему, схватила за руку, потянула что было сил. "Да я сам, сам!" Но она продолжала тянуть его за рукав вверх, мешая встать. "Сам я, Надя!" Наконец он выровнял тележку, стряхнул с брючины кирпичную крошку. "Ударился? – Она присела перед ним на корточки. – Больно?" Он улыбнулся. "Ничего".
Она все время пыталась вытащить его из загончика на улицу. "Пойдем погуляем!" Он отнекивался: засмеют таких гуляк. Но все-таки сдался. Не засмеяли. Он стал как все: дом, жена, работа, дочка. Как все. Если это не счастье для калеки, то что тогда счастье?
– Было мне лет десять, когда мать однажды рассказала мне байку про ящерку, которой удалось выскользнуть из ада. – Они в очередной раз потиху выпивали с доктором Шеберстовым в загончике. – Спаслась и ну деру домой, к детишкам, счастливая. Но не догадывалась она, что унесла с собой из ада... ну, не знаю, проклятие или яд там какой... Отравилась навсегда этим ядом, и теперь даже любовь ее к детям стала опасной... Ящерка осталась адской зверушкой, и дети ее стали такими же...