444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Буйда » Стален » Текст книги (страница 9)
Стален
  • Текст добавлен: 12 марта 2020, 22:00

Текст книги "Стален"


Автор книги: Юрий Буйда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

– Повесть, – оценила Фрина адмирала, когда тот ушел, – автобиографическая повесть небольшого объема. Детство, отрочество, юность, казематы, война, никаких глубин и высот… с такой статью он, наверное, был любимцем женщин… но вот уперся в Крым и ничего слышать не хочет…

– Первая любовь, – сказал я. – Из расстрельного списка да в рай земной…

– Крым, наверное, вообще – первая любовь России, но я-то думала о книге…

Тогда я был настоящим провинциалом, никогда не видевшим живьем ни диссидентов, ни монахинь, ни велоэквилибристов, и слушал этих людей разинув рот.

Я упивался размышлениями вслух немолодых экономистов, считавших, что в России незачем изобретать велосипед – достаточно скопировать и внедрить готовые западные модели, чтобы невидимая рука рынка привела нас к лучшей жизни. Западная модель развития была воспринята этими людьми как религиозное учение, тайное знание, позволяющее уничтожать любое знание противников.

У них был рецепт достижения всеобщего счастья – нужно было сделать население нищим, чтобы обесценить рабочую силу, и наши не очень хорошие товары получили бы конкурентоспособность благодаря дешевизне, сконцентрировать ресурсы в руках немногих, чтобы эти немногие могли конкурировать на международном рынке, уничтожить профсоюзы…

– А если начнутся дикие протесты, появятся радикалы?

– А что, у нас нет пулеметов?

Они шутили о новом Светлом граде на Капитолийском холме, иронически называли себя «лакеями небожителей», идеалистами, для которых ценности их общества находятся за пределами их общества, но всякий раз завершали эти шутки фразой: «Иного не дано».

Только что я был свободным человеком, как вдруг меня снова пытались лишить всякого выбора…

Я вспомнил о них через десять лет, когда моя подруга, оставшаяся в девяностых сиротой и прошедшая через ад, как-то сказала: «Понимаю, что такова природа истории, но страшно тяжело не знать, не иметь этого в непосредственном опыте, сознавать, что все, что тогда определило твою жизнь, произошло за тысячи километров от тебя, без твоего участия, согласия, одобрения, даже без понимания. Знать, какую цену ты заплатил, и не знать, за что, – страшнее этого, наверное, нет ничего в жизни…»

Глава 15,
в которой говорится о русском трикстере, опасной кукле и загадочном старике с необыкновенно длинными пальцами

9 декабря, в понедельник, раздался звонок, который изменил нашу жизнь.

День этот запомнился потому, что накануне, 8 декабря 1991 года, Борис Ельцин, Геннадий Бурбулис от имени России, Станислав Шушкевич, Вячеслав Кебич от имени Белоруссии, Леонид Кравчук и Витольд Фокин от имени Украины подписали соглашение о ликвидации СССР.

Это произошло на хуторе Вискули в Беловежской Пуще, недалеко от границы с Польшей, куда, как писали потом в газетах, заговорщики могли сбежать, если бы Горбачев приказал их арестовать за государственную измену.

Об этом у Фрины говорили мало.

Советский Союз к тому времени фактически перестал существовать, поэтому Беловежское соглашение казалось пустой формальностью, еще одной констатацией существующего и постоянно меняющегося положения вещей. А многие радовались унижению ненавистного Горбачева: «Завалили Мишку в Беловежской Пуще».

Помню, тем вечером за столом в гостиной Иван Семенов-Горский, старый диссидент, сидевший при Сталине, Хрущеве, Брежневе и Андропове, сказал примерно следующее:

– Пока Союз был Третьим Римом, на поверхности не было никаких национализмов и сепаратизмов, но как только мы стали превращаться в Лациум, появилось множество Самниумов. Все хотят освободиться от всех. Вот прогоним Горбачева, вот прогоним коммунистов, вот прогоним русских, вот еще кого-нибудь прогоним – и все наладится. Мы читаем Гиббона, Моммзена, Ключевского, Маркса, Троцкого, Бердяева, Федотова, Оруэлла, Замятина и черт знает кого еще, чтобы понять, что нас ждет, откуда все это берется, и не понимаем. А на самом деле все просто. И наши националисты, и наши коммунисты, и наши демократы-либералы – все мечтают о преображении мира посредством чуда. Русский человек склонен к варварскому идеализму – он убежден, что мир лежит во зле, и никакие реформы не помогут победить Антихриста, только Христос в силах избавить нас от его власти и радикально изменить нашу жизнь. Мы не признаем никаких законов, кроме Божьих, никакого суда, кроме Страшного. Мы жаждем чуда, только чуда! Этим религиозным спиртом пропитаны все наши духовные стремления и животные порывы. Прогоним сегодняшнего Антихриста – коммунистов, и все встанет на свои места, сам собой образуется рай на земле, вечное блаженство и все такое… вот потому мы всегда жили и будем жить в обнимку с Антихристом… – Старик усмехнулся. – Впрочем, не привыкать стать. Жизнь в обнимку с Антихристом превратила русского человека в нигилиста, плута, озорника, пройдоху. Наш Иванушка-дурачок давно понял, что у него нет шансов против вавилонской силищи, а потому ловчит, выкручивается, обманывает, прикидывается идиотом, и все с одной целью – чтобы выжить. А жизнь научила никому и ничему не верить и воспринимать эту чудовищную действительность как сон. Не случайно же и в русской литературе тема сна и безумия представлена как ни в какой другой. Пушкин, Гоголь, Достоевский, Гаршин, Сологуб, Белый, Чехов, Булгаков… Русского человека зовут в светлое будущее, на подвиг, говорят ему о ценностях гуманизма и демократии, и наш Иванушка-дурачок на все согласен, но про себя думает: ведь опять обманут, суки рваные, как всегда обманывали. И делает по-своему. Кланяется, корчит умильные рожи, клянется в преданности, целует господские сапоги, а поступает – по-своему. Это не рабская природа, а инстинкт самосохранения, который научил нас манипулировать реальностью, приспосабливать все и вся для своих нужд – даже ценности и идеи – и не ввязываться в чужие игры… русский народный человек слыхом не слыхали о Гиббоне или Оруэлле, но зато отлично разбирается в повадках злокозненных бесов. Он не задумывается о том, кто прав, а кто нет, его интересует ответ только на один вопрос: кто опаснее?

– Трикстер, – сказала задумчиво Фрина. – Что-то мне подсказывает, что наш плут не пойдет проливать кровь за СССР…

– Выходит, Розанов прав, когда говорит о дурной повторяемости русской истории? – спросил я.

– Дурная повторяемость – это образ, а не факт, литература, а не история, да и Розанов – поэт, а не историк. Не такая уж и повторяемость, не такая уж и дурная… – Старик положил руку на мое плечо и с усмешкой добавил: – А вообще, сынок, Россия – форма вечности, смирись…

Утром в кухню быстрым шагом вошла Алина. Такой возбужденной я видел ее впервые. Кивнув мне, она склонилась к Фрине, что-то прошептала, Фрина сжала губы, и обе тотчас выбежали. Я слышал, как Фрина разговаривала с кем-то по телефону, а потом хлопнула входная дверь.

С горячим кофейником в руках я отправился в Карцер, где и торчал до полудня, пытаясь перенести на бумагу сон, привидевшийся мне в вагоне поезда, который нес меня из Кумского Острога в Москву.

В том сне видел отца, который прошел по дорожке к дому – на нем была белая летняя рубашка – и остановился под открытым окном. Я протянул ему яблоко, он взял, подбросил, поймал, надкусил, сказал: «Кисловато», подмигнул и скрылся за углом. Я проснулся, чувствуя вкус кислого яблока во рту…

Ничего особенного в этой истории не было, но у меня сердце сжималось, когда я думал об этом. Было в этом сновидении что-то бесхитростное и бездонное, как в великой музыке, но я никак не мог поймать ноту, интонацию, а из-за этого пропадал и смысл истории, который надо было выразить словами, и эти неслучайные слова мне не давались…

Допив остывший кофе, почувствовал голод и отправился на поиски съестного.

Обычно утром и в полдень в кухне торчала Алина, а вечерами она иногда и ужинала с нами, но сейчас ни Алины, ни Фрины не было. Они исчезли, ничего мне не сказав, даже записочки не оставили.

В холодильнике было полно еды, но я решил перекусить в городе, а заодно и размяться.

У входа на станцию «Охотный Ряд» я съел у ларька несколько горячих пирожков и выпил пива.

Если я чего и боялся, так это расстройства кишечника из-за уличной еды: туалет поблизости я знал только один – «кремлевский», между Никольской и Арсенальной башнями, но туда всегда стояли огромные очереди, а платных тогда еще, кажется, не было.

Однако ничего страшного не случилось, и я, обрадованный, спустился в метро, перешел на «Площадь Революции», кивнул бронзовой Ниночке и сел в поезд.

Через полчаса вышел на «Щелковской».

Было холодно, серо, сбоку от входа в метро двое раскрасневшихся мужиков в солдатских майках азартно рубили топорами на асфальте багровую свиную тушу, облепленную газетами. За ними угрюмо наблюдали десятка полтора покупателей.

Рослые сытые наперсточники зазывали клиентов, выглядывая поверх толпы милиционеров и постукивая стаканчиками по складным столам.

Между ржавыми ларьками курили на корточках проститутки с посиневшими от холода красивыми коленками, кутавшиеся в крашеные перья.

Какой-то парень с опухшим лицом спросил меня: «Одним будешь?»

У нас в Кумском Остроге алкголики обычно в таких случаях спрашивали: «Третьим будешь?»

Я отказался, потрясенный его запахом – изо рта у парня разило трупной гнилью, и бегом вернулся в метро.

Напротив в вагоне устроился немолодой мужчина в берете, который был приклеен к его лысине пластырем. Он поднял синие фильтры над очками, развернул толстую книгу с черепом и эсэсовскими рунами на обложке и углубился в чтение.

На «Электрозаводской» он вышел – я успел разглядеть имя автора на обложке толстой книги, выведенное острым готическим шрифтом: «Франц Кафка».

Весь день я катался в метро, пересаживаясь с линии на линию. Бродил по лабиринтам «Киевской», глазел на потолочные мозаики «Новокузнецкой», дремал на «Театральной», толкался в толпе, таращился на попрошаек, бросал деньги маленькой скрипачке, наблюдал за карманниками, выходил на улицу, чтобы покурить, снова возвращался в теплое чрево подземелья, и только вечером вернулся домой…

Поднимаясь по лестнице, чувствовал себя таким усталым, что мне уже было все равно, почему Фрина исчезла без объяснений, оставив меня в одиночестве.

Но когда я толкнул входную дверь и увидел Фрину, в голове у меня будто что-то взорвалось: такой я ее еще ни разу не видел.

На ней было облегающее темно-алое платье с довольно глубоким декольте, бриллиантовое колье, серьги с каплевидными подвесками и туфли на очень высоких каблуках. Волосы она покрасила, превратившись в брюнетку, и пахло от нее чем-то тонко-сладким и головокружительно терпким…

Освещенное яркими лампами лицо ее казалось чужим – так тщательно оно было обработано: брови выровнены, глаза подведены, губы напомажены, а персиковая кожа, кажется, еще и отполирована. Глаза сверкали, словно она закапала в них атропин, как это делали перед танцульками мои провинциальные сверстницы.

Она стояла посреди прихожей, чуть расставив ноги и уперев руки в бока.

Более красивой и опасной куклы я в жизни не видал.

– Я волновалась, – быстро проговорила она задыхающимся низким голосом. – Ждала звонка, но ты так и не позвонил…

– Но я… а ты-то…

– Боже! – Она вдруг хлопнула себя ладонью по лбу. – Да ты ведь не знаешь номера моего телефона! Не знаешь?

– Ну да, – сказал я, – откуда б?

И мы захохотали.

В прихожую заглянула Алина – ее преображение поразило меня, кажется, даже сильнее, чем новый образ Фрины. На Алине была длинная юбка, что-то вроде короткого бархатного черного пиджака с широкими плечами, белая шелковая блузка с вырезом, в нежной глубине которого мерцал красный камень.

– Что у нас сегодня? – спросил я. – Да выкладывайте же, ведьмы!

Но не успели они ответить, как внизу щелкнул дверной замок и раздался скрип.

Ступеньки обеих лестниц, белой и черной, никогда не издавали звуков, а сейчас они громко скрипели.

Этот скрип был размеренным, в такт шагам, и он медленно поднимался к нам.

– Да кто там – Кощей Бессмертный? – давясь смехом, шепотом спросил я. – Или Баба-яга?

Алина усмехнулась, Фрина погрозила пальцем.

Первым вошел рослый старик в темном ратиновом пальто, какие носили высокопоставленные партийные функционеры, и в фетровой шляпе, которую он придерживал узкой рукой в перчатке, а за ним – доктор Лифельд в клетчатой ворсистой кепке.

Борис Лифельд был кем-то вроде лейб-врача Фрины. Облаченный всегда в серый костюм-тройку, при галстучке, с красивым платком в нагрудном кармане, круглоголовый, с брюшком, толстогубый, невозмутимый, он появлялся у нас часто и сразу проходил в кухню, чтобы перекусить, и с таким удовольствием, с такими веселыми ужимками, причмокиваниями и стонами выпивал рюмку холодной водки, а потом поглощал огромные бутерброды с бужениной, вяленым мясом или лососиной, что у меня слюнки текли и лицо невольно расплывалось в улыбке.

Но сейчас он был серьезен, держась позади старика в почтительном полупоклоне.

– Анна Федоровна… – Старик снял шляпу и наклонил узкую голову с огромными ушами. – Алина…

– Здравствуйте, Казимир Андреевич, – сказала Фрина, не трогаясь с места.

– Позвольте, Казимир Андреевич… – Лифа взял у старика шляпу. – И это…

Старик ловким движением плеч сбросил пальто на руки Лифе, провел ладонью по лысине и вышел на середину прихожей.

Гологоловый, широкоплечий, двухметрового роста, с огромным носом, выбритый до кости, как выражался мой дед, он внимательно посмотрел на меня и протянул руку с невероятно длинными пальцами.

– Пиль, – сказал он, крепко пожимая мою руку и обнажая в улыбке острые желтые зубы. – Казимир Андреевич Пиль.

– Игруев, – сказал я.

– Стален Станиславович Игруев, – сказала Фрина, – мой друг, писатель.

– Друг… вы должны дорожить такой подругой, – сказал Пиль, по-прежнему улыбаясь. – Анна Федоровна – настоящее чудо человеческой природы, дорогой Стален Станиславович. Monstruo de la naturaleza, если вы понимаете, о чем я…

Фрина отступила в сторону, пропуская старика в гостиную, и прошептала:

– Быстро переодевайся и за стол!

Пиль широким шагом прошел в гостиную, и суставы его не скрипели. Тогда откуда же взялся этот жутковатый звук, поднимавшийся по черной лестнице? Чертовщина какая-то! Или мы все стали жертвами слуховой галлюцинации? Тряхнув головой, я бросился в Карцер.

За три с лишним месяца Фрина полностью меня переодела.

В Кумском Остроге за моим гардеробом следила Жанна. У нее были надежные связи в торговле военной, государственной и кооперативной, поэтому я был одет, как считалось, хорошо: югославская обувь, румынские перчатки, американские джинсы с watch pocket… рубашки, куртки, трусы, носки – все было лучшего качества, все было made in Ne Nasha.

Фрина, казалось, не обращала внимания на мои поношенные ботинки и куртку с обтерханными обшлагами, однако в первый же день, когда я вышел из душевой, на кушетке меня ждали новые трусы, носки, рубашка и туфли. Вещи были сделаны просто, добротно и сидели на мне идеально.

На этот раз Фрина приготовила для меня темно-синий костюм со светло-серым жилетом и галстуком в тонкую полоску. Мне показалось, что в этом одеянии я стал похож на оксбриджского студента-старшекурсника из состоятельной семьи.

Пригладив редеющие волосы, я вступил в ярко освещенную гостиную в тот момент, когда Лифа разливал по рюмкам водку. Фрина глазами указала мне место рядом с Алиной.

– За ваши, Стален Станиславович, успехи на литературном поприще, – проговорил Пиль, поднимая рюмку и церемонно наклоняя голову. – Качество книги – это вопрос поцелованности, но поверьте, поцелуй Анны Федоровны стоит не меньше…

Я попытался улыбнуться, а Фрина осталась невозмутимой.

Выпив, Пиль отправил в рот ложку черной икры, затем кусочек сливочного масла и дольку свежего огурца.

Пил и ел он с удовольствием, пофыркивая в нос, а если собирался заговорить, прикладывал к уголку рта салфетку артистическим жестом.

– Мы тут с Казимиром Андреевичем слегка подискутировали о духе нынешнего времени, – сказал Лифа, обращаясь ко мне. – Я считаю, что наступает время без идеологий, как говорится, чтоб земля отдохнула. Если проводить аналогии, то это время можно сравнить с эпохой беспредметной живописи, которая помогла очистить живописный язык… а Казимир Андреевич не согласен…

– И Казимир Андреевич прав, – сказала вдруг Алина.

Все с удивлением уставились на нее, а Алина продолжала:

– Полная безыдейность – а она действительно надвигается – почти равнозначна отказу от человеческой природы. Во всяком случае, отказу от европейской идеи человека. То есть от веры в то, что жизнь должна быть устроена разумно и справедливо. Оден своеобразно выразил это в вопросе про Гитлера и Сталина: «Why was I sure they were wrong?» Сохранение и развитие европейского проекта неотделимо от «дурного всевластия идеологий», как называет это наш дорогой Лифа. Боюсь, что безыдейность как раз вполне благополучно уживается с идеологией, потому что принимает идеологическое представление об идее. Вскоре после войны Ян Паточка написал замечательный текст «Идеология и жизнь в идее», в котором провел различие между жизнью в идее и идеологией. Жизнь в идее – это нахождение внутри идеи, то, что человек может сказать самому себе, а идеология – это, по его мнению, овеществление идеи, увиденной как будто извне, то есть то, что можно сказать другому. Позднее Паточка выдвинул концепцию «негативного платонизма», предполагающую продолжение европейского метафизического проекта с учетом опыта всевластия идеологий. Он считал, что в его основе – сократовская «забота о душе». В негативном платонизме идеи воспринимаются как бесконечные задачи с постоянно обновляющимся смыслом, увиденные только изнутри, никогда как объект или формула. Мне кажется, что пустыня ширится вокруг партии, Церкви, литературы вообще пропорционально их нежеланию жить в идее, их стремлению все свести к идеологии. Сегодняшний мир – такой, как есть – дело их рук, и они ответственны за его состояние. И эта ответственность должна выражаться не в объективированном, формульном слове, обращенном к другим, а в попытке обнаружить для себя потерянный миром смысл. Для себя. И мир сможет это воспринять каким-то непрямым образом, как уже воплощенную реальность…

– Да, – сказал Пиль, прикладывая к губам салфетку, – пока партия горела внутренним огнем, пока большевики сами в этом огне сгорали, мы были непобедимой силой… мы были настоящими пастырями бытия…

– А потом стали господами всего сущего и принялись сжигать других, – сказала Алина бесстрастным тоном.

– ГУЛАГ и массовые расстрелы – это гнев праведников, – сказал Пиль. – Последняя вспышка гнева… но вывод-то из всего того, что вы сказали, дорогая Алина, прост: смерть идеологий – это смерть человеческой природы… ну а если опять вернуться к нам, то большевики заслуживают исторического снисхождения хотя бы потому, что осмелились взять на себя грех власти… – Помолчал. – Ну и, конечно, проблема в том, что революционный дух, революционные идеи не наследуются. Наверное, такого наследования просто не может быть в природе… но ведь тогда казалось, что и сама природа будет изменена…

Как ни удивила меня светлая всадница, превратившаяся вдруг из молчаливой и меланхоличной особы в интеллектуалку, все мои мысли были заняты гологоловым стариком со странной фамилией.

Ни один из гостей, приходивших в последнее время в этот дом, не вызывал такого переполоха, как этот Пиль. Судя по ратиновому пальто, по манере держаться и некоторым обмолвкам, он был высокопоставленным функционером. Но у нас бывали и адмиралы, и генералы, и разведчики-нелегалы, и известные артисты, и академики, и люди, когда-то близкие к Сталину и Брежневу, и всех их Фрина встречала одинаково любезно, без волнения, а Алина помалкивала за столом, иногда с трудом удерживаясь от зевоты. А тут это загадочное молчание, эти чудеса переодевания, этот наэлектризованный воздух…

– Интересный у вас перстень, Казимир Андреевич, – сказал я. – Что это за камень такой?

– Это не камень, мой дорогой друг, – неторопливо и с удовольствием ответил Пиль, выпустив дым через ноздри и приятно чмокнув. – Это кость. Кость Сталина. Кусочек берцовой кости. Мне показалось забавным и полезным иметь при себе такой артефакт. Можно даже сказать, что я всегда был подвержен католической страсти к мелким священным вещицам…

И широко улыбнулся, показав острые желтые зубы.

– Прекрасно, – сказала Фрина, вставая. – У нас с Казимиром Андреевичем важное дело… – Заметив мое движение, свела брови на переносье. – Помоги, пожалуйста, Алине убрать тут все… спокойной ночи…

И взяв под руку старика, вышла из гостиной, высоко держа голову и громко стуча каблуками по паркету. Доктор Лифельд бросился за ними.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю