355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бондарев » Последние залпы » Текст книги (страница 8)
Последние залпы
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:12

Текст книги " Последние залпы"


Автор книги: Юрий Бондарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Это лицо приблизилось, оно вставало, чужие потные руки скользнули по подбородку Ремешкова, стремясь к горлу, рванули кожу ногтями. Ремешков откинулся, закричал дурным голосом:

– А-а-а, га-ад! – Толчок неистребимой жизни влил в него упругую силу, бросил на ноги ("Автомат, автомат скорей!"), и, торопясь, лихорадочно дергая спусковой крючок, он всю очередь выпустил в это по-заячьи вскрикнувшее, отшатнувшееся лицо.

"Я убил его, – мутно скользнуло в сознании. – Сволочь, к горлу тянулся! Сволочь паршивая! К горлу..."

Весь опаленный злобой к этому человеку, который хотел его убить, для которого жизнь Ремешкова не имела значения, он, готовый защищаться, стрелять, дрожа от бешенства, незнакомо охватившего его, оглянулся, ища глазами Новикова: "Где капитан? Где капитан?.."

Огненная карусель свистела, трещала, крутилась уже на противоположном скате котловины, и Ремешков, не увидев вблизи Новикова, не найдя его, бросился туда, вверх, исступленно притиснув к груди автомат. Заметил впереди зазубренное клокочущее пламя, оно мигало, увеличивалось, выбрасывая пунктиры пуль по скату. И он, охваченный бешенством, обливаясь потом при мысли о тех руках, о перекошенном лице, которое только что видел, суетливо вскинул автомат, полоснул длинной очередью. С наслаждением, со злобной радостью дергая спусковой крючок, запомнил, как оборвался клекот там, в траве. "Задушить, сволочь паршивая, хотел, задушить!.."

А ноги несли его туда, на скат, где, перемещаясь, дробилось пламя, сталкивались, взвивались нити трасс. И оттуда, из этого бушующего круговорота огня, автоматного треска, доносились до слуха Ремешкова знакомые громкие оклики, а он не мог сразу ответить, не мог разглядеть того, кто звал его.

– Ремешков! Сюда! Ко мне!

"Это капитан Новиков, его голос, он кричит! Да что же я молчу? Ранен он, может?.." И он выдавил из себя шепотом:

–Я здесь...

Задыхаясь, он увидел в свете пуль неправдоподобно высокую фигуру Новикова – он почему-то не бежал вверх по скату, а опускался, пьяно покачиваясь, в котловину; отчетливо бросилось в глаза до фиолетового свечения накаленный ствол автомата и то, что на капитане не было фуражки;

трассы летели над его головой, и его рост уменьшался по мере того, как он сбегал в котловину.

– Ремешков? Вы это? Быстрей! – крикнул Новиков не то радостным, не то полувопросительным голосом. – За мной! За мной!.. Ремешков!..

И, выкрикнув это, задержался на секунду, рывком поднял раскаленный автомат, выплеснул куда-то вправо очередь, прикрывая огнем подбегавшего Ремешкова, снова спросил резко:

– Не ранены?

– Нет, – просипел Ремешков.

– Впере-ед! К Порохонько! Вверх, впере-ед!..

"Это он за мной вернулся, за мной?" – пронеслось в голове у Ремешкова, и, видя, как Новиков вновь вскинул сверкнувший ствол автомата, он всем телом рванулся к Новикову, навстречу сухому, захлебывающемуся треску очередей,

обессиленно прохрипел со слезами, душившими его.

– Товарищ капитан... бегите... Я здесь, я... вас прикрою... товарищ капитан... бегите...

Ядовито светясь, обгоняя друг друга, трассы с визгом махнули над головой Новикова.

– Вперед!..

– Товарищ капитан!..

– Вперед! – крикнул Новиков и круто выругался.

И, ничего не поняв, глотая слезы, Ремешков побежал вверх по пологому скату.

ГЛАВА ОДИНАДЦАТАЯ

Тишина, душная, неспокойная, распростершаяся от ущелья и леса к высоте, где стояли орудия Алешина, мертвым пространством окружала позиции Овчинникова. А они не могли уже называться позициями. Там не раздавались голоса, не вспыхивал огонек зажигалки, прикрытый полой шинели, не звучали шаги в ходах сообщения, не сменялись часовые. Там, в пятидесяти метрах от блиндажа, лежали те, кто еще утром откликался на фамилии, чиркал зажигалками, ходил по ходу сообщения, наполняя позицию живым дыханием, крепким запахом табака, солдатской одежды. Эти люди приняли первый танковый удар и умерли.

А в блиндаже еще были живые.

В теплом воздухе, плотно напитанном запахом пота и бинтов, не колебались язычки немецких свечей – тянулись вертикально, фитили в плотттках горели слабым огнем.

Ночь вползла на огневую, и в блиндаже все прислушивались, застывшими глазами глядели на языки свечей, ожидая, когда вздрогнут они от разрывов, -понимали: это вздрагивание плошек будет последним, что смогут увидеть они.

Все знали: одно лишь живое дыхание было там наверху – в четырех шагах от блиндажа дежурил у пулемета разведчик Горбачев. Он курил (слышно было, как кресал зажигалкой), звучно сплевывал, ругаясь ("Гады, что задумали? Куда расползлись все?"), иногда, громко кусая, принимался жевать галету, беззлобно ворча ("Обман серый, солому прессуют!"), порой постукивая каблуком, вполголоса напевал нечто длинное, бесшабашное, вызывающее в Лене чувство пустоты и обреченности:

Ты не стой, не стой

На горе крутой,

Не целуй меня,

Хулиган такой.

Рыбачок милой,

Дурачок ты мой,

Эх, трим-би-би, эх, трим-би-би...

И когда, оборвав нелепую эту песню, перестав курить, ругаться и сплевывать, он замолкал, опять гнетущая пустота шуршала в ходе сообщения, глухо обволакивала огневую, блиндаж. Тогда затихал, переставал стонать раненный в бедро связист Гусев и, поворачивая голову, удивленно слушал, как всхлипывал,

несвязно бормотал в бреду Лягалов возле него.

– Что это он, Лена?

Сержант Сапрыкин, перебинтованный от груди до живота, весь неузнаваемо белый, без кровинки в лице, пытался приподняться, опираясь двумя руками, переводил взгляд с огоньков плошек на Лену, сидевшую на снарядном ящике; вслушивался в безмолвие наверху.

– Заснул? Вроде петь перестал... Заснет он, возьмут нас тут, как кур... Вот парнишку жалко, – и сожалеюще кивал в сторону Гусева.

– Вам не нужно беспокоиться, милый, лежите, ни о чем не думайте, говорила Лена ласково-успокаивающим тоном. – Все будет хорошо, милый...

Но она не верила в то, что говорила. Слишком хорошо понимала, что орудия отрезаны от батареи, что она и Горбачев не смогут долго выдержать здесь. И эти наплывы тишины на блиндаж почему-то связывались с бесшумно, как из земли, возникшими фигурами немцев на бруствере. Горбачев не успеет дать очередь, крикнуть...

Маленький пистолет, вынутый из кобуры, лежал, поблескивая, на столе то ли оставленный с целью, то ли забытый лейтенантом Овчинниковым. То, что было сделано лейтенантом Овчинниковым, что произошло после его ухода, виделось как сквозь серую, знойную пыль. Не было сил восстановить в памяти все: были бесконечные пороховые удары в уши, чесночно-ядовитый запах гильз, запах пота, крови, влажных и теплых бинтов. И все время хотелось пить, а потом назойливо, липко, как желание вспомнить что-то, преследовало ощущение вязкой тишины, чего-то неясного, незавершенного, тягостной необлегченности.

– Водицы бы, Леночка, глоточек бы... Жжет все...

Лена встала, подошла к нарам.

Лягалов уже не всхлипывал, не стонал в бреду, открыл глаза, почти белые от боли; некрасивое, как-то сразу обросшее лицо его было синей бледности, обметанные, уже тронутые смертью губы почернели, выделялись четко. Он шептал просительно:

– Водицы бы, Леночка... холодной. – И сморщился виновато и жалко. – Или кваску бы... со льда. Газировку бы... тоже...

– Потерпите немножко... нельзя вам, нельзя. Немножко потерпеть, несколько минут. Несколько минут... Скоро в медсанбат, там врачи, все, убеждающе заговорила Лена, поправляя под головой его сложенную, пропахшую порохом шинель. – Нельзя вам воды, нельзя.

Лягалов облизывал губы, не понимая, остановив углубившиеся глаза на наклоненном лице ее. Как бы пересиливая себя, он особо внимательно слушал ее голос и что-то еще другое, что было слышно только ему за этим голосом, то, что происходило, казалось, за спиной Лены. И как-то уж очень покорно, согласно он перевалил на шинели голову вправо и влево, и, глядя в потолок блиндажа, сказал осмысленно:

– До медсанбата... не дотерплю.

– Вы будете жить, врачи сделают операцию. Обязательно сделают. Нужно потерпеть... Потерпеть...

Она зашептала эти вынужденные и нежно-обманчивые слова, что всегда зачем-то говорят умирающим с надеждой зацепить их за жизнь, что не раз она говорила и другим, смутно чувствуя – эти ложные слова приносят умирающему последние муки. Но она ничего не могла сказать иначе.

Он был тяжело ранен в живот осколками сбоку. Она, перевязывая его, видела страшную рану, знала, что перевязка безнадежна, не нужна, что ни медсанбат, ни лучший госпиталь не помогут. А он, не видя своей раны, вероятно, тоже чувствовал это непоправимо надвигающееся на него, но гораздо глубже, мучительнее, сильнее, чем она и все остальные, кто еще жил хотя бы маленькой надеждой... Ее не было у него, этой надежды.

И она поняла это.

Лягалов пытался не то улыбнуться, не то объяснить что-то, может быть, что ни она, ни все окружающие не могли знать, чувствовать, понимать, но ничего не объяснил, лишь посмотрел на нее, горько, умоляюще задрожали веки.

– Воды, Леночка... Холодной бы... Поспешать мне... не дотерплю...

– Хорошо, – беззвучным движением губ проговорила Лена. – Хорошо.

И чуть прикоснулась, провела ладонью по его липкому, жаркому лбу и отошла. Некоторое время с закрытыми глазами, не шевелясь, стояла спиной к Лягалову возле снарядного ящика, чувствовала, что он осмысленно ждет, потом неуверенно вынула чайную ложечку из сумки. То, что она делала, преодолевая сопротивление в себе, не было жестоким обманом ни его, ни себя. Это было последнее, что она могла сделать для него.

"Кажется, это он сказал, что готов воевать двести раз, чтоб только не было женщин на войне, – почему-то подумала она, отвинчивая пробку фляжки. – Да, это он сказал тогда ночью".

– Только спокойно, милый... Не двигайтесь, глотайте, – заговорила Лена ласково чужим голосом, садясь у изголовья Лягалова, и налила в ложечку воды.

– Сейчас не будет жечь, пройдет... Все пройдет...

Лягалов пил из ложечки, глотая и всхлипывая, тянулся к ней, как ребенок, и она, тихо гладя его покрывшийся испариной лоб, с ужасом думала, что эти ложечки вливали в него глотки смерти. Но все же наполнила последнюю ложечку, зная, что жажда при ранении в живот страшна, люди, мучаясь мыслью о воде, умирают тяжело и медленно.

Она дала ему четыре ложечки, сидела, охлаждая ладонью влажный лоб его, сама чувствовала, как горячи, трепетны стали пальцы. И она сняла руку. Лягалов застонал, глаза закрыты, словно тени неясных мыслей бродили по его прозрачному лицу.

– Знал я, – прошептал он.

– Что? – спросила Лена. – Что?

– Как будто знал я... – Он слабо поднял безжизненную руку на грудь, обессиленно пошевелил пальцами. – Здесь вот... В сердце было...

– Что было? Что?

Приснилось... вчера... – выговорил Лягалов, открывая глаза, полные

слез.

– Вернулся я... После войны... Ребятишки вокруг. А жена отвернулась, поцеловать... не захотела... А я ведь души не чаял. Красивая... а за меня, урода, пошла... И ребятишки, четверо. Как же это, а? Разве я виноват, что меня... убило? Разве виноват?..

И вдруг беззвучные рыдания искривили некрасивое лицо Лягалова, сотрясли все его тело, и он, замычав, отвернулся к стене, как-то стыдливо замолк, будто захлебнулся внутренними слезами, шепча:

– Это я так... это ничего... Ты меня не слушай, Леночка... Пройдет... мне бы Порохонько еще увидеть... Я ведь любил его... уважал...

Лена молчала.

– Вот тебе и герцогиня польская, шут ее возьми, – закряхтев, произнес Сапрыкин.

Он слушал Лягалова, приподнявшись на локтях, свет падал на седые виски; когда же донеслись звуки, похожие на сдавленные стоны, опустил перебинтованное свое тело на солому, проговорил успокоительно:

– Порохонько тоже любил тебя, Лягалов... Только остер на язык... А так добрый он человек. – И хмуро покосился в сторону Гусева. – Вон и Гусев чего– то заговариваться стал. Плохо, что ль, ему, Елена? Лопочет чегой-то мальчонка.

Гусев лежал, укрытый шинелью до подбородка, молоденькое, почти ребячье лицо его заострилось, моталось из стороны в сторону. Он бормотал, задыхаясь:

– Я связист Гусев, а остальные тут одни... убитые. Овчинникова нет, одни убитые... Снарядов пять штук... А мне постели на диване, мама... В шкафу простыни-то... в шкафу...

Осторожно положив флягу и ложечку на стол, Лена отогнула воротник шинели, корябавший Гусеву подбородок, некоторое время стояла, задумчиво смотрела то на Гусева, то на этого пожилого, спокойного, все понимающего Сапрыкина. Сапрыкин глядел на нее устало, сочувственно, и что-то догадливое замечала она в глазах его. Было тихо. Давящее безмолвие висело над блиндажом. И сквозь это безмолвие вполз в блиндаж громкий шепот от входа:

– Лена, ко мне! Сюда!..

Лена не вздрогнула, но сразу очень уж решительно схватила пистолет на столе, сказала:

– Это меня. Поглядите здесь.

Сапрыкин сел.

– Сперва, Лена, подала бы мне автоматик, – медлительно сказал он. – Вот сюда, под руку мне. – И заговорил, хмурясь на огни плошек: – Я свое пожил. И в ту войну Советскую власть защищал, и в эту пошел. Два сына взрослые у меня, оболтусы здоровые. – Усмехнулся одними глазами. – Недаром прожил. Так вот что... – Он передохнул, глянул на дверь – из тишины от орудия вторично и громче донесся голос Горбачева:

– Лена, сюда!..

И Лена, надевая на ремень игрушечно-маленькую лакированную кобуру, потрогала пистолет, внезапно вспомнила недавние слова Овчинникова: "Убить из него нельзя, а так, поранить можно", – и, быстро застегнув ремень, чувствуя неудобное прикосновение кобуры к бедру, она качнулась к Сапрыкину, поторопила его взглядом: "Говорите, я слушаю".

А он с трудом сидел на нарах, опираясь двумя руками, неглубоким дыханием подымал всю в бинтах грудь; густая седина светилась в его волосах.

– Так вот что, Елена... Запомни и с своей совести это возьми... Меня и их, -проговорил твердо Сапрыкин и кивнул в сторону Гусева и Лягалова, на себя возьму. Мои солдаты, мне и отвечать. На том свете разберемся... Живьем не отдам

– не-ет! Только когда невтерпеж станет там, наверху, ты сообщи: мол, давай, Сапрыкин, мол, последний звоночек с того света... Ну, иди, иди!.. Да больше о себе помни да о Горбачеве, вам жить да жить. А война-то вон к концу... Детей еще народишь...

Лег он, постепенно опускаясь на дрожавших от усталости руках, влажно заблестело немолодое грубоватое лицо, неожиданно улыбнулся, обнажая щербинку в передних зубах. Никогда не видела Лена, как улыбался он, и никогда не замечала эту щербинку у сержанта.

– Детей еще народишь, – повторил он и обессиленной рукой махнул. Только не перечь мне, ради бога... Иди!..

И она не сумела ни сказать, ни возразить ему ничего. Он понимал и чувствовал то, о чем порой в эти часы ожидания и затишья думала она. В разведке она давно привыкла к тому, что тяжелораненые на нейтральной полосе почти никогда не попадают в плен. За два года она и себя приучила к этому. Но ни Сапрыкин, ни Лягалов, ни Гусев не были разведчиками. И, поднимаясь по земляным ступеням из блиндажа, Лена все же повернулась около двери, ища в себе ту надежду, которая должна была быть в ней, сестре милосердия, и которая еще тлела в ослабевшем от страданий Сапрыкине, сказала не то, что хотела сказать:

– У нас еще пять снарядов. И пулемет. Я ведь тоже умею стрелять.

И с решимостью, толкнув коленкой дверь, вышла в лунную свежесть ночи.

Г орбачев лежал на брезенте справа от орудия. Расставив локти перед ручным пулеметом, он глядел вперед, наблюдая за чем-то. Не поворачивая головы, позвал шепотом:

– Лена, давай сюда. Что-то в башке все спуталось. – Отодвинул диски, освобождая место. – Ложись, не стесняйся...

Она легла рядом на холодный от земли брезент, посмотрела на лицо Горбачева, в упор освещенное месяцем.

– Устали? Дайте-ка я подежурю. Можете идти в землянку, – сказала и смело положила ладонь на его руку, охватившую спусковую скобу.

Он пошевелился, но локти от пулемета не убрал, только подмигнул утомленно, дружелюбно, лицо было неестественно зеленым, щеки втянулись, черные волосы упали на черные с блеском глаза, из широко расстегнутого ворота виднелась сильная ключица. Прошептал полушутливо:

– Мне эти санитарные жалости до феньки! Ясно, Леночка? Хоть и люблю вашего брата, за эти пальчики жизнь бы отдал, а сними их. Чуешь – обалдел? В глазах кровавые танки мерещатся. Зрение у тебя хорошее? Слух?

– Подите к черту, – сердито сказала Лена, не принимая полушутливого тона

его.

– Ясно. Посмотри-ка сюда, вперед, – зашептал Горбачев, – вон туда, на танки. Видишь что-нибудь? Поближе ложись, так виднее...

Не ответив, она легла поближе, узким плечом касаясь каменно-устойчивой руки Горбачева, маленькая чужая кобура сползла по ремню, жестко впилась в бок. И это беспокоило ее, как и огненный зрачок месяца над высотами Карпат, светивший навстречу, в глаза. Вокруг синел лунный сумрак. Поле вокруг огневой было полно черных кривых силуэтов сожженных танков. Тошнотворно пахло горелой броней. Метрах в пятидесяти впереди мутно серебрились редкие кустики, справа широкими застывшими пятнами обрисовывались два тяжелых танка. Косые тени густо падали перед ними. А между этими тенями сквозил, лежал на траве светло-лиловый коридор лунного света. И что-то еле заметно, осторожно передвигалось там, заслоняя светлый коридор. Одинокий зовущий крик птицы отделился от танков, прозвучал в зыбком воздухе, смолк. И вскоре другой крик прерывисто, громко отозвался с минного поля, правее танков, и тоже умолк. Неясно различимое движение в светлой полосе возникло отчетливее. Двое людей отделились от земли, ясно проступили темные фигуры, тени на траве, перебежали, низко пригибаясь, несколько метров по скату и растаяли в сумраке котловины.

– Это немцы, – сказала Лена и откинула волосы со щеки. – А эти птичьи крики

– сигнал. Я знаю по разведке. Что ж вы, Горбачев, смотрите? Патронов нет? -спросила она быстро. – Они же идут по проходу в минном поле. Нашли проход... Разве вы не видите?

Г орбачев прислонился переносицей к прикладу пулемета, молчал так томительные секунды и вдруг, очнувшись, сбоку прищурился на тонкий профиль Лены, – она чувствовала его взгляд, – сказал:

– Думал, мерещится. Мозга с мозгой в прятки играют! Вот гадюки! Значит, или разведка, или поле разминируют? Так? Готовятся? – И, ожесточаясь разом, подтвердил: – Или разведка! Или саперы!

– И то и другое может быть, – ответила Лена, стараясь говорить спокойно. -Стреляйте, не ждите. Когда они пройдут по проходу, поздно будет. Тогда будет поздно!

– Эх и умна ты, девка, ох умна-а! – с восхищенным вздохом произнес Горбачев, посовываясь к пулемету. – Эх, не будь этой катавасии, раскинул бы я сети, зацеловал бы, заласкал насмерть! Рядом с тобой умирать страшно: кто тебя целовать будет – наши или чужие?

– Не беспокойтесь. Никто.

– А чья ты? А, Леночка? Алешина? Капитана Новикова? Что-то не пойму...

Сказал это уже серьезно, удобнее раздвинул локти, и, прижимая к ключице

приклад пулемета, он ждал длительную минуту, остро прицеливаясь. Она успела заметить бесшумное движение теней в лунном коридоре – внезапно над ухом очередь прорезала тишину, эхо гулкой волной ударило по котловине. Возле самого лица забилось, дробясь, пламя пулемета. В всплесках его мелькали стиснутые зубы Горбачева, прыгали черные волосы на лбу. И все смолкло так же внезапно. Горбачев, не спуская черно-золотистых глаз с лунного коридора, крикнул Лене, еще полностью не ощутив после стрельбы тишину:

– Давай в блиндаж! Сейчас начнут! – И добавил непредвиденно злобно: Не могу я видеть рядом женщину, тебя не могу! Матерюсь я, как зверь! Слышь!

Она не встала, не ушла, улыбнулась ему понимающе-мягко, взглянув из-за светлых волос, упавших на щеку, потянулась к автомату Г орбачева, взвела затвор, спросила:

– Полный диск? – И отвела пальцами волосы от щеки. – Я ведь тоже умею стрелять.

Она выпустила две длинные очереди туда, в светло-дымную полосу между танками, где сникло, прекратилось движение, и снова отвела волосы со щеки. И больше ничего не сказала ему, лишь по-прежнему улыбнулась мягко.

Он смотрел на нее сбоку, снизу вверх, скользнул черными прищуренными дерзкими глазами по ее нежно округлой шее, подбородку, губам, лбу, коротким волосам. Потом придвинулся, сказал уверенным шепотом:

– Если что случится такое, Леночка, я расцелую тебя. Так я с этим светом не прощусь!

– Глупый, – сказала она снисходительно-ласково. – Тогда я сама поцелую тебя...

Они замолчали. Смотрели вперед на залитую месяцем дорожку между танками. Молчали и немцы. И было непонятно: почему не отвечали они огнем, ни одним выстрелом, будто не было их там. Отдаленный крик птицы донесся откуда-то снизу, с минного поля, никто не ответил ему. Все стихло. Было в этом затишье что-то необычное, подозрительно-тайное, отзывалось тревожноноющим ощущением в груди.

– Слышите? – шепотом спросила Лена.

Едва уловимые тонкие звуки возникали за спиной на той стороне озера, они плыли оттуда прозрачным, знойным облачком, зыбко стонали в синеве ночи. Они пели, эти звуки, о чем-то сокровенном, несбыточном. Саксофон звучал целлулоидной вибрацией, перламутровая россыпь аккордеона, женский голос на чужом языке томительно и бесстыдно убеждали кого-то, что мир прекрасен, влюблен, что где-то за тридевять земель есть электрические огни, блеск зеркал и люстр, рестораны, хорошее вино, не забытый запах женских духов, чистое белье, запретные наслаждения: "Потерпи, солдат, пройди сквозь грязь, нечистое белье, кровь, и ты обретешь все это".

– Успокаивают себя, – сказала Лена задумчиво.

– Похоже, и нас. На психику нажимают, – ответил Горбачев и почесал переносицу о приклад пулемета. – Патефон крутят. Как вчера ночью. Джаз. Эх, Леночка, и давал я прежде стружку, на всю железку! – Горбачев вздохнул. -Рестораны любил, музыку, девушек, жизнь любил до невероятия! Да и она любила меня! У нас, у рыбаков, деньги были легкие. Сотни шуршали в карманах. Официанты всей Астрахани знали: Григорий Горбачев с бригадой гуляет. По этому делу на собраниях чесу нагоняли, а сейчас приятно вспомнить! А у меня бригада была – орлы парни, девчатки – красавицы. По две, три нормы давали. Портреты, слава! Потом – земля на опрокид! Поняла юмор этого дела? Знаешь песню?

Стели, мать, постелюшку

Последнюю неделюшку,

А на той неделюшке

Расстелем мы шинелюшки.

Лежа с автоматом, Лена улыбнулась все так же задумчиво. Патефон в немецких окопах стих – исчезло над озером плавающее звуковое облачко, этот далекий раздражающий отсвет чужой несбыточной жизни. Месяц переместился лунный коридор сдвинулся по траве между угольными тенями танков, сузился, сквозил тоненькой щелью. И ничего не было видно там. Стояла в котловине тишина. Только со стороны зарева, встававшего справа за котловиной, над высотой, долетали перекаты боя. Лена сказала полувопросительно:

– Если они прощупали проход в минном поле, то они будут продвигаться здесь. Другого прохода нет?

– Нет.

– Тогда не надо беречь патроны...

Она не договорила, удобнее положила автомат на бруствер, выстрелила торопливыми очередями по тихо-светлой щели между танками. Сделала паузу, ожидая ответного огня. Оттолкнула волосы со щеки, возбужденно сказала Г орбачеву:

– Если это разведка, то их немного. Они могли уже пройти.

Немцы молчали. Снова поплыло звуковое облачко от той стороны озера, сосредоточенно и исступленно выбивал синкопы барабан, китайскими колокольчиками звенели тарелки...

И тут порывистый грубый треск автоматных очередей разорвал, затряс воздух справа от орудия. Потом неясный, какой-то заячий вскрик донесся оттуда, и сейчас же впереди заливисто зашили немецкие автоматы – на слух можно было угадать. Пучки трасс выметнулись из котловины в сторону высоты и зарева. Лена села, поправила кобуру.

– Они прошли! – сказала она. – Это они...

Г орбачев вскочил, сдернул с бруствера пулемет, рванулся к правой стороне огневой, крикнул:

– Диски неси! Началось! Быстрее!..

И, упав на колени возле бруствера, глядя на мерцающие вспышки в котловине, на спутанные трассы, изо всей силы втиснул пулеметные сошки в землю, лег, раскинув ноги. Взглядом ловил основание трасс, они возникали вблизи огневой светящимися веерами, резали по кустам по ту сторону котловины. Это стреляли немцы.

– А, гады!

И он тут понял, что от орудий Новикова прорывались сюда, что немцы все же прошли через минное поле в котловину, что наши столкнулись с ними. И когда Лена поднесла запасные диски, перекошенное от злобы лицо Г орбачева тряслось,

щекой прижавшись к ложе, опаленное красными выплесками пулемета.

– А, гады! Прошли-таки, прошли! – И, быстро повернув голову, крикнул Лене, прицельно подымавшей над бруствером ствол автомата: – В землянку! К раненым! Да нагнись ты! Ухлопают дуриком!

И почти ударил ее по плечу сильной ладонью, припал к пулемету. А она не почувствовала боли от удара его руки, с тихим упорством отодвинулась от него, нашла бившееся в траве пламя немецкого автомата. Выстрелила длинной очередью. Колючие живые толчки приклада прекратились, они еще горели на плече, когда заметила она, что пламя в траве сникло. Диск был пуст. Она прислонила автомат к брустверу, сказала громко, сдерживая дрожь в голосе:

– Нас все же двое, сльттттиттть? Я умею стрелять, ты это видел, – и пошла к блиндажу.

Она задержалась в ходе сообщения, стараясь делать все расчетливоспокойно, и здесь, испытывая ненависть к себе, почувствовала, что не слушаются пальцы рук, горит плечо и что-то горькое, острое стоит в горле, трудно дышать. Она вспомнила: "...звоночек с того света", – и торопливо раскрыла дверь в нагретый полусумрак блиндажа. Ощупью спустилась по трем земляным ступеням. Запахло теплыми бинтами.

Слабо стонал, всхлипывая, Гусев, неподвижно-плоско лежал Лягалов лицом к стене. Огоньки плошек чуть приседали, шевелились. И Сапрыкин уже не лежал -сидел на нарах, столкнув шинель на пол, держал автомат на коленях, с вниманием глядел на неспокойные язычки свечей. Вздрогнул плечами, услышав шаги Лены, обратил взгляд, догадливый, умный, на ее лицо. Судорога, похожая на улыбку, тронула его губы, показывая щербинку меж зубов. Спросил:

– Началось?

– Все скоро решится, – ответила Лена. – Ложитесь, Сапрыкин, поставьте автомат. И успокойтесь. Что Лягалов? Ничего не просил?

– Уснул. Все про детишек бредил, про жену. Прощения у кого-то просил. А потом уснул.

– Бедный, – сказала она с состраданием.

Она наклонилась над Лягаловым, посмотрела и сейчас же выпрямилась, брови задрожали, подошла к двери блиндажа, потом к столу, где покойно, напоминая о мирном уюте, блестела в свете колеблющихся плошек чайная серебряная ложечка, затем снова вернулась к двери и снова к столу. И, глядя сухими темными глазами, присела на ящик.

– Что? – спросил Сапрыкин обеспокоенно. – Спит? Что молчишь, Елена?

А она, закрыв глаза, – синие тени легли под ними, – отрицательно, жалко покачивала головой с выражением страдания.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Распахнув дверь в блиндаж, он вошел, еще стискивая одной рукой автомат на груди, пошатываясь, сбежал по земляным ступеням, на ходу вытирая рукавом пот с лица. Тонкое шитье автоматов, не смолкая, доносилось сверху. Горела лишь одна плошка, тускло освещая нары блиндажа. Он остановился в полутьме, окликнул хриплым, сорванным голосом:

– Лена!..

Она сразу не узнала его, не узнала голоса, не увидела лица – поднялась от стола, движением головы откинула волосы и некоторое время стояла, опустив руки, глядя на него с неверием, даже испугом, а он стоял в нескольких шагах от нее, в тени, не двигался. Она хотела произнести: "Новиков?" – но не сумела, не могла понять, почему он сам здесь.

– Лена, все живы? Здесь раненые? – спросил он уже громко, и это был его голос, Новикова.

Он шагнул из тени на свет, к столу, прямо к ней, и тут же она ясно увидела его лицо: незнакомо худое, осунувшееся, в потеках пота на щеках, темнели разводы крови на виске, на влажно слипшихся волосах. Был он без фуражки, на обнаженной шее – ремень автомата, непривычно распахнута шинель и вольно расстегнут был ворот гимнастерки с оторванной с мясом пуговицей. И все это как-то меняло его, приближало к ней неузнаваемо, сокровенно, родственно. Она молчала, глядя на его лоб взглядом, готовым к ужасу.

– Лена! Ну что это вы? – Он взял ее за плечи, легонько встряхнул, не улыбаясь и не говоря ласково, чего ждала она.

Уголки ее губ жалко и мелко задергались, мелко и горько вздрогнули брови, и бледное лицо стало некрасивым, беспомощным. И, сдерживая себя, потянулась за движением его рук, сильно припала лбом к его пахнущей порохом и потом влажно-горячей шее, чувствуя, что руки Новикова не отпускают, скользят по спине, по затылку, прижимают ее голову и автомат больно впивается ей в грудь. И эта боль отрезвила ее. Она сказала наконец:

– Лягалов умер... С Гусевым нужно торопиться. Немедленно в госпиталь. Немедленно...

Он, все держа ее за плечи, со смущенной неловкостью, неудобством отстранил, спросил, хмурясь:

– Только зачем слезы?

– Нет, это не слезы, я не умею плакать! – зло, ожесточенно прошептала Лена, блестя сухими глазами ему в лицо.

И вся подтянувшись на цыпочках, отвела мокрые слипшиеся волосы на его виске, поспешно отошла к столу, выдергивая вату из сумки.

– Ранило, да? Подождите, посмотрю...

– Царапнуло. Сбоку, – ответил он, бегло оглядывая блиндаж. – Вот что. Немедленно выносить раненых на огневую. Порохонько и Ремешков уже делают из плащ-палатки носилки. На сборы – пять минут. Перевязку потом. Сапрыкин! -непривычно тихо позвал он, разглядев его. – А вы чего же, сержант, как вы? Дойдете – или на носилках? Вытерпите? – И добавил серьезногрустно: Эх, парторг, парторг, что же вы на Овчинникова не нажали? Вы ведь знали, что не было приказа об отходе.

Сапрыкин, мгновенно ослабев, лежал, не подымая головы, перебинтованная его грудь ходила тяжело. Посмотрел на Новикова чистым от боли, через силу спокойным взглядом, ответил еле:

– Что было – не вернешь. Меня в то время уже с ног сбило. Что ж, может, вина моя и тут. Не поправишь. Обо мне беспокоиться нечего. Вон мальчонку выносить надо.

Новиков сказал:

– Я сейчас вернусь. Собирайтесь.

– Куда вы? Зачем? – спросила Лена, смачивая вату из пузырька со спиртом.

– К орудию Ладьи. Мне надо посмотреть.

– Там все убиты, товарищ капитан, – остановила его Лена. – Все. Я была там утром. Даже некому было сделать перевязку. Вы разве не верите?

– Мне надо увидеть самому, – ответил Новиков. – Самому.

Он вышел. Было тихо. Автоматная стрельба прекратилась. Воздух стал жидким, сине-фиолетовым – месяц набрал высоту, далеко светил над проступившими вершинами Карпат, слева от зарева.

На огневой, переругиваясь наспех, задевая сапогами за станины, громко дыша, возились с плащ-палатками согнутые фигуры Порохонько и Ремешкова. Горбачев лежал, дежурил у пулемета, звучно сплевывая через бруствер; казался равнодушно-спокойным. Увидев Новикова, спросил безразличным тоном:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю