355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Трифонов » Утоление жажды » Текст книги (страница 6)
Утоление жажды
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 19:39

Текст книги "Утоление жажды"


Автор книги: Юрий Трифонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Лера, Лера! Успокойся, что ты! – бормочет старик, привставая из-за стола. – Александр меня ничем не обидел, по-моему…

– Нет, но он разговаривает отвратительным тоном. Папа, извини! Я отвыкла от вас от всех…

Лера встает и делает попытку выйти из-за стола, но для этого нужно, чтобы Саша вместе со своим стулом отодвинулся от стены, освободив проход, а Саша сидит неподвижно, с окаменевшим лицом, и Лера вновь садится на место. Саша чертит концом вилки по скатерти. Лерина тетка с поспешностью начинает наливать всем чай. Взгляд Леры встречается с моим, и она вдруг улыбается как-то принужденно, невесело.

– Петя, извини. Я действительно отвыкла от цивилизованной жизни.

– Это заметно, – ворчит Саша.

– Лерочка, ты переутомилась, – говорит тетка.

– Разве он сказал мне хоть одно обидное слово? – спрашивает Николай Евстафьевич.

– Нет, нет! Ничего. Успокойся. Он тебя не обидел.

Молча пьем зеленый чай. Здесь все пьют зеленый чай, он отбивает жажду быстрее, чем черный. Атанияз, желая нарушить молчание и переменить разговор, обращается ко мне:

– Вот здесь говорили о Ермасове. А ты слышал про ермасовский рейд?

– Нет.

– Тогда я расскажу. Чтоб ты понял, что он за человек.

– А он уже понял, – говорит Лера, – со слов Саши. Он понял, что Ермасов, как и все, ищет на канале выгоду для себя.

– Ну нет! – возражает Атанияз. – Ермасов другой человек. Вот я расскажу…

– Не надо рассказывать, – говорит Саша. – Всем это известно. И то, что ты расскажешь, не будет настоящей правдой.

– Нет, я расскажу. Это правда. С чего началось? Ермасов предложил идею, которая резко противоречила всему проекту строить канал с двух сторон. Идти с водой от Амударьи и одновременно рыть посуху, со стороны Мургаба. Для этого он предложил забросить технику в пески. Это был дерзновенный план. Никто не поверил, что это возможно. Никто! Ведь проектировщиков целый институт, они работали над проектом год, а может, и два. И вдруг приходит строитель и все переворачивает вверх тормашками. Взрывает главную идею. Предлагает новую. И обещает колоссальную экономию в средствах и во времени…

– Ну, не совсем так, – говорит Саша.

– Проектировщики ни за что не желают менять проект. Управление их поддерживает. Никакие, говорят, механизмы не смогут пройти по барханам в глубь песков. Это нереально, убийственно для машин и людей. И тогда он решается на подвиг, а может, на преступление. Все было неясно, как обернется. На свой страх и риск бросает механизмы в пески: около ста машин, целую армаду!..

Это очень интересно и занимательно, но как-то не вовремя. Саша мрачно думает о чем-то своем, Лера глядит в окно. Один Николай Евстафьевич слушает Атанияза с радостным интересом.

– Я был там от газеты, – говорит Атанияз. – Прошел с ним весь путь. Стояла вот такая же жара, середина лета. Тракторами тащили экскаваторы, баки с горючим, с водой, хозяйства, столовые, будки для жилья. И Ермасов на своем газике носился вдоль колонны, как бешеный черт, выскакивал из машины, орал, матерился, нагонял на всех страху и глотал валидол. Я удивляюсь, как он не рухнул. Десять лет жизни он потерял там наверняка. А проектировщики и вся эта компания сидели в кабинетах и ждали: чем дело кончится? Мы прошли двести сорок километров по барханным пескам. Длилось все путешествие около трех месяцев. Закрепились на колодце Кизылча-Баба, сделали базу, а сейчас там большой поселок.

– Красиво рассказывает! Стопку водки ему, – говорит Саша и обращается ко мне: – Между прочим, тот же Ермасов с таким же рвением работал на Главном Туркменском. Который потом с треском завалился…

– Нет, нет! Это неверно! – возбужденно говорит Атанияз, хватая меня за руку. – Я в курсе дела! Я был на Тахиа-Таше. Как только умер Сталин, Ермасов написал в ЦК письмо о том, что строительство ГТК нерационально и его надо закрыть. Понял? Потому что ГТК шел по необжитым, пустынным местам, которые пришлось бы заселять людьми, а это дорого и сложно. И в апреле стройка была закрыта. Там одних бросовых затрат – обводной канал, мосты, бетонный завод – на полмиллиарда рублей.

– Почему же он раньше не написал такого письма?

– Ты что – маленький? Или дурака валяешь? Ведь это была его идея!

– Идея, кстати, принадлежала Петру Первому…

– Атанияз, милый, – говорит Лера, – не надо с ним спорить. Он считает, что все люди заняты своим собственным благоустройством, ну и пусть его. И раньше, и теперь, и всегда. Он считает, что Ермасов написал письмо в ЦК, чтобы отличиться и выдвинуться по служебной лестнице.

– Ну что ты! – Атанияз с испугом прижимает руки к груди. – Это совершенно неправильно! Ермасов абсолютно бескорыстный человек! На таких, как он, держится наше государство.

– Да неужели?

– Атанияз, ну что он может знать о канале и о Ермасове, если он месяцами торчит в Ашхабаде? Раз в год выезжает на трассу на три дня.

– Три дня – это мало?

– По-моему, это ничто.

– Для умного человека больше, чем нужно.

Они глядят друг на друга холодными, злыми глазами.

Николай Евстафьевич пытается приподняться и сказать речь, но его прерывает стук в дверь. Пришли гости: Жорка Туманян с букетом цветов, еще какой-то незнакомый парень и девушка. Всеобщая суета, перемена ритма, кто-то встает, кто-то садится, две пожилые тетки уходят навсегда, и, воспользовавшись минутой, я тоже встаю и пробираюсь в коридор.

Прибывших забрасывают тарелками, городят вокруг них блюда закусок, наливают штрафные. Но, в общем, гости некстати. Саша тоже пробрался в коридор, ворчит мне на ухо:

– Жорка – подонок: обязательно в полночь, когда уже нет настроения…

– Кто это с ним?

– Наша знаменитость, Алик Сагаделян. Из ашхабадского «Буревестника». Левый инсайд.

– А девушка?

– Да это так одна, несчастненькая. Все ей помогают, все сочувствуют, – у нее мать больная, они откуда-то приехали…

К нам присоединяется Атанияз.

– Вот удостоились-то! – подмигивая, говорит он шепотом. – Сам товарищ Сагаделян…

– Не шути, брат: его Махачкала переманивает…

Мы переговариваемся вполголоса и сквозь открытую дверь смотрим на сидящих вокруг стола. Лера и Николай Евстафьевич всячески угощают гостей и развлекают их разговорами. Теперь говорят о каких-то пустяках. О сухумском джазе, о новом мебельном магазине. Пора уходить. Не дай бог, Жорка заведет разговор о футболе.

– Петя! Петька! – вдруг кричит Жорка. Это довольно непочтительно, и я не оборачиваюсь. Он младше меня на семь лет, сукин кот. – Петро! – кричит Жорка. – А ты был на новом стадионе в Лужниках?

– Нет, – говорю я.

– Как! И на первенстве мира по хоккею не был?

– Кажется, нет, – говорю я. – Не помню.

Я действительно не помню. Но, кажется, я был Все это было черт знает как давно, на другом краю земли. Футболист в белой шелковой рубашке с янтарными запонками что-то рассказывает своей девушке. У нее пышные темно-рыжие волосы, рассыпанные по плечам, и тоненькое личико. И грустные глаза с черными, накрашенными тушью ресницами.

Внезапно я чувствую смертельное беспокойство. Это так сильно и внезапно, что похоже на удар. Мне кажется, я куда-то опаздываю, уже опоздал. Я пошатнулся. Но голова работает ясно.

– Я выйду на воздух, – говорю я Саше.

– Иди.

Ощупью спускаюсь по темной лестнице. Сейчас темно, а когда я поднимался, горела лампочка. На дворе светлее потому, что звезды. Но тоже темно. Очень темно. Я иду, протягивая вперед руки. Иду вбок, налево, не знаю, почему именно налево, но иду уверенно, пока не натыкаюсь на что-то, похожее на скамейку. Да, скамейка. Я сажусь.

Я сижу долго, наслаждаюсь одиночеством. Беспокойство утихло, ушло куда-то вглубь, спряталось. Эти приступы мне знакомы. Мне кажется, они происходят от времени. Обычно мы времени не чувствуем, оно протекает сквозь нас незаметно, но иногда оно зацепляется за что-то внутри нас, и на миг становится страшно: похоже на приближение смерти. Но потом это проходит, как приступ астмы.

Кто-то вышел из дверей и остановился на крыльце. Под подошвами на цементной плите крыльца скрипит песок. О чем-то шепчутся двое. Вот они целуются, вот опять шепчутся. Это футболист со своей девушкой. У нее такие грустные глаза с нарисованными ресницами. Нет, этих двоих не мучают приступы бегущего времени.

Он говорит чуть громче:

– Ну, пойдем.

И она отвечает:

– А Жорик?

– Оставим его… Пошли быстренько!

Я слышу, как он ее тянет силой, они борются, и смеются, и снова шепчутся, потом наступает тишина, только поскрипывает песок на цементной плите. Потом раздается громкий звук поцелуя. Такой протяжный, сосущий звук издает воронка ванной, когда в нее стекает последняя вода. И потом они медленно, очень медленно, должно быть обнявшись, идут через двор и выходят на улицу.


Утром сквозь полусон, сквозь дурную тяжесть в голове, стоя босиком, разговаривал по телефону с Сашей. Он разбудил меня, чтобы спросить, не могу ли я уступить ему номер, очень нужно. Я сказал, что могу, хотя в душе послал его к черту. Было уже поздно. Солнце стояло высоко, и вся комната была им залита и успела накалиться. Я снова лег на кровать, но уже не спалось от жары. По коридору, громко разговаривая, ходили люди, и на улице, под окном, тоже все время шаркали, ходили, смеялись, чувствовалось воскресенье.

Я встал под душ и минут пятнадцать обливался холодной водой. Потом побрился и вышел на улицу за газетами. Киоскерша продавала газеты возле самого входа в гостиницу, на одном из крыльев бетонированной лестницы. По утрам здесь была тень, а киоск на противоположной стороне улицы стоял на солнце. Газеты, журналы, почтовые конверты, карандаши и покоробившиеся открытки с видами почему-то Кисловодска и Ялты были разложены на широкой брезентовой раскладушке, а киоскерша сидела рядом на табурете. Московские газеты уже все разошлись, но киоскерша оставляла для меня то, что я просил. Я взял газеты и пошел в ресторан завтракать.

Режиссер Хмыров кушал свои вечные сырники и пил чай. Он помахал мне рукой, приглашая сесть рядом. С тех пор как я работаю в газете, режиссер Хмыров стал ко мне внимателен. Иногда даже здоровается первый. Я сел за его столик и заказал сыр и бутылку пива.

– Ну-с, так что мы имеем? – спросил Хмыров и, не дожидаясь ответа, сказал: – Послушайте, вы можете дать информацию, хотя бы десять строк, о том, что худсовет киностудии вчера обсудил первый вариант нашего сценария. Дали поправки, но в общем прошло на «ура».

– Поздравляю вас.

– Спасибо. Ну-с, так что мы имеем? Как дела?

Я видел, что он уже сказал все, что хотел, и дальнейший разговор был ему малоинтересен. Мне очень хотелось пить. Когда принесли пиво, я выпил сразу всю бутылку.

Я сказал, что мои дела ничего.

– Где вы были вчера вечером? – спросил он.

– На именинах.

– Веселились?

– Как-то не понял.

– Завидую вам. А я работаю как проклятый, у меня даже нет времени включить радио и десять минут послушать музыку. Привет вам, и помните об информации! – Он улыбнулся, вставая из-за стола, и сделал приветственный ротфронтовский жест, подняв сжатый кулак. – Помните, что на Востоке говорят: «Доброе дело равняет человека с шахом». Так вы имеете шанс сделаться шахом!

В его фигуре было нечто старообразное и вместе с тем женственное: большой зад и узкие плечи. Людям с такой фигурой обычно везет в жизни. Это я заметил.

Я попросил еще одну бутылку пива и выпил ее так же быстро. Есть мне не хотелось. Прочитав газеты («Спартак» опять проиграл!), я вернулся к себе в номер, где была уже настоящая парильня и солнце, переместившись выше, заливало неубранную постель. Я сел за стол, чтобы кое-что записать. Из вчерашних впечатлений запомнились две истории: про то, как Ермасов перегонял технику, и про шофера, который всех угощал бесплатно. Было еще что-то, но я забыл. Про Ермасова – это интересно. Надо с ним познакомиться. Надо взять командировку на канал.

Зазвонил телефон. Лера интересовалась, встал ли я и как я себя чувствую. Я сказал, что чувствую себя отлично. У нее был грудной, глубокий голос, и я сразу вспомнил этот голос: давным-давно, когда я жил у тети Оли на Остоженке, Лера иногда звонила мне, узнавая про Сашку. Он жил в общежитии, и там телефона не было. Как Лера его любила! В те времена в ее голосе слышался трепет, которому я завидовал, а сейчас в нем было вежливое спокойствие и ничего больше. Лера сказала, что ей надо со мной посоветоваться, и просила зайти. Саши дома не было. По словам Леры, он уехал к Критскому играть в преферанс. Я сказал, что скоро приду. Неприятный звонок: неужели ей стало что-нибудь известно про Сашу? Судя по вчерашней вспышке, вполне возможно.

Только я положил трубку, как вошел Саша. Я сказал, что звонила Лера и что он, Саша, играет сейчас в карты у Критского.

– Ну да, там нет телефона, – сказал Саша. – И она туда в жизни не позвонила бы.

– Как дома? Мир наступил?

– Да. В общем – да. После обеда едем вместе в Чули, навестим Ваську. Старик, мне все надоело. Я так устал… – Он вздохнул и плюхнулся на постель так, что зазвенели пружины. Он сел в брюках прямо на простыню. Ничего удивительного: ради этой простыни он и приходил ко мне в номер и поэтому обращался с нею фамильярно.

Нет, мое раздражение вспыхнуло не оттого, что он сел в брюках на простыню, а оттого, что он сказал: «Я так устал».

Я взял свою соломенную шляпу и вышел.

В городском саду разгуливали одинокие парочки и солдаты, отпущенные по увольнительной. Было рано и жарко. Гулянье начнется часов с семи вечера, вот тогда здесь не протолкнешься.

Лера сидела во дворе в плетеном кресле и читала книгу. Я сел рядом с ней на низкую кирпичную ограду и стал обмахиваться шляпой, потому что здорово взмок, хотя шел нарочно очень медленно.

– Выпить хочешь? – спросила Лера. – Там осталось.

– Нет.

– Петя, мне надо с тобой посоветоваться. – Она закрыла книгу и вместе с креслом повернулась ко мне. Я прочитал на корешке: что-то научное, по ботанике.

Она стала рассказывать историю Дениса, которая была мне известна. Я удивился, откуда она ее знает: оказывается, встреча Дениса и Зинаиды уже состоялась, две недели назад. Зина держалась молодцом, с большим самообладанием. Михаил Иванович ничего не знает пока и лучше бы не узнал: он ведь вспыльчив и ревнив, как все восточные люди. Конечно, там все перегорело, прошло шестнадцать лет, но факт остается фактом: вернулся муж, отец мальчика. Михаил Иванович безупречный семьянин, уважает Зину, и она ни за что не хочет его огорчать. Но и Дениса ей жалко. Он такой несчастный, неприкаянный, нигде не работает. Борис Григорьевич хочет устроить его в газету. Он ведь фотограф, привез из Германии какой-то дорогой аппарат. Но устроиться в газету трудно. Надо хлопотать сообща. Надо, чтоб не один Борис Григорьевич, а кто-нибудь еще поговорил с редактором.

– Я могу, – сказал я. – Но я там человек новый. А Сашка?

– Вчера говорили с ним все утро и поругались. Вечером – это было продолжение. Вообще, вчерашний день лучше не вспоминать…

– Ну и что Сашка?

– Он не хочет хлопотать за Дениса. Говорит, что ему неудобно, потому что Денис наш родственник и это многим известно, и вообще это дело безнадежное: его не примут по анкетным данным. Но ведь Денис амнистирован! Он вернулся на Родину по амнистии! Сашка говорит, что это не играет роли. В газете особые требования. И ссылается на тебя: вот Петю, мол, с каким трудом удалось устроить, а у него отец не то что амнистирован, а полностью реабилитирован и посмертно восстановлен в партии. И то какая была волынка.

– Волынка была. Но я не уверен, что из-за отца, скорее всего, была самая обыкновенная, доброкачественная волынка.

– Вот я и сказала, что не верю, чтоб из-за отца. И назвала Сашку трусом. Он разозлился, разорался, кричал, что я дура, ничего не понимаю, отупела в песках. Может, я действительно чего-то не понимаю?

– В чем именно?

– Ведь если людей реабилитировали, амнистировали, то это серьезно и навсегда. Обратного пути быть не может.

– Верно, но не забывай такую вещь: не всем нравятся эти перемены. Раньше было просто: посмотрел в бумажку – и все ясно. Репрессированные не годятся, оккупированные не годятся, амнистированные не годятся, имеющие родственников не годятся и так далее. А теперь хлопот вагон: надо научиться в людях понимать и еще в деле разбираться.

– Значит, Сашка в чем-то прав?

– Он прав в том, что есть недовольные, есть встревоженные, есть люди, которые тормозят. Но надо действовать, надо бороться с перестраховщиками. Тут не в Денисе дело, а в принципе. Я, например, обязательно поговорю насчет него, хотя я там десятая спица…

Солнце поднялось в зенит, и на дворе не осталось тени. Мы пошли в дом. Лера рассказывала о Денисе, какой он был красивый: белокурый, глаза синие, совершенно нестеровский отрок. Поразительно был красивый. А сейчас такой старый, погасший, лицо жесткое, глаза жесткие. Все мы изменились, но он как-то страшно, непоправимо. Если ему не помочь, погибнет. Потом расспрашивал о моей жизни, о маме, о Наташе. Я рассказывал скупо. Чего рассказывать? Не люблю, незачем.

Потом пришел Николай Евстафьевич, он ходил сдавать бутылки. Сели обедать.

Саша все еще играл в преферанс. Мне вдруг стало противно, я сам себе стал противен. «Все-таки я подонок, – подумал я, – сижу у Леры в гостях, обедаю, она ко мне так добра, так сочувственно расспрашивает, а я устраиваю этому сукиному коту… Хватит! Крышка. Пусть только заикнется еще раз!»

Ни Николай Евстафьевич, ни Лера не заговаривали о Сашке.

Николай Евстафьевич предавался воспоминаниям. Рассказывал, как впервые приехал в Среднюю Азию в командировку двадцать лет назад, его тогда мучила астма, а здесь, в Туркмении, он неожиданно почувствовал облегчение. Врачи сказали, что надо переменить климат, и он перевелся на Ашхабадскую дорогу, переехал сюда вместе с семьей, тем более что здесь с давних времен, еще с гражданской войны, жили его родственницы – две двоюродные сестры. Лерочка была тогда старшая школьница, Зина уже училась в педагогическом, и был еще младший, Валюша, – он погиб на войне. Вот так и стали они, коренные русаки, жителями солнечной Туркмении. И прижились, вросли корнями. Уже и мамочку тут похоронили. И даже после землетрясения не сбежали отсюда, как многие, хотя дом порушился, и все имущество, годами накопленное, пропало, и жизнь пришлось начинать заново.

Лера сказала, что встретила на трассе какого-то Алешу, с которым Валя учился в школе. Старик обрадовался, он помнил этого Алешу («Ну-ну, такой цыганистый, с челкой ходил!») и стал расспрашивать о нем, и просил, чтобы Лера обязательно позвала его в гости.

Я слушал их разговор, смотрел на отца с дочкой – они были похожи, оба рослые, черноглазые, с большими руками, но, странно, те же черты, что старику сообщали мужественность, ей придавали настоящую женственность – и думал о том, что Сашка идиот, лада в этой семье нет и Леру это мучает, хотя она, может быть, не знает всего. А какими счастливыми они были восемь лет назад! Все им завидовали. Даже я немного. Почему-то вспомнилась вчерашняя девушка, которая пришла с футболистом. Она сидела вот тут и смотрела с нежностью на своего футболиста. Самое главное – сохранить этот взгляд, радостный, излучающий так много всего.

И глаза Саши и Леры, холодные, из которых все вытекло. Невесело, когда видишь начало и конец.

– Петя, что ты делаешь вечером? – спросила Лера.

– Пока не знаю.

– Мы поедем с Сашей в Чули, проведаем сына. Я не видела его два с половиной месяца! Этот парень, которого привел вчера Туманян, оставил нам пропуск на футбол. Хочешь пойти?

– Ладно. – Я сунул пропуск в карман. – Спасибо.

Николай Евстафьевич стал объяснять, как добраться до стадиона. Даже начертил план на оборотной стороне пропуска.

Голова все еще болела, я знал, что не смогу ни читать, ни писать, впереди был пустой вечер. И я поехал на стадион.

На автобусе доехал до конечной остановки и потом долго петлял по жарким улицам, мимо глинобитных дувалов, мимо одноэтажных особняков с зарешеченными окнами. Стадион был маленький. На заборе висела нарисованная масляной краской и кое-где облупившаяся таблица розыгрыша первенства страны по классу «Б», где участвовал ашхабадский «Буревестник». Я ничего не понимал в этом второклассном футболе и остановился, чтобы выяснить, как идут ашхабадцы. Они шли неважно, третьими от конца. Сегодня им предстояло играть с челябинской командой «Энергия», которая, я тоже посмотрел, была где-то в середке.

У кассы стояла небольшая очередь, на трибунах было пустовато. Я прошел по моему пропуску в ложу, над которой был сделан навес. Остальные зрители пеклись на солнце. Очень трудно играть в такую жару. Ходить трудно, а не то что бегать. Я сочувствовал футболистам, особенно белобрысым уральцам: они уже к центру поля бежали тяжело, опустив головы, и вид у них был полусонный. Среди черных ашхабадцев я увидел своего вчерашнего знакомого с десяткой на спине. Он все время подпрыгивал и приседал для разминки. Я представил себе, какая духотища сейчас в моем номере в гостинице: там особенно жарко как раз в эти часы – в четыре, в пять. Нет, я хорошо сделал, что пришел сюда, – тут хоть тень и какое-то движение воздуха.

Лет восемь назад, в Москве, я ходил на футбол часто, болел за «Спартак», это было острое и даже страстное увлечение, которое потом прошло: ездить на матчи из-за города стало трудно и как-то не до того. За последние годы я попадал на футбол раз или два в сезон, и то случайно, за компанию, и было не то, что прежде. Таблицы я не вел, игроков не знал. Мне было скучно. Вот и сейчас я никак не мог заставить себя смотреть игру. То есть я смотрел, но ничего не понимал. Несколько дней назад Атанияз принес нам рецензию на книгу Махтума Максумова, старого туркменского поэта, который в прошлом году вернулся из дальних мест, с Колымы. Пробыл там девятнадцать лет. После разговора с нашим замом Лузгиным я понял, что пробить рецензию будет непросто. Лузгин сразу спросил: «А почему он несет к нам, а не в республиканскую газету?» Значит, есть причины, если не несет. Разговаривать с ним насчет Дениса будет тяжело. Надо достать книгу Максумова и прочитать самому, а то хлопочу, не зная существа дела. Хотя разве существо дела в книге?

Я оглянулся и увидел через два ряда надо мной ту девушку, что вчера была с футболистом. Ту, темно-рыжую, с маленьким личиком. Наверно, она посмотрела на меня, и поэтому я оглянулся. Я издали поздоровался с ней, она ответила кивком, и на этом наше общение кончилось. Но я почему-то не мог больше ни на чем сосредоточиться и теперь думал о том, что сзади сидит эта девушка, – забыл, как ее зовут.

Но что-то в ее неулыбающихся, немного кукольных, обведенных тушью глазах меня зацепило. Она так грустно и пристально смотрела на поле. Там бегал ее друг.

Сидевший впереди меня старичок в черно-белой узбекской тюбетейке вдруг обернулся и сказал:

– Давайте с вами заложимся, а?

– Давайте, – сказал я, разглядывая старичка. Он был похож на старого одессита. Может быть, он и был старый одессит, из тех, что эвакуировались сюда в сорок первом году и тут застряли. – Вы за кого?

– Я за уральцев. По четвертной, а?

– Ну давайте, – сказал я.

Первый тайм закончился ноль – ноль. Во время перерыва зрители встали и поспешили в тень, под деревья. Мимо ложи прошла мороженщица с ящиком. Я купил две плитки пломбира и подошел к темно-рыжей девушке.

Она посмотрела на меня удивленно.

– Спасибо. Только я не люблю мороженое.

– Как? Не любите мороженое? Такое жирное, сытное, полезное для здоровья и особенно для цвета лица… – Я болтал вздор, сам не помню что, садясь с нею рядом и разворачивая плитку пломбира. Другую плитку пришлось положить на скамейку.

Девушка объяснила: она не выносит ничего молочного! Она как будто обрадовалась тому, что я сел рядом и можно было поболтать. Я узнал, что ее зовут Катя, ей двадцать лет, она нигде не работает и живет одна. Совсем одна? Без папы, без мамы? О, это замечательно!

– Ничего замечательного, – сказала Катя, посмотрев на меня чуть свысока. – Папа не живет с нами одиннадцать лет, а мама болеет. Она сейчас в санатории, в Байрам-Али.

– Тяжело болеет? – спросил я.

– Очень.

Я вздохнул. Мы стали смотреть, как играют. Измученные, в мокрых майках, футболисты бегали по выбитому, пыльному полю, на котором кое-где островками росла исчахшая трава. На щите стояло «1:0» в пользу Челябинска. После некоторого молчания я спросил о молодом человеке с десяткой на спине: он кто – друг детства или жених?

– Почему жених? – Она снова посмотрела на меня высокомерно. – Если человек хороший товарищ, помогает другому, когда трудно, и вообще, значит, обязательно жених?

– Нет, конечно. Я просто спросил.

– Ах, просто спросили? – Она усмехнулась и пожала плечами.

Вновь наступило молчание. Меня угнетало мороженое. Оно текло по пальцам, я не знал, что с ним делать. Съесть его я не мог. Его можно было только лакать.

– Мне кажется, я видел вас раньше. Может быть, на телеграфе или на базаре, – сказал я, раздвигая колени и глядя себе под ноги, где образовалась молочная лужица.

Катя немного отодвинулась.

– Вряд ли, – сказала она. – На базар я хожу очень редко, а на телеграфе вообще не бываю.

После такого афронта я умолк окончательно. И поделом: не приставай к подругам футболистов.

Я положил остатки мороженого под скамейку, ногой затолкал их подальше вглубь и взял другое мороженое, еще не распечатанное, но уже тоже довольно мягкое. Я приложил его ко лбу. Катя посмотрела на меня и фыркнула.

– Что вы делаете?

– У меня болит голова.

– Ну и как – легче?

Она впервые смотрела на меня с интересом и улыбалась. Она очень мило улыбалась. На щеках ее возникли ямочки, и я увидел плотные, мелкие, белые зубы.

– Можно, я так посижу? Вы не возражаете?

– Нисколько.

– Я вас не шокирую?

– Нет, нет. Пожалуйста.

Она засмеялась. Я тоже засмеялся. У нас начиналось как будто что-то налаживаться, и вдруг зрители закричали. Сидевшие впереди нас вскочили на ноги. Я тоже встал и увидел, что один из футболистов лежит на земле, вокруг него собралась толпа и через поле бежит доктор с чемоданчиком.

– Алик! – вскрикнула Катя и схватила меня за руку. – Что с ним?

– Готов, – сказал старичок в тюбетейке. – По битому месту.

Зрители свистели. К боковой линии выбежал футболист в тренировочном костюме, стал быстро раздеваться. Алика подняли на руки и унесли с поля. Его положили на землю рядом с беговой дорожкой, и доктор согнулся над его коленом, и было видно, как Алик запрокидывает голову, корчась от боли. Новый футболист, подняв руку, чтоб видел судья, а другой рукой подтягивая белоснежные, чистенькие трусы, выбежал на поле, и игра продолжалась.

– Я пойду к нему… Можно? Ладно? – Она как будто спрашивала у меня разрешения.

Я не успел ответить, как она побежала вниз.

– Подождите! Я пойду тоже!

К Алику уже подходили с носилками.

– Куда вы, куда вы? – закричал старичок.

– Я вернусь, не волнуйтесь.

– Нет, позвольте! – кричал он. – Как это – вы вернетесь? Это не по-игроцки! Я иду с вами!

Мы спустились вниз и шли вдоль первого ряда, чтобы обогнуть поле и попасть на противоположную сторону, где был вход в подтрибунное помещение. На поле что-то происходило, стадион гудел, у ворот челябинцев была свалка. Мы проходили так близко, что слышали, как стучат, сталкиваясь, бутсы и как футболисты кряхтят и переругиваются.

Старичок бежал за мной по пятам, бормоча:

– Он вернется!.. А когда вернется – это вопрос…

Катя вошла в дверь, куда унесли ее приятеля на носилках, а я стал ждать. Через две минуты игра окончилась, и публика густой толпой пошла мимо нас к выходу. Многие бросали на землю газетные колпаки, которые надевали на время игры. У всех были красные, в воспаленных обводах, глаза и усталые лица. Я дал старичку его выигрыш и поздравил его.

Катя вышла минут через двадцать. Было похоже, что она плакала: под глазами черно от краски, которая натекла с ресниц. Катя аккуратно, кончиком платка, вытирала нижние веки.

– Что с ним?

– Берут в больницу. Опять травма колена. Бедненький, он все губы искусал… Морфий впрыснули… Ой!

Она зажмурила глаза. У нее даже лицо изменилось.

– Жалко парня, – сказал я. – Вот черт, не повезло.

Мне действительно было жалко его. Самое отвратительное в футболе – вот такие сцены.

Мы молча дошли до остановки, сели в автобус. Еще больше, чем Алика, мне было жалко Катю, она выглядела совершенно подавленной. Ветер трепал ее темную пышную шевелюру, волосы кидались на лоб, на глаза, она не поправляла их, сидела неподвижно, с застывшим лицом, и смотрела в окно автобуса. Скверная история! Отца нет, мать в санатории, друга увозят в госпиталь. Может, ей некуда идти? Внезапно я почувствовал, что не могу так просто расстаться, что несу ответственность за нее – по крайней мере, на сегодняшний вечер.

– Проводить вас домой, Катя?

Оторвавшись от окна, она посмотрела на меня долго и как-то с усилием, точно вспоминая: откуда взялся этот человек?

– А что делать дома? Я живу с одной девушкой, моей подругой. Ее сейчас нет. Она в экспедиции, на Челекене…

Молодые ребята в белых рубашках ехали в центр гулять. Было только половина восьмого. Автобус катился сквозь сиреневую вечернюю синеву.

Мы сошли там, где сошли почти все пассажиры, и остановились перед воротами в парк. Аллеи парка были набиты гуляющими. Теперь тут все кипело, все двигалось, все скамейки были заняты, возле всех киосков стояли очереди. Густой запах юга, лета, цветов, женского тела, табака, духов, листвы плыл над головами. Со стороны танцплощадки гремела музыка, и сквозь деревья была видна большая колыхающаяся толпа людей перед входом. Мальчишки смотрели на танцующих через решетку.

По боковой аллее мы вышли к летнему театру. Его каменная, покрашенная белой краской ограда казалась сейчас сиреневой. И белые платья женщин, белые брюки и рубашки мужчин тоже казались сиреневыми.

– Мы хотели сюда прийти после игры, – сказала девушка тихо. – Тут сухумский джаз сегодня.

– Да? – Мне было ее нестерпимо жалко. – Может, хотите послушать джаз?

Она робко подняла на меня глаза.

– Я не знаю… Сейчас который час?

– Через двадцать минут начало, – сказал я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю