Текст книги "Ибо не ведают, что творят"
Автор книги: Юрий Аракчеев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
– Ведь это случайность, сынок, мы еще наловим, не сомневайся. Мы еще завтра… А в апреле – мы ведь поедем еще раз, да? – в апреле мы наловим еще больше, чем он, – будут длинные дни. Мы приедем специально. Мы с тобой всех обловим – посмотришь, не унывай. Не унывай, сынок, всяко бывает, чего там…
– Он обманул, обманул. Вы все обманываете, все, все… – машинально повторял Володя, засыпая, вздыхая прерывисто.
– Ну, я обещаю тебе, обещаю. Меня тоже обманывали, понимаешь? Думаешь, меня не обманывали? Что ты, сынок, что ты. То ли еще будет. Ты держись, сынок, надо держаться. Люди – они все же хорошие, не всегда ведь так-то».
(Из рассказа «Сверкающая гора окуней», 1960 г.
Опубликован в журнале «Юность», 1982 г.)
Ну, и конечно еще в одном из моих рассказов, не считая «Девчонок», отчасти была затронута и «девичья» тема. Хотя назывался он: «Листья».
«…Мы идем по тропинке, которая вьется по склону среди бугров и берез. Рита ведет себя опять непонятно, а когда я показываю ей кривую березу, один из стволов которой, седой и толстый, повис горизонтально над склоном, – она смеется странно и говорит, что у нее в туфель попал камешек. Она решительно спускается к ручью, пока я чинно сижу у кривой березы. Наконец, я слышу, как она зовет меня от ручья, но почему-то не двигаюсь – почему она от меня убежала? – и вот уже ее не слышно, а когда, продравшись сквозь заросли, я подхожу-таки к ручью, ее там уже нет. Теперь я кричу, но она не отзывается…
У меня немного болит горло – недавно болел, – и чуть-чуть кружится голова, потому что давно не был за городом; день жаркий, солнце россыпью ложится на листья кустов – это напоминает мне что-то, сказку из сна, и вот я уже отрешенно бегу по берегу ручья, продираюсь сквозь кусты напролом, пригибаюсь, где нужно, прыгаю через склоненные ветви – и листья шумно и хлестко бьют меня по лицу, мне уже тяжко, больно дышать, и передо мной то вспыхивает солнце на ветках, то веет угрюмой сыростью из-под густоты кустов, и в ярко-зеленые пятнистые полосы сливается множество хлещущих, пахнущих и щекочущих, жестких и мягких, зовущих, пьянящих листьев.
Я бегу долго – и тайна ручья раскрывается мне. Я вижу, как кончаются густые заросли по его берегам – он течет уже по равнине, на том, другом, берегу его – большие засеянные поля, на этом, моем, берегу – длинное здание фермы, домик, где живет, вероятно, сторож, и стадо коров. Я нашел себе какую-то палку и теперь иду, словно странник в незнакомой стране, опираясь на посох, смотрю по сторонам, вижу небо и солнце и жду чего-то. И хотя я все еще вздыхаю от бега и от непонятной обиды, в груди печет – я счастлив. Смело прохожу сквозь коровье стадо и с сознанием собственной значимости, бывалости, постукиваю палкой по дороге.
…Вновь ныряю в зеленые заросли, в листья, бегу назад по ручью, вприпрыжку и пригибаясь, где нужно. И опять все забыто, и я, кажется, пою что-то – песни, которые приходят сами собой. Летят мимо листья зеленой пятнистой полосой, они хлещут и гладят меня по лицу…
Но в глаза мне сверкает красным. Рита. Она сидит в своей красной юбке на пенышке у края оврага и спокойно, с улыбкой смотрит на меня.
Я останавливаюсь нехотя, взбираюсь по крутому склону, цепляясь за корни, и сажусь недалеко от нее, на траву. «А я думала, уж не медведь ли. Такой треск стоял…» – говорит Рита. «Как видишь, не медведь», – отвечаю хмуро. Мы сидим некоторое время молча. Потом поднимаемся и вместе идем на дачу…
…От вокзала провожаю ее домой. Мы едем в метро, потом пересекаем людную площадь, идем по темному переулку – под ногами распластались красивые черные тени, а по краям переулка яркие фонари просвечивают сквозь нежно-зеленые неподвижные кружева…
Мы долго и молча стоим у ее подъезда. Я говорю «до свиданья», поворачиваюсь, иду. «Не уходи», – говорит она тихо. Я останавливаюсь, послушно возвращаюсь, легко обнимаю ее, целую вздрагивающие губы и ухожу тотчас. Ведь именно уходя, я чувствую себя суровым и сильным…
Ночью во сне я тоже вижу ярко-зеленые пятнистые полосы листьев. Они летят мимо меня и трогают и гладят мое лицо, нежно и ласково, бережно…»
(Из рассказа «Листья», 1960 г.
(сборник «Листья», 1974 г., изд. «Советская Россия»)
В журналы и издательства рукописи нужно было представлять не написанными от руки, а напечатанными на пишущей машинке. И тут судьба улыбнулась: мой друг Славка с первого этажа нашел среди россыпей семейного барахла старую пишущую машинку «Континенталь», правда с латинским шрифтом и слегка поломанную. Не помню уж каким образом удалось заработать деньги – кажется, на разгрузке вагонов, – но машинку мне починили и шрифт русский поставили.
Конечно, я сразу попытался давать свои первые рассказы в какие-нибудь журналы, не очень-то веря, что напечатают, но все же надеясь: а вдруг? Мне их неизменно возвращали с рецензиями, правда, благожелательными в отношении «описания красот природы» и «языка», однако же абсолютно однозначными с точки зрения неприемлемости для публикации. Ибо «зарисовки» мои, по словам рецензентов, были «легковесными» и «ни о чем». Конечно, вот это, последнее, больше всего меня возмущало. Как это «ни о чем»? Они, рецензенты, разве не любят природу и вообще жизнь? А чем они сами живут, чему в жизни радуются? Неужели искренне восторгаются «повышением производительности труда» на наших предприятиях и «мудрой прозорливостью» партийных вождей?
Приблизительно в это время я во второй раз прочитал «Мартин Иден» Джека Лондона.
Вновь испытав потрясение, несколько дней приходил в себя, но все же опять сделал вывод: Мартин Иден не прав в том, что он покончил с собой! Он просто надорвался в борьбе с редакторами и издателями и в сущности изменил своим идеалам! Ему нужно было продолжать бороться за красоту, за человеческое прозрение! В этом отношении наши с ним взгляды на жизнь удивительно совпадали! Что же касается других людей, то ведь у большинства тяжелая жизнь, они просто не в состоянии преодолеть обстоятельства, потому и выглядят такими глупыми и дурными. Им надо помочь!
Он, Март Иден, в конце своей жизни стал в сущности нытиком и слабаком, считал я. И вообще он слишком много значения придавал не самой жизни, не ее красоте, а деньгам. В чем и ошибка! Его самого сгубили-таки «капиталистические ценности», которые он на словах презирал! И он недостаточно был уверен в своей правоте, вот в чем дело. Я постараюсь не делать его ошибок, не поддаваться…
Но в другом отношении – по поводу организованности, преданности своему делу, выносливости – я, конечно, им восхищался. Я не развешивал по комнате бумажек с иностранными и незнакомыми словами, чтобы их изучать постоянно, как он, (я ведь все же закончил школу, учился в институте, в отличие от него), но над своими рукописями работал без устали. Из-за одного неверного (не соответствующего смыслу, настроению) слова я готов был перепечатывать не то, что целый абзац, но – страницу! Вот когда мне стало понятно и близко то, что говорили на уроках литературы, например, о Льве Толстом – что он, мол, раз по десять переписывал места из своих произведений, а то и произведения целиком! То же говорили о Чехове и о других настоящих писателях.
Еще очень важно было, как я понимал, сохранить здоровье. Не просто так, не само по себе (что, конечно, тоже важно), но прежде всего потому, что работа предстоит очень трудная, напряженная и долгая. Уже по первым своим шагам я понял, что нужно жить долго и жить именно в здоровье, иначе ничего не добьешься. Особенно в нашей стране. Потому что у нас особенно упорно правительство приучает людей ко лжи, а люди почему-то очень легко соглашаются.
Конечно, временами я впадал почти в полное отчаянье. Ведь не поддерживал меня никто! То есть ни один человек! Ни из друзей, ни из родственников. И никто мне не верил. Что касается пишущей машинки от Славки, то он нашел и подарил ее мне чисто по-дружески – потому что я об этом его попросил, а вовсе не потому, что он верил в мои писательские способности.
Что касается моей школьной любви, Аллы, то я ее потерял, как позднее понял – по глупости и неразвитости, то есть от нерешительности. Я не в состоянии был преодолеть свою робость, чтобы хоть попытаться эту девочку поцеловать. А на выпускном вечере, танцуя с ней и ощутив прикосновение к себе ее уже вполне женской груди, чуть в обморок не упал от нахлынувших чувств. Ей все это, естественно, надоело, и она предпочла парня решительного, а не такого рохлю, как я.
Частенько я чувствовал себя так, словно я один во всем мире. Мне казалось, что только растения, птицы, рыбы по-настоящему понимают меня. Они не врут. На добро они всегда отвечали добром. А люди врали. Почти все. И они не любили ни меня, ни друг друга…
«…Нельзя не навещать родных – грех, потому что все равно приходит время, когда становятся они тебе нужны, но тогда бывает, ты им уже чужой, и неожиданно оказываешься еще более одиноким. В юности – после Ногинска, когда мать уже умерла, а отец погиб, – я часто ездил на охоту или на рыбную ловлю или просто побродить по лесу. И на какой-нибудь затерянной лесной поляне мне вдруг казалось, что именно в этих деревьях, в этом вот самом воздухе, в этих теплых лучах жив дух моих родителей, заботящийся обо мне, оберегающий. Это были справедливые отец и мать, они зря не ругали меня и прощали и требовали лишь одного – уважения. И если у дерева росли ветви и листья, то я знал, что это то же, что мои руки и волосы, а птицы, зверьки и рыбы лишены были коварства и на добро отвечали добром…»
(Из повести «Путешествие», 1973 г.
(сборник «Листья», 1974 г., изд. «Советская Россия»)
Некоторых вещей я особенно не мог понять. Ну, вот, например: ведь в школе я был круглый отличник, на меня возлагали большие надежды, прочили в «советские Ломоносовы». Так и говорили учителя некоторые! И гордились мною, когда я был студентом МГУ. А когда ушел из Университета, то все дружно от меня отвернулись, даже и не задумываясь. Мол, «сбился с пути»! Как это? Почему?!
Я старался объяснить родственникам и знакомым, но мне никто не верил, даже сестра, самая близкая из моих родственников. Я понимаю, они думали: «Не выдержал трудностей учебы, университет это ему не школа!» Но ведь это вовсе не так! И я ведь не пьянствовал, не воровал, не делал глупостей! И вовсе не ленился! Я был такой же, как раньше, и даже лучше! Я читал книги самостоятельно, а не потому, что кто-то велел, я упорно по собственной воле проводил часы за тетрадями или пишущей машинкой. Делал гимнастику по утрам, ездил за город… Я честно занимался любимым делом и никому не подчинялся, думал своей головой, а не чужой, ко всему относился по совести! Почему же никто не верил мне? Почему даже не трудились выслушать, попытаться понять? Как же это так: был примерный мальчик, кончил школу с Золотой медалью, поступил в престижнейший вуз! Значит, способный? И вдруг… Сбился с пути?
И все больше я убеждался: точно так же было у Марта Идена сначала – ему ведь тоже поначалу никто не верил, со всех сторон твердили, чтобы он «устроился на работу»…
«…Я лежал на животе прямо в чаще зеленых трав – травинки кололись, муравьи забирались под майку, отчаянно щекотали, кусали, в носу свербило от острого аромата цветов, трав, земли, а пылкое мое воображение следовало за каким-нибудь муравьем по узкой тропке среди толстенных травяных стволов, похожих на тропический бамбук, мимо раскидистых кустов земляники с трехлопастными гигантскими листьями… Над головой висели, источая приторный аромат, кроваво-красные тяжелые ягоды. Я карабкался по толстым изогнутым лианам стеблей, пытаясь добраться до соблазнительных этих плодов, повисал на прохладных розоватых лопастях чашелистиков и наконец погружался в восхитительную, пахучую, нежно-розовую в глубине мякоть ягод, пачкаясь в алом липком соке… Потом, омывшись каплей росы, вскакивал на спину жука-жужелицы и, держась за острые края его ребристого, мутно-блестящего панциря, мчался по неизведанным дорогам дремучих джунглей быстрее самого быстрого автомобиля… Наконец сходу хватался за какой-нибудь толстый ствол, взбирался по нему высоко-высоко, как Тарзан… Пытался поймать за брюшко яркую, пеструю бабочку – жар-птицу… Потом мысленно попадал в полумрак муравейника – этого многоэтажного лабиринта с анфиладами комнат, галереями, залами и погребами. И строгие охранники-муравьи придирчиво ощупывали усиками меня, чужестранца, но почему-то не трогали… Я жил в дебрях какого-нибудь куста или в цветке, как крылатый эльф, летал на спине прирученной стрекозы над бескрайним океаном трав, как Карик и Валя…»
(Из книги «Джунгли во дворе», 1973 г.
Издательство «Мысль», 1981 г.)
Кажется, именно тогда уходя из Университета, я особенно всерьез задумался ради чего приходим мы в этот мир. В чем смысл жизни? Неужели только в карьере и детях? Тогда-то и пришла мне в голову мысль о том, как хирург, спасавший людей всю свою жизнь, начал интересоваться тем, как распорядились спасенные вновь подаренной им жизнью. Долгое время эта мысль во мне вызревала, и только в 1967-м году я начал первый вариант своего будущего романа, но не закончил. Продолжил лишь в начале «нулевых»…
«…Да, началось тогда, пожалуй, все – с Кирпичева. Что-то в 70-х годах. Мне тогда около пятидесяти, я – хирург. Четкая петля времени – я снова там…
Молодой крепкий парень, получивший ножевое ранение в сердечную мышцу. Мы – а главным образом, разумеется, я – взялись за дело. У него было три минуты клинических… Надежды почти не было, и все-таки – удалось! Операция длилась не один час. Но – удалось! Парня вытащили фактически с того света! Это была сенсация – о ней узнали! Французский, бельгийский, швейцарский журналы напечатали подробные отчеты об операции, на симпозиуме в Киеве демонстрировали снятый во время операции фильм – успел тогда приехать телеоператор в Клинику. Меня приглашали во Францию… Из Хабаровска прислал телеграмму известный специалист, да и не только он. Мне звонили, поздравляли, писали письма. И парень уверенно шел на поправку, да…
Лицо его мне нравилось и вообще, выздоравливая, вел он себя вполне хорошо. А я давно интересовался, что «там, за синей чертой» – спрашивал у тех, кто «вернулся» после клинической, читал литературу на эту тему. Спрашивал и у него. Он говорил, что «сплошная темнота, ничего больше». Но тут дело было не в этом. А в том, что парня в конце концов выписали из клиники, в довольно скором времени он начал работу – был, кажется, слесарем на каком-то заводе. Я в курсе, потому что родственники меня очень благодарили и звонили потом.
Но… Это был, конечно, не первый случай в моей хирургической практике – вытаскивать с Того Света приходилось не раз, особенно во время войны еще, – но история с Кирпичевым особенно мне запомнилась потому, что… Потому что месяца через три после того, как Кирпичев окончательно выздоровел и вернулся к работе, в пьяном угаре он полез купаться в речку с сильным течением и утонул. А полез, потому что якобы с кем-то поспорил – что, мол, выздоровел он окончательно и переплывет туда и обратно запросто… Крутой он, видите ли. Все ему нипочем!
Конечно, каждый человек волен распоряжаться своей жизнью так, как он хочет. Конечно, бывают и случайности в жизни, когда не ты распоряжаешься своим существованием на земле, а то, что мы называем Судьбой. Но в случае с Кирпичевым меня больше всего поразило то, что ведь и в первый раз, как мне было известно, виноват был Кирпичев сам – тяжелое ножевое ранение он получил в «разборке» от человека, который фактически защищался! Уголовное дело тогда почему-то закрыли. Но ведь и утонул Кирпичев фактически тоже по своей воле – ему нельзя было пить и – тем более! – в пьяном виде лезть в реку из-за какого-то дурацкого спора! Он полез в реку, чтобы доказать приятелям, какой он – несмотря ни на что! – крутой и здоровый.
А, между прочим, он собирался жениться на хорошей девушке – я ее видел, она мне нравилась. И она была уже беременна от него…
Вот такая история. Конечно, и во время войны, и потом тоже бывало всякое. В войну бывало, что спасенные возвращались аж на передовую и – гибли. Но то – герои, понятно… Тут же – мирное время, и парень пострадал в обоих случаях совершенно по-глупому, по своей собственной воле! Хотя…
Уже тогда стали возникать у меня мысли о том, что ведь что-то же двигало им, наверное. Но что?
Тогда-то впервые всерьез я и задумался над тем, зачем вообще мы рождаемся на этом свете. ДЛЯ ЧЕГО? И какой смысл в работе врачей, если те, кому мы – а тут фактически я – заново подарили жизнь, используют ее так глупо. И еще. То, что он по-дурацки погиб, ладно бы – хозяин барин, как говорится. Но своим идиотским поступком он принес истинное горе и родителям, и беременной невесте! В сущности он принес горе и мне, обессмыслив мою победу над его первой смертью! Странно это.
Но… Может быть, есть что-то, руководящее нами «сверху»? Что? Или кто. Бог? Судьба? Или что-то еще?»…
(Из романа «Пациенты», 2017 г.)
Литинститут
Побывав после ухода из университета и рыбаком (ловил на удочку и продавал на рынке), и грузчиком (работал на складе мебельной фабрики, а также на разгрузке вагонов), и рабочим сцены в оперном театре (перевозили со склада в театр и обратно театральные декорации), и фотографом (игнорируя советское законодательство, запрещающее «частнопредпринимательскую деятельность», фотографировал детей в детских садах), и станочником, подсобным рабочим, слесарем-сборщиком на автомобильном заводе, и лаборантом-химиком на «закрытом» «оборонном» предприятии под вывеской «Почтовый ящик такой-то», я решил все же заочно закончить какой-нибудь институт, чтобы иметь диплом о высшем образовании (он назывался тогда у нас – «поплавок»).
Естественным было бы поступить в Литературный институт имени Горького при Союзе Писателей СССР, но я, во-первых, неуверен был, что пройду Творческий конкурс (40 человек на одно место!) – ведь у меня пока НИЧЕГО не было опубликовано! А во-вторых боялся, что даже если пройду, то и там меня будут учить любить не то, что люблю я, и не свою профессию, а «свою социалистическую Родину, идущую к светлому Завтра под руководством Коммунистической Партии Советского Союза!» И писать я должен – ОБ ЭТОМ!
И все-таки послал я несколько своих первых рассказов (в том числе «Зимнюю сказку», «Запах берез» и «Сверкающую гору окуней»…) на объявленный весной Творческий конкурс. Все они побывали в редакциях разных журналов и были дружно отвергнуты. Но я все же тщательно перепечатал их на машинке и послал. Всего что-то около 35 страниц получилось, как и было предложено в Правилах конкурса. Послал и забыл.
А в июле вдруг получил уведомление, что Творческий конкурс мои рассказы прошли! Вот уж не ожидал…
Но сдавать экзамены в институт я все же не стал. Не чувствовал еще себя достаточно уверенно для того, чтобы выдержать несомненный будущий напор советских преподавателей. Правда, какой-то комплекс знаний получить хотелось. То есть даже не столько самих знаний – их я мог бы получить и из вполне доступных учебников, книг, – а именно комплекс. Чтобы иметь представление о том, чему сейчас учат студентов в нашей стране. Но по-прежнему больше всего на свете я боялся, что меня изуродуют, то есть кастрируют. Потому и не стал сдавать вступительные экзамены в этом году.
На следующий год я все-таки снова послал рассказы на творческий конкурс и – снова получил уведомление о том, что прошел! И теперь решил поступать. Была ни была! Сдав на отлично все экзамены, за исключением одного (который на «хорошо»), и пройдя обязательное «собеседование», поступил.
Но вскоре началась цепь так трудно объяснимых недоумений, которая тянется много лет – до сих пор! – и которая в конечном счете послужила причиной написания этой книги…
Колдовство?
Учеба на заочном отделении Литературного института им. А.М.Горького заключалась в том, что студенты (которые в обязательном порядке числились где-нибудь на штатной работе) получали учебные программы с указанием необходимой литературы и раз в год собирались на экзаменационную сессию. Количество студентов было невелико, но они приезжали со всех концов Союза. Сессия длилась около месяца, зарплата сохранялась. Во время сессии каждый день нам читали лекции по каждому из предметов, а потом мы сдавали либо зачеты, либо экзамены. Заочники-москвичи, к тому же, собирались на «творческие семинары» каждую неделю по вторникам, и на семинаре кто-то из студентов читал свои сочинения, а все остальные высказывали свои суждения, мнения. Ведущий «творческий семинар» преподаватель подводил итог «обсуждению», а студент, чьи произведения обсуждались, делал соответствующий вывод и таким образом должен был повышать свое писательское мастерство.
Задумано было совсем неплохо. Короткие, лаконичные чтения лекций на сессиях предоставляли именно тот комплекс знаний, который, конечно, необходим каждому культурному человеку, и, тем более, будущему «властителю дум». «Творческие семинары» могли дать то необходимое общение и «обратную связь», которую мы, «начинающие писатели», очень жаждали, так как пробиться на страницы журналов и в издательства сквозь сомкнутые ряды маститых литературных начальников было очень и очень непросто. Задумано было хорошо. Но…
На первый творческий семинар я шел как на праздник. Наконец-то! Ведь несколько лет уже сидел один в своей келье! А тут – единомышленники! Такие же, как я! Конкурс в институте, как мне сказали, был 40 человек на одно место. Сорок! Преодолели его, очевидно, сплошные гении! Я-то, конечно, случайно проскочил со своими рассказиками о рыбной ловле, о природе и о девушках… Честно говоря, я искренне не понимал, как это мне удалось дважды преодолеть творческий конкурс – при том, что ведь ни строчки не опубликовано! Загадкой было и то, что на собеседовании заведующий кафедрой творчества как-то особенно, доброжелательно улыбаясь, смотрел на меня… Но, может быть, он на всех так смотрел?
Читать свой рассказ начал симпатичный мужественный молодой человек с бородой. Он слегка шепелявил, к тому же явно злоупотреблял псевдонародными словечками. И вообще трудно было врубиться в смысл. Просто описание убогого деревенского быта старика и старухи, причем с загибом в мистику. Да еще и с какой-то натужной значительностью.
Деревенская тема» была тогда очень в моде, но ощущалось, что в рассказе все выдумано и не относится к самому автору. Правда, не видно было и явной «соцреалистической» заданности, а был этакий «поток жизни», что отчасти порадовало. Но суть рассказа что-то никак не прослеживалась. Не ощущалось ни напряжения, ни подтекста – вообще непонятно было, что хотел сказать автор. Этакая словесная вязь, причем какая-то вычурная…
Рассказ внезапно закончился. У меня лично прочитанное вызвало недоумение. Судя по лицам других семинаристов – их было что-то около десяти, все мужчины, – они тоже не поняли сути, хотя некоторые явно делали понимающий, многозначительный вид.
Молодой человек тоже многозначительно обвел всех нас взглядом и начал читать второй рассказ. По сути этот, второй, ничем не отличался от первого, к счастью, правда, он не был длинным. Молодой человек без перерыва начал читать третий. Такой же. Ощущение скуки возникло просто невыносимое. Причем, по-моему, у всех.
– Ну, кто хочет выступить? – вздохнув, спросила руководительница семинара, вдова очень известного советского писателя, не так давно умершего.
Все молчали, и тогда она начала вызывать каждого поочереди – как в школе. Постепенно стало ясно, что никто, как и я, ничего не понял, хотя каждый старался обязательно что-то сказать – либо о языке, либо о какой-нибудь незначащей детали или о непонятном слове. То есть это до смешного напоминало школу, хотя некоторым из семинаристов было не меньше сорока. Мне повезло, что меня спросили не первым, но когда все же очередь подошла, я коротко промямлил, что мало что понял, мне показалось, что рассказы скучны, и не понятно, о чем хотел сказать автор.
– Может быть, автор как-то объяснит? – спросил я.
Автор, естественно, ничего объяснять не стал, со значительным и суровым видом он заявил, что он «все сказал», а «если кто чего не понял, то это его проблемы». Его заявление, по-моему, не понравилось никому, тем не менее обострять дискуссию не стали.
– Кто может почитать в следующий вторник? – вздохнув, спросила преподавательница.
– Я могу, – сказал я.
Мои рассказики представлялись мне прямой альтернативой тому, что я слышал только что. В них не было никакой натужности, никакого выпендривания, скорее – наоборот. В них была простота и правда. И радость жизни. Это не может не быть близким каждому, думал я.
«…Весь вечер он ходил и ходил около ее дома. Узкий пустынный заснеженный переулок с ветвями деревьев, свесившимися над тротуаром, с маленькими деревянными домами по соседству с высокими каменными. Желтые фонари сквозь ветви деревьев. Ее домик – старенький, двухэтажный, с окнами на улицу. Два ее окна, темных…
Так и не встретил. Неужели и правда уехала? И так и не позвонила, хотя обещала ведь.
…Когда надо было идти на работу, в понедельник, он встал полусонный, через силу. Слегка болела голова, но лишь только проснулся – вспомнил. И все тотчас озарилось! На стуле висели вчерашний костюм и рубашка – они еще таили слабый, чуть уловимый аромат ее духов, – ему захотелось взять их с собой, сохранить. Весь день на заводе он – вспоминал тот удивительный, просто волшебный танец…
И вот, наконец, третья, последняя вечеринка. В субботу. В его комнате. Собрались стихийно, почти без повода, «в честь субботы». Знакомые ребята, знакомые и незнакомые девушки. Пришла и она с Вадимом. Сначала было скучно, вяло и не к чему. Потом все внезапно переменилось. Он подошел к ней и пригласил на танец. Она с готовностью встала.
…Ничего не осталось в мире, кроме них двоих, ничего. Только Он и Она. Это не танец был, это был их полет. Две птицы – в теплом солнечном небе. Каждое его движение она чувствовала и понимала. А он – ее. Время остановилось. Нет, оно кружилось на месте, плавно и мягко вокруг них. Вот же наверное счастье, подумал он. Вадим, ее парень, с тревогой посматривал на них, но сейчас они были только вдвоем…
Он рассказывал бы ей обо всем, рассказывал бы всегда, глядя в ее глаза, держа ее руки в своих – только она и он, и никого больше. Ведь было похожее, было! Когда-то давно: девушка в красном платье со светящимися медовыми волосами, с женскими теплыми детскими руками… Они играли «в ручеек» на школьном вечере – очень давно… – и он взял тогда ее за руку и чуть не порвал тесный тугой рукав платья, а она звонко рассмеялась его неловкости. А у него голова закружилась внезапно – он не мог отвести глаз от сияющего ее лица, от глаз небесного цвета, от медовых длинных волос, растрепавшихся и сверкающих золотым водопадом… Да, что-то у них завязалось тогда. Но… Он долго, слишком долго решался, и… Появился другой – уверенный в себе, решительный, смелый – с ним и ушла она, улетела, как райская птица… А он остался один – с яркой, незаживающей картинкой в памяти, мучительной, острой. Но вот…
ТЕПЕРЬ у нее, у Лены, были такие же медовые волосы и детская рука с нежным запястьем, и такая же точно улыбка – пугающая своей РЕАЛЬНОСТЬЮ ПРОШЛОГО, возродившегося вот через десять лет – словно жила, невидная, где-то рядом, не гасла и не тускнела – сияла тайно! – и вот, наконец, открылась ему, неожиданно, откровенно и резко. Лена, ее зовут Лена, оказывается. Не Алла… Лена!
Но теперь он – опытный, сильный, обученный жизнью боец…
И она тотчас почувствовала и – подчинилась, и уже ничего тоже не ощущала, кажется, кроме его властной близости. И для нее – он видел! видел! – это тоже было так, словно лишь по какой-то случайности они до сих пор не знали друг друга, хотя и виделись иногда, но теперь-то вот ПОНЯЛИ, наконец, и это было самое главное для обоих, а больше и не осталось вокруг ничего…
Поздно вечером он вернулся домой с завода, сел за письменный стол. За свой старый, расшатанный, письменный стол, который один, кажется, ЗНАЛ. Чувствовал, верил, помнил, понимал. Достал тетрадь, авторучку…
И это трепетное, яркое, жутко волнующее он превратил в рассказ. В своем рассказе он был красивым, смелым и – сильным. Жизнь его была светлой и радостной. Свободной! Такой, какой он представлял ее себе тогда, в 10-м классе школы – только лишь представлял. Но теперь… Теперь, кажется, ему было доступно все».
(Из рассказа «Ему было доступно все», 1961)
Того, что произошло в этот вторник, когда я принес рассказы на семинар в Литинститут, я не забуду, наверное, никогда. Прочитал я, кажется, три – «Зимняя сказка», «Запах берез» и «Листья».
Когда закончил читать и замолчал, скромно ожидая пусть не похвал (хотя очень хотелось!), но понимания (которого не было ведь ни у родственников и ни в одной из официальных «внутренних» рецензий!), и преподавательница, как и в прошлый раз, тихо спросила – «Кто хочет выступить?» – я увидел то же самое, что и тогда, в прошлый вторник! Все молчали! И молчали плохо, это я ощутил сразу!
Когда же по вызову преподавательницы начали высказываться, то они все, как один, говорили, вовсе не о том, о чем я написал! Ощущение у меня было, как во сне! Я читал им одно, а говорили они совсем, совсем о другом! Может быть мне так показалось, но говорили они о моих рассказах даже хуже, чем о тех, что в прошлый вторник. Они не увидели в них вообще ничего! В прошлых рассказах был, по их мнению, «хотя бы деревенский быт», а тут что? Они говорили ТОЧНО ТАК ЖЕ, как рецензенты в журналах – они посчитали, что рассказы мои «ни о чем»!
Что происходит? Мне хотелось себя ущипнуть. Как это ни о чем? Они – о ГЛАВНОМ! О красоте природы, о прелести жизни, о ее РАДОСТИ! Однако ответить им связно я ничего не мог – ощущал просто отчаяние!
– Но это же… Это жизнь! Это радость жизни, это же правда! Неужели вы… – мямлил я в отчаянном недоумении. – Разве не этому, не такому мы в жизни радуемся?…
«Семинаристы» не хотели мне зла, я это видел, но, похоже, они искренне не понимали, зачем я писал о такой ерунде. Как мог я считать серьезными такие «детские» переживания? Инфантилизм…
Я же, уходя с семинара, всерьез думал: а не уйти ли из института совсем? Может быть, это еще хуже, чем в Университете?
Понять «семинаристов», конечно, можно. Начались 60-е годы. Минуло сталинское время, и теперь, после знаменитого доклада Хрущева, все мы знали: миллионы людей страны были расстреляны без суда и следствия, погибли в концлагерях от голода, болезней, побоев. Гигантская – самая большая в мире! – страна постепенно приходила в себя после летаргического сна, в котором оказалась в результате опьянения идеалами Великой Октябрьской и бесконечных ленинско-сталинских «чисток».




























