Текст книги "Безвременник"
Автор книги: Юрий Проценко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
6
Снова заскрежетала отпираемая дверь. Марк, вздрогнув, сел на кровати. В камеру с облезлым стулом в руках вошёл Филипп. Поставил стул (спинкой вперёд) у противоположной кровати стены, оседлал и, положив на спинку руки, уставился на заключённого.
– Видок, однако, у тебя не ахти, – констатировал он. – Но ничего. – Филипп повернулся к стоящему в дверях охраннику. – Давай его в караулку, пусть приведёт себя в стоящий вид. Только быстро. Ты не против, сын Урии? Одежду я тебе привёз. Вперёд!
Марк воздержался от вопросов и не стал мешкать, тотчас же вскочил с кровати.
Филипп остался в камере один. Его клонило в сон. Две двойные порции кофе слегка взбодрили, но ненадолго. Голова трещала. Он зевнул. Когда через полчаса экипированный по последней моде Марк снова очутился в камере, Филипп спал, уронив голову на руки. Караульный осторожно тронул его за плечо.
– А? – Филипп сразу проснулся. – Всё? Хорошо, ребята, оставьте нас, я позову.
Он протёр глаза. Марк оперся плечом о стену.
– Тебя решено отпустить, – сказал Филипп. – Не настораживайся. Не просто так, конечно. Контракт заключим. Да? Взгляд что такой тупой? Слышишь меня?
– Слышу, – пробормотал Марк.
– Ну слушай дальше. До истечения названного тобой срока осталось два дня. Через сорок минут – самолёт на Александрию. Я тебя провожаю – ты летишь. Устраивает? А вот на-ка, подпиши теперь это, – Филипп протянул Марку сложенную вчетверо бумагу. Тот подошёл, с нарочито равнодушным видом взял её, небрежно развернул.
– Никаких оговорок, – продолжая зевать, предупредил Филипп. – Ты помогаешь нам – мы помогаем тебе. Согласен, что ли?
Марка так и подмывало крикнуть: «Да!». Он уже и представить себе не мог, что останется в этом сыром каменном мешке хотя бы ещё на день. Нет, он не верил этому потускневшему, при всей видимой развязности чем-то явно подавленному общиннику. Не верил, всеми силами пытался выискать подвох, но рука сама, помимо воли, потянулась за предложенной Розенбергом авторучкой.
* * *
Минуло два месяца. Люди Анания, занимающиеся делом Рубина, не продвинулись вперёд ни на шаг. Ничего не было слышно о письме Фотия. Как в воду канул Марк.
Однажды возвращавшийся с очередного совещания куратор КОС Ананий обнаружил у себя в приёмной Никандра. Одетый в дорогой модный костюм, тот своим видом удивил его: выглядел свежим и собранным. Да и увидеть его в роли смиренно ждущего посетителя было столь непривычно, что Ананию стало немного не по себе. Никандр понял это.
– Найдёшь для меня несколько минут? – поднявшись, спросил он холодно.
– Конечно, – Ананий пропустил его вперёд.
Едва куратор захлопнул за собой дверь, Никандр резко повернулся к нему.
– Ответь, всё это было задумано, чтобы убрать меня?
Ананий застыл на месте, всё ещё держась за ручку двери. Никандр тоже остановился и отрезал ему путь вглубь кабинета. Так что весь их краткий диалог состоялся у двери.
– Что ты? Ты думаешь, что я… – куратор запнулся, не в силах подобрать нужные слова. Губы у него дрожали.
– А что мне думать, по-твоему?
– Я никогда бы… – Ананий рубанул рукой воздух.
Никандр ничего не сказал, отстранил его от двери и вышел.
Ананий прошёл к столу и, швырнув на стол папку с бумагами, упал в кресло. Ему стало душно. Дрожащими пальцами освободился от галстука, расстегнул тесный ворот рубашки. «Надо успокоиться, – думал он. – Чёрт возьми, надо успокоиться!» Он прикрыл глаза ладонью и вдруг вспомнил про Никандра: он ушёл! Надо вернуть, немедленно! Но того уже поблизости не было.
В тот же вечер Никандр, бывший Пастырь общины Фотия, присутствовал на концерте известного пианиста. После концерта вернулся домой и, сидя перед телевизором, выстрелил себе в рот.
* * *
В начале ноября, когда в горах выпал первый снег и море с небом, разом помрачневшие, вымещали злость на побережье, Филипп получил бандероль со штампом Афин. Внутри он обнаружил два конверта: один обычный, почтовый, другой – большой из плотной бумаги. Сверху лежал исписанный кусок обёрточного картона, оказавшийся посланием Марка.
«Привет тебе, назвавшийся Филиппом. У тебя теперь, наверно, неприятности по службе. Но крепись. Выбравшись из Финикии, я, конечно, не собирался больше иметь с тобой и твоими коллегами никаких дел. А уж письма писать и подавно. Однако вышло вот как… Короче – по порядку. Первое время по возвращении я всё пытался засечь ваш хвост, не верилось, что всё так просто. Сам понимаешь. Когда убедился, что его нет (или был?), стал думать, что делать дальше. И тут из газет узнаю, что в Иудее вчистую прогорела одна фирма, где заводилой был один старикашка по имени Цви Шифрин. Понял, да? Тот самый, что в интересующее нас с тобой время был во главе Ордена Соломона. Нашёл я к нему подход. И предложил продать нужную мне информацию, если он ею, ясное дело, владеет. А он, и правда, – владел. И согласился, запросив сумму, которую не называю, чтобы не тревожить твоё воображение. Изыскал-таки я её. И в результате заимел то, что ты можешь обнаружить в большом конверте.
Выходит так, что дело с отцом состряпал Орден. Считали его опаснее Никандра. А Фотия вообще никто не выдавал – сами взяли. Там всё изложено подробно. Теперь далее. Шифрин этот сказал мне, что действительно письмо Фотия к Никандру было, но его, письмо, тогда же у адвоката и отобрали. Шифрин искал его в архиве, но не нашёл. Ещё бы… Оно же в это время уже находилось у меня. Выходит что? Выходит – мне его подсунули. Старик-то лет десять как в отставке, не в курсе нынешних дел. Думал – там письмецо, куда положено… А нет!
И ведь смотри, какая штука. Я же был прав, добиваясь оправдания отца. Прав! А стал пешкой в игре Ордена против вас. Муть какая-то! Да, вот ещё что. Деньги для уплаты Шифрину я довольно подлым образом позаимствовал у своих партнёров без их на то согласия. Теперь надо возвращать. Так что я пока скрываюсь. Знаю своих – они шутят только при хорошем настроении.
Во втором конверте – письмо Фотия. То самое. Не ожидал? Я – тоже. Но пусть будет так.
До едва ли возможной встречи. Сын Урии Рубина Марк»
* * *
Через три дня в выпуске теленовостей передали сообщение о неудавшейся попытке ограбления банка в Эфесе: «Все четверо участников нападения убиты в перестрелке с полицией. Личности выясняются…».
На следующее утро Филипп Розенберг отправился в Главное полицейское управление. За два квартала до помпезного его здания пришлось остановиться и несколько минут ждать, пропуская колонну марширующих по мокрому асфальту юношей в синих куртках. Одним из первых детищ нового Пастыря стала молодёжная фаланга.
В управлении франтоватый ретивый сотрудник показал ему недавно присланные из Эфеса фото. На нескольких снимках Филипп увидел запечатленного в различных ракурсах изрешечённого пулями Марка. Тот лежал на боку в неестественной позе, зажав в руке автомат. Отсоединённый магазин валялся рядом.
– Не успел перезарядить, – кивнул на снимок полицейский, – да и вообще – порядочное дерьмо эти иудейские автоматы. Вы не находите?
– Это точно, – согласился Филипп, – легко засоряются.
* * *
Ананию Филипп передал лишь содержимое большого конверта. Вскоре после этого оба они были вызваны к Пастырю общины.
– Я ознакомился со всем этим, – сказал Елиц, перекладывая бумаги на столе. – Но что же само письмо, где оно?
– Этого мы не знаем, – развёл руками куратор.
– Жаль! А как вы добыли эти документы?
– Удалось подкупить кое-кого из Ордена.
– Молодцы, – на лице Пастыря промелькнула едва различимая усмешка. – Ну, а как твой, – обратился он к Филиппу, – Марк? Сгинул?
– Он умер.
– Вот как! Это точно?
– Абсолютно, Пастырь, – заверил Филипп.
– Тогда что же мы предпримем? А? – Елиц выпрямил спину, сложил руки на груди.
– Я полагаю, – начал Филипп, не обращая внимания на предостерегающий жест начальника, – что теперь есть смысл обнародовать то, что не вызывает сомнения…
– А вот и нет, – возразил Елиц. – Этого-то делать ни в коем случае нельзя. Единственно разве что в случае, когда толпа узнает о письме Фотия. Его вы давайте ищите. Слышишь, Ананий? Ищите!
Он тяжело опустил на стол ладони с растопыренными пальцами, давая понять, что считает разговор исчерпанным.
В коридоре Филипп ожидал нотаций, но Ананий лишь выразительно посмотрел на него и, покрутив пальцем вокруг виска, повернулся и направился к лифту.
* * *
В декабре Филипп Розенберг был в командировке в Афинах. Уже перед отъездом, когда всё необходимое было выполнено, он позвонил с телефона-автомата знакомому ещё по университету журналисту из популярного политического издания.
– У меня тут есть для тебя ужасно занимательная бумажонка, – сказал Филипп после обычных приветствий. – Встречаемся через час. Где и в прошлый мой приезд. Валяй, жду.
Рязань, 1986
Сквер
Матвей Колпин слёг сразу после Успения. В одночасье разбитый жестоким параличом, не поднимался больше с продавленной железной кровати. Несколько раз на дню доносился до него монотонный голос молящейся за стеной жены.
Похаживать в церковь она повадилась лет пятнадцать назад. Сначала тайком, позже в открытую. В конце концов, после большой ругани, повесила в переднем углу залы ветхие, едва ли не прабабки своей, образа. Уверовала. Да с такой-то родней и уверуешь – все богомолки сухощавые. Зачастили, и здоровья у него нету – разогнать.
Противно было Матвею жалостливое их сочувствие. Понимал: загодя оплакивают его. Злился, хотя чувствовал, что не до хорошего теперь.
Изредка заглядывал кто-нибудь из мужиков. То Федотыч, сосед, притащится, потреплет языком, то Колобов Иван, свояк. Этот-то больше ради порядку, по родственной обязанности: жена, поди, попиливала – сходи, мол, проведай. Матвей, он всё видит, не проведёшь.
Наезжала несколько раз младшая дочь, помогала матери его, немощного, мыть, привозила угощений, что только в больших городах и водятся.
По успокоительному тону, которого придерживались навещавшие, по глазам их, а более всего по подозрительно весёлому настрою молодой врачихи из районной больницы сделал Матвей вывод, что дела его никуда. Не страх смерти стал его одолевать. Какое-то иное чувство-ощущение зашевелилось, заскрёбло изнутри, вгоняя время от времени его в неведомое ранее, тягостное оцепенение. И однажды, среди ночи в холодном поту, он вдруг понял, что теперь вот-вот наконец-то соберутся все ТЕ, чтобы напоследок над ним поглумиться.
Докричался до старухи. Когда, всполошившись, та приковыляла, велел немедля принести из сеней топор. Бабка схватилась за сердце, но Матвей коротко и зло вразумил её, что в своем пока уме, что раз просит – значит надо.
Принесла. Матвей положил топор рядом с собой, то и дело поглаживал ослабшей рукой: теперь побоятся. Успокоился, уснул.
Но ТЕ всё-таки пришли. Пришли опять же ночью, встали чуть поодаль плотным полукругом. И хоть соображал Матвей, что лежит где и прежде, у себя в комнатёнке, невесть откуда повеяло предутренней свежестью, клубился вокруг невесомый туман.
ТЕ молча смотрели на него, кое-кто беззвучно шевелил губами. Лица тех, что поближе, были хорошо видны, другие за их спинами едва различались, но все до последнего были знакомы.
Вспомнил, зашарил рукой и обнаружил: топор исчез! Перехватило дыхание – сейчас бросятся… Ох, и отведут, поганые, душу!
ТЕ же не двигались, всё чего-то ждали. Матвей принялся жадно всматриваться в лица, выискивая одно, которое непременно должно было тут присутствовать, но как ни силился, не находил. Все на месте, кроме Дарьи. Она, значит, и прислала, стерва. Не иначе.
Что ж не нападают? Ведь один он и слаб… От бессилья начал крыть их последней бранью, вспоминая самые гнусные ругательства, старался погромче, пронять чтобы. Но они всё так же стояли, тихо перешёптываясь.
И тут понял Матвей, что ТЕ просто дожидаются, когда он сам, своим чередом сдохнет. Знают, что скоро. И он знает. И ждёт.
Мучительно, невыносимо было их присутствие. Они и это знали. Оттого, видно, и пришли. Он снова шарил в поисках топора.
Нашёл его на месте, когда утром очнулся. Пытался вспомнить ночное видение, но не мог, лишь чувствовал: не хочет больше такого…
Днём тянуло в сон. Боясь выспаться к ночи, Матвей велел старухе будить его, как только задремлет. Но та всё жалела, не трогала. Не объяснять же ей, дуре…
Он стал ненавидеть ночь, но она неотвратимо наступала, и всё начиналось сызнова. ТЕ приходили и ждали. И снова высматривал он Дарью, и не находил.
Наступил день, когда он остался с ними.
* * *
Собираясь на заслуженный отдых, Анна Андреевна немного побаивалась грядущей пенсионной жизни. Казалось, не совладать ей с эдакой уймой свободного времени, некуда девать его будет. Вышла, однако, странная вещь – стало его, времени, вроде бы и не хватать. День за днём проходили, заполненные нескончаемыми домашними заботами – походами по магазинам, стиркой, и прочей необходимой (как раньше-то успевала?) суетой. Теперь вот поездка…
Ещё, кажется, в июле взялась разбирать сложенную на антресолях обувь и обнаружила последнюю свою пару валенок совершенно изъеденной молью. А хоть и много уж лет, как стала Анна Андреевна горожанкой, без обувки этой зиму зимовать не мыслила. И вот сейчас, ближе к середине осени, когда холода всё чаще стали напоминать о грядущем своём приближении, вспомнила.
Рыночную продукцию не жаловала – подсунут чёрт-те что. Валенки валяла ей двоюродная сестра Зинаида, живущая в родном их селе Подгорки неподалеку от райцентра Белая Слобода. К ней Анна Андреевна и собралась. Впрочем, и без того давно подумывала проведать своих – родня-то вся, считай, там, в Белой да около. Повидаться, а то всё письма, открытки. К тому же и момент приспел очень подходящий. Муж, поскольку передовик производства, за полцены приобрёл на заводе профсоюзную путевку на венгерское озеро Балатон. Куда и отбыл на целых две недели. Дети – те далеко. Дочь в Ленинграде, сын и вовсе аж в Новосибирске. Чего одной дома торчать?
В четверг с утра Анна Андреевна отправилась на автовокзал и пополудни выехала. Место ей досталось в передней части салона. Соседка, примостившаяся у окна деревенская старуха в чёрной плюшевой кофте, опустила было ей на ногу одну из своих увесистых сумок и, не извинившись, вскоре задремала.
Анна Андреевна достала припасённый в дорогу номер «Работницы», однако чтение быстро утомило её – строчки мелко прыгали перед глазами.
Стала смотреть в окно. Справа осанисто приступил к дороге строгий сосновый бор. Такой же, суховатый и чопорный, начинался сразу за околицей Подгорок. Там, у окраины села, проживала когда-то в ветшающей избе бабка Анны Андреевны Федосья. Перебралась туда вместе с ними, девчатами, и мать Анны Андреевны, когда раскулачили.
С некоторых пор была у Анны Андреевны потаённая мысль – уломать мужа и купить в деревне, лучше бы, конечно, в Подгорках, дом. Оставить городскую бетонную клетуху. Да куда там! Муж по намёкам раскрыл её замысел и дал понять, что из города он – ни ногой. Тут завод, на заводе он нужен. Да и удобства городские в их года – штука куда как серьёзная. Тем более привыкли.
Правду сказать, и Анна Андреевна подспудно понимала, что без тёплой, скажем, воды и иных облегчающих жизнь человека вещей теперь вряд ли смогла бы. Но иметь дом, деревянный, всё равно хотелось. И внукам летом – раздолье.
Она прикинула, что посадила бы в саду (как же без сада?). Обязательно – яблони, как у бабы Федосьи, антоновку. Хорошо бы абрикосы, но где уж – не Кубань.
Тут вспомнила, что чуть не месяц, как получила из станицы от подруги Жени письмо. А ведь так и не собралась ответить. Склероз!
Прошлой весной, в последний свой отпуск, у Жени гостила. Наговорились вдоволь, всё вспомнили: и школу, и знакомых и Германию, будь она неладна, и что у кого после было.
«Как вернусь – так сразу и напишу, – успокоила себя Анна Андреевна. Первым делом. Не забыть бы – совсем памяти не стало».
И задумалась: как же не стало, когда иная мелочь и впрямь в голове минуты не держится, а вот события, много лет назад случившиеся, те наоборот – вроде как даже отчётливее видятся. Проступают. Это что – не память?
* * *
Отец её, Андрей Иванович, был из середняков. Хозяйство имел крепкое, да ещё и от ремесла кое-какой приработок. Плотничал, столярничал – всякое мог. Сам себе и дом срубил, добротный пятистенок. Жил с матерью своей, женой и двумя дочерьми. Такому не пропасть, да то ли порча нэповская нашла, то ли ещё что – больших денег захотелось. Прослышал, будто в южных губерниях по части мастеровых сильная нужда, подался на заработки.
Тем временем на селе стали делать коллективизацию. Мать Андрея до дней тех не дожила самую малость – как чувствовала. Дело повернулось так, что жену его Дарью и дочь Анну с грудной сестренкой Клавой из дома выселили. Объяснили коротко, что класс их есть зажиточный, а потому добро, что получше, отобрали, а лошадь и единственную корову Барыню увели. Корову маленькая Анюта сильно любила. И когда ту, жалобно мычащую, чужие люди выгоняли со двора, со слезами бросилась вдогонку, споткнулась, ушибла руку. И хорошо тот день запомнился.
Дарья после отъезда мужа работала в сельской аптеке уборщицей и одновременно провизором. Однако числилась кулачкой. Со всеми вытекающими последствиями.
Аптекой заведовал Лев Давидович, незадолго до того приехавший вместе с семьей из столицы. Поговаривали, будто был он выслан, но толком никто ничего не знал. Лев Давидович и надоумил Дарью писать в Москву. Помог составить бумагу и сам отвёз в губернский центр на почту.
Месяца через два пришёл ответ, картонная почтовая карточка с круглой печатью, сообщалось, что восстановлена Дарья в избирательных правах. И значит – не эксплуататорского она класса.
Но ни дома, ни добра ей не вернули – не было приказано о том в казённой бумаге. Кулачкой же звать Дарью стали исподтишка.
Тут вскоре объявился на селе Андрей. На станичном фруктоварочном заводе устроился бондарем и пришёлся ко двору. Из писем жены знал о происходящем дома, приехал поглядеть что к чему.
С колхозным активистом Матвеем Колпиным вышла у него крепкая, чуть не до драки, ссора. Дознался Андрей, что как раз Матюха ему и удружил, записал в кулаки. Была между ними давняя не то чтобы вражда, но неприязнь особая. Фёдор, Колпиных старший сын, в своё время имел на Дарью серьёзные виды, да Андрей помешал, отбил. Припомнил ли Матвей обиду или как уж там, но теперь был он при власти, а против власти не больно-то прыгнешь. И решил Андрей увезти своих с собой на Кубань, где нашёл было лучшую долю. Дарью долго уговаривать не пришлось, разве что не хотела бросать мать одну. Андрей и не противился тому, чтобы её взять, – пусть едет и бабка, коли охота есть.
Так попала Анна в станицу.
За два года до начала войны, когда ей не было ещё и четырнадцати, отец погиб, невесть как попав под напряжение. Обмякла, осунулась, стала рассеянной мать. Но делать нечего – пережили, стали, как могли, перебиваться. Дарье определили за Андрея небольшую пенсию. На том же, на мужнином, заводе продолжала она трудиться сортировщицей.
Анна от редко унывавшего родителя, кроме общительности и певучести, унаследовала ещё и бесхитростную чистоту восприятия всего вокруг неё происходящего.
Встречаясь со злобой людской, с жадностью и завистью, удивлялась, не в силах понять: зачем это? Ведь куда лучше и веселее жить между собою хорошо. Не понимала, как это взрослые не додумаются до таких простых вещей. Многого ещё не понимала.
* * *
В первые дни войны вместе с одноклассницей Женей Синициной Анна тайком от матери отправилась проситься на фронт. В военкомате девочкам посоветовали подрасти и послали домой. Обидно было. Больше не просились.
Станицу несколько раз бомбили. В такие дни, заслышав издали нарастающий, ни с чем не сравнимый, утробный рёв немецких самолётов, Анна с матерью и сестрой уходили в степь. Старушку, совсем уже ослепшую, прятали в погребе.
В тревоге и надеждах минул первый военный год. Летом сорок второго измотанные части Красной Армии, спеша уйти из окружения, отошли на восток. И вскоре по станице прогромыхали тяжкой поступью первые колонны вермахта. Началась оккупация.
По распоряжению новых властей вся молодежь от пятнадцати лет подлежала регистрации для отправки на работу в рейх. Побывала на обосновавшейся в здании школы бирже труда и Анна. Мать разговоров о её отъезде избегала, но по ночам плакала, стараясь потише, чтобы дочерей не будить.
Как-то зашёл к ним поступивший работать в полицию сосед Иван Грачёв. Поздоровался и, не дожидаясь приглашения, сел на табурет.
– Знаешь, Максимовна, что скажу, – обратился он к Дарье, – и ты, Анюта, сюда слушай. На той неделе начнут увозить. Лучше тебе ехать добровольно, первым то есть эшелоном. Один чёрт – не сейчас, так потом всё равно угонят. Зато, кто первый, тем семьям паёк будет выдаваться. Вроде компенсации. А тебе, Дарья, провиант-то кстати будет. – Он потёр шею, стянутую воротом форменной, не по размеру, рубахи. – Так что, такой вот мой совет.
После его ухода Дарья сосредоточенно просеивала принесённое со сгоревшего элеватора пропахнувшее кислым дымом зерно и размышляла вслух.
– Поди, задачу ему в полиции дали, вот и ходит, – говорила без уверенности, скорее сама себя, а не Анну спрашивая. – Глядишь – обойдётся. Они хорошие, и дядя Ваня и тётя Маша его, хоть он и в полицаи подался. Господи! А ну как спрятать тебя, доченька?
Дарья отвела глаза, чувствуя, что не то говорит. И вдруг разрыдалась, бессильно уронив голову на руки…
* * *
В начале сентября составленный из товарных вагонов эшелон под охраной немцев-отпускников помчал на запад первую партию остарбайтеров. Уехали и Анна с Женей, рассудили: вместе им легче придётся.
На унылой станции в Польше сделали пересадку, а на следующий день часть состава была отцеплена в небольшом городке неподалеку от Лейпцига. Прибыли.
В женском лагере, куда в числе других определены были подруги, уже разместили сотни три работниц, собранных едва ли не со всей Европы. Через месяц, когда с востока и запада поступили новые партии, иностранок отделили от выходцев из СССР в только что отстроенный по соседству новый лагерь.
Оба они, как и мужские, что находились чуть в стороне, принадлежали расположенной неподалеку фильм-фабрике. Туда каждое утро работницы отправлялись строем в сопровождении представителя администрации и нескольких забракованных для фронта полицаев.
Анна и Женя попали работать на штрек-конвейер, где разрезали на части и упаковывали листы красного стекла. Вроде и не каторга, но к вечеру, особенно поначалу, девочки с трудом добирались до нар. Освещение на участке, рауме, также было красным, и даже знакомые лица девчат казались там зловеще неестественными.
Завтрака распорядок не предусматривал. На обед – несколько минут в середине смены. Баланда из брюквы с водой, где иногда плавали волокна мяса, опилочный хлеб и – по кусочку сахара. После двенадцати часов работы, уже в лагере, получали подобный же ужин.
Временами появлялся в лагере высокий, пожилой, с вытянутым морщинистым лицом эсесовец Рихтман. Молча ходил по баракам, присматривался, вгоняя девчат в ужас.
Нередко после таких его посещений кто-нибудь бесследно исчезал. Пропала однажды и худенькая, чернявая Мотя из Гомеля, что спала на соседних с Анной нарах. Полицай, рыжий, изуродованный экземой Лутц, когда осторожно спросили о ней, лишь поморщился, сказав одно только слово:
– Крематорий.
Впервые Анне стало по-настоящему страшно. Страх был неясный, безотчётный и оттого ещё более мучительный. Поделилась с Женей. И, подговорив ещё двух девчонок, решили бежать. Не откладывая, ближайшей же ночью. Охранялся лагерь кое-как, без особой бдительности. Однако, когда отошли от ограды с километр, одумались. Куда идти, куда деваться? Стоит пятилетнему немчонку увидеть беглых русских – пиши пропало, тут же узнают, где следует… Вернулись и наутро, не выспавшись, вышли на работу.
Бывшая актриса из Харькова Катя Беловешина предложила для поднятия духа организовать художественную самодеятельность. Анна согласилась – дело нужное. Взялась помогать. Опыт по этой части имелся: в школе была на первых ролях. Подобрали девчат, получили разрешение в лагерь фюрера. И по воскресеньям в переполненном большом бараке, «клубе», стали давать концерты. Пели, танцевали, стихи читали – кто что умел, на что сил хватало. Ничего, конечно, лишнего. Следили немцы строго.
В понедельник снова шли под конвоем на фабрику. Так прожили без малого три изматывающих года.
* * *
Настал наконец облачный день второй половины апреля сорок пятого, когда в лагерь лихо вкатило несколько джипов с белозубыми американскими солдатами. Пришла свобода – долгожданная и непривычная.
В советскую зону оккупации остарбайтеров отправляли группами на специально выделенном для этого вместительном «студебеккере». Случилось так, что Анна с Женей оказались в разных партиях. Горевали не сильно: всё одно – дома увидятся.
Два последующих месяца Анна провела в распределительном лагере в Котбусе, а в июле вернулась в станицу. Отдыхать не пришлось – начиналась уборка урожая.
Трудности послевоенной жизни тяготили не слишком. И не такое повидала. Но когда поостыла всё на время заглушившая радость возвращения, стала Анна с удивлением замечать странное к себе отношение некоторых окружающих.
– А говорили, что вас там кормили плохо, – с притворной наивностью заметила как-то на току женщина-бригадир. А ты вон какая круглая приехала.
– Да мы же у наших потом жили, – будто извиняясь, ответила Анна.
– Ага, откормили, значит, – кивнула бригадир. – Ну-ну. Тогда шевелись, давай. Там-то юлой, поди, вертелась.
Что-то не так стало вокруг, что-то безвозвратно ушло, отсечённое отбытыми в Германии годами. Всё яснее понимала Анна, что прежней жизни, нелёгкой, но такой желанной, больше не будет. Отмечала, как с неохотой стали здороваться многие из прежних знакомых.
– Чувствительная ты больно, Анютка, – сказала приехавшая в конце августа Женя, когда сидели за чаем, – не бери в голову, пройдёт это. Виноваты мы, что ли?
Не прошло. Однажды, осенним вечером, возвращаясь домой из местной типографии, где теперь работала, встретила Анна ещё двух станичных девчонок, что были вместе с нею в одном лагере, Нинку Кулешову и жену её старшего брата, Соню. Те явно кого-то поджидая, расположились на краю сломанной скамьи в начале каштановой аллеи. Рядом облокотился плечом о дерево малоприметный мужчина в кепке. Анна собралась было поздороваться и пройти мимо, но Нинка её опередила.
– Вот она. Идёт, – объявила почему-то со злорадством.
– А что? – остановилась Анна.
Нинка вскочила, уперев руки в бока.
– А помнишь, как перед немцами выслуживалась, стишки читала? Со-онь!
Она обернулась к снохе, ища поддержки. Анне стало не по себе. Вон как Нинка всё вывернула! Она молча перевела взгляд на Соню. Та жила в бараке напротив, работала в соседнем рауме.
– Ничего она плохого не делала! – проговорила Соня отрешённо, глядя в сторону.
– Да ты что? – вытянула шею Нинка. – Ты что говоришь-то?! А в первую партию поехала?
– Ты спроси… – подступившие слёзы мешали Анне договорить, – спроси тех, кто с нами был… Сама-то…
– Что? – Кулешова подалась вперёд.
Но не решилась Анна произнести то, что уже готово было слететь с языка. Не Нинки испугалась – заметила, как насторожился при последних её словах незнакомый мужчина. Промолчала.
Кулешова в лагерь прибыла позже. Попала на кухню, где и пристроилась недурственно. Свежая ходила, полная, не в пример измученным девчатам. Ухитрялась даже тряпьё у иностранцев на съестное выменивать. Зачем же теперь вот так?
И, прикрыв ладонью трясущиеся губы, пошла Анна прочь.
* * *
Дома, выслушав её, Дарья крепко задумалась. Ещё зимой сорок четвёртого схоронила она мать. Старушка перед смертью то и дело вспоминала Подгорки, плакала, горюя, что не лежать ей в родной землице. С тех пор у Дарьи всё сильнее становилось подспудно и раньше существовавшее желание вернуться, осесть поближе к местам, где сама родилась и дочерей родила. Не раз признавалась себе, что так и не прижилась душой на новом месте, никогда не забывала, что на отъезде живёт. Что настоящий дом там, далеко. Теперь вот с Анной напасть приключилась.