Текст книги "Рассказы о Дзержинском"
Автор книги: Юрий Герман
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Сазонов сидел неподвижно, закрыв лицо руками.
– Видите, как неловко получилось, – сказал Дзержинский. – Неловко ведь, что вы вчера испугались нескольких реплик чекиста Дзержинского?
Сазонов молчал.
– Ну, а теперь, когда вам все ясно, займемся делами, товарищ инженер. Как у нас с планом перевозок? Какие вы подготовили соображения? Ну, ну, полно, Андрей Васильевич, полно, попейте воды и перейдем к работе...
Он сам налил Сазонову воды в стакан и, точно не замечая слез, которые блестели на глазах инженера, стал задавать вопросы, касающиеся перевозок. Сазонов отвечал сначала сбивчиво, потом все спокойнее и яснее. Теперь Дзержинский слушал, изредка вставляя свои замечания, делая заметки на листе бумаги, иногда переспрашивал, иногда не соглашался и спорил. Уже смеркалось, когда они кончили разговор.
– Значит, подготавливайте проект, – заключил Дзержинский, – но имейте в виду, что дело это чрезвычайно серьезное, и весьма вероятно, что мы будем вас сурово критиковать. Не боитесь?
– Нет! – сказал инженер. – Теперь не боюсь!
– И учтите, что очень многие еще не научились думать в общегосударственном масштабе. Для того чтобы наш транспорт стал советским транспортом, его надо полностью приобщить ко всем тем вопросам, которые стоят перед народным хозяйством в других его отраслях. Понимаете?
– Пойму! – сказал Сазонов. – Непременно пойму!
Повернулся и быстро пошел к дверям.
Дзержинский проводил его взглядом, вызвал секретаря и спросил:
– Как с моим поручением насчет инженера Сазонова? Насчет помощников, условий работы, питания?
– Все сделано! – ответил секретарь и стал докладывать, что сделано.
НАЧАЛЬНИК СТАНЦИИ
Уже выходя из кабинета, чтобы ехать на вокзал, он вспомнил об этом человеке, возвратился к столу и, не садясь, написал короткое письмо:
"Прошу вызвать, – писал он, – и запросить его о нуждах для работы книги, приборы (счетная линейка), обстановка его помещения, само помещение, работника в помощь (писать, чертить, составлять доклады, сводки и т.д.) – и в максимально возможной мере удовлетворить. Узнайте, как он питается. Моя просьба к товарищам – обеспечить питание, ибо истощение его очевидно, а работник он прекрасный".
Передав письмо секретарю, Дзержинский сказал:
– Передайте по адресу. Проследите за исполнением. Проверьте результаты. И обязательно счетную линейку – ему счетная линейка вот как нужна. И еда тоже. Не меньше счетной линейки. Да вы сами понимаете. Пока меня не будет, достаньте линейку.
Поднял воротник шинели, поглядел в заиндевевшее окно и спросил:
– Холодно сегодня?
– Девятнадцать градусов, – ответил секретарь.
Дзержинский поежился и вышел.
Внизу, вместо автомобиля, стояли санки с облезлой волчьей полостью. На облучке – в кожаных рукавицах, с крагами и с кнутом – сидел шофер Дзержинского.
– Одна лошадиная сила, – хмуро пошутил он. – Пришлось сменить автомобиль на этакую штуковину. Садитесь, Феликс Эдмундович.
С видом заправского лихача шофер отвернул полость и, подождав, пока Дзержинский сядет в сани, рассказал, что сегодня "дошли до ручки" – горючее есть только для оперативной машины, и хотя ребята предлагали перелить, но он отказался, боясь, что Феликс Эдмундович рассердится, если узнает.
– Правильно, – сказал Дзержинский. – Только поедемте поскорее, а то очень холодно.
– А кучера я не допустил, – продолжал шофер, – решил, что сам справлюсь. С автомобилем справляюсь, а тут с одним конягой не справлюсь! Верно?
– Верно, – ответил Дзержинский.
Было очень холодно, а конь плелся, как назло, таким шагом, что Дзержинский совершенно окоченел. Шофер явно не справлялся с конем, размахивал кнутом, очень много кричал "но-но-о, соколик!", а когда спускались с горы, Дзержинский заметил, что шофер по привычке ищет ногой тормоз.
Феликсу Эдмундовичу хотелось выйти из санок и дойти до вокзала пешком, но он боялся обидеть шофера и мерз в санках, потирая руками то лицо, то уши...
Наконец доехали. Шофер сказал на прощанье, что с автомобилем куда проще, чем с "одной лошадиной силой", и пожелал Дзержинскому счастливого пути. Дзержинский нашел свой паровоз с вагоном и сел отогреваться к раскаленной буржуйке. Все уже были в сборе. Минут через двадцать паровоз загудел, и специальный поезд наркома двинулся в путь. Проводник принес начищенный самовар, стаканы, сахар, хлеб и масло. И даже молочник с молоком.
– Вот, уже удивляться перестали на белый хлеб, на масло, на сахар, сказал Дзержинский, – а помните сахарин и чай из этого... как его...
– Из лыка, – подсказал кто-то, и все засмеялись.
Потом стали рассматривать самовар и выяснили, что он выпущен заводом совсем недавно.
– И хорош, – говорил Дзержинский – очень хорош. Вот только форма очень претенциозная. Модерн какой-то. Но материал хорош.
Подстаканники тоже были советские, и ложечки советские. И о подстаканниках и о ложечках тоже поговорили и нашли, что ложечки ничего, хороши, а подстаканники ерундовские...
После чаю Дзержинский ушел в свое купе работать. Его купе было крайним, рядом с этим купе было отделение проводника, а проводник разучивал по нотам романс и мешал Дзержинскому. Романс был глупый, и Дзержинский сердился, что проводник поет такую чушь, но потом заставил себя не обращать внимания на звуки гитары и жидкий тенорок проводника, разложил на столе бумаги и углубился в работу. И только порою усмехался и качал головой, когда вдруг до сознания его доходила фраза:
Я сплету для тебя диадему
Из волшебных фантазий и грез...
Под утро специальный поезд народного комиссара пришел на ту станцию, из-за которой было предпринято все это путешествие. Станция была узловая, но маленькая, и все пути ее были забиты составами, идущими на Москву, на Петроград, в Донбасс и дальше на юг. Заваленные снегом, стояли цистерны с бензином для столицы Союза. Состав крепежного леса для шахт Донецкого бассейна стоял на дальних путях. На площадках – руда для заводов Ленинграда...
Молча, хмуря брови, в шинели, с фонарем в руке ходил Дзержинский по путям, покрытым снегом. Было холодно, под ногами скрипело, от колючего мороза на глазах выступали слезы...
Вот и еще состав с крепежным лесом, вот третий состав. Сколько времени стоят здесь эти поезда? А шахтерам Донбасса нечем крепить шахты, добыча угля останавливается, шахты замирают из-за безобразий на маленькой станции, всероссийская кочегарка стоит под смертельной угрозой...
Дзержинский шел и шел вдоль состава, порою поднимая фонарь над головой, проверял пломбы на вагонах с крепежным лесом, – по крайней мере, цел ли лес, не расхищен ли? Как будто бы цел.
Но вот вагон с раскрытой дверью и еще один, и еще. Лес расхищен. Вагоны наполовину пусты. А этот и совсем пуст. Дзержинский сделал еще несколько шагов вперед и остановился. Перед ним стоял огромный человек в тулупе, в драной ватной шапке, повязанной поверх платком. В руках у человека было охотничье двуствольное ружье.
– Вы сторож? – спросил Дзержинский.
– Не совсем, – сказал человек хриплым от мороза голосом.
– Что вы тут делаете?
– Пытаюсь сторожить.
– Значит, вы сторож?
Человек, повязанный платком, молчал.
– Ружье-то у вас заряжено? – спросил Дзержинский.
– Заряжено, – сказал человек. – Дроби у меня нет, так я его солью зарядил. Говорят, от соли в высшей степени неприятные ранения бывают.
– Не знаю, – сказал Дзержинский.
– А вы кто такой, осмелюсь поинтересоваться? – спросил странный сторож.
– Я не понимаю – вы тут один сторожите? – не отвечая на вопрос, спросил Дзержинский.
– Нет, не один, – сказал сторож. – Нас тут довольно много... Вот, если угодно, я сейчас маневр произведу.
Сторож сунул себе что-то в рот, и в ту же секунду морозный воздух огласился пронзительным свистом.
– Теперь слушайте! – приказал сторож и поднял руку вверх, как бы призывая Дзержинского к особому вниманию.
Где-то далеко, за составом слева, раздался ответный свист, потом такой же раздался сзади, потом еще и еще...
– Не спят все-таки, – заметил Дзержинский.
– На таком морозе не больно поспишь, – ответил сторож, потом добавил: – Я дал так называемый тревожный свисток: все ко мне, аврал, рифы брать, по левому борту замечен корабль под пиратским флагом... Сейчас они все будут здесь.
"Он, кажется, сумасшедший!" – подумал Дзержинский, но промолчал. Очень скоро где-то совсем близко заскрипел снег, и из-под вагона вылез невысокий человек, весь замотанный тряпками. В руке у человека было нечто вроде алебарды. Потом появился крошечный гномик, вооруженный японским штыком. За ним прибежал гном побольше вместе с огромной собакой, покрытой инеем...
– Можете идти по местам, – сказал странный главный сторож. – Это была пробная мобилизация. Если кто очень замерз, пусть сходит в камбуз и выпьет стакан доброго грогу. Только чур – маму не будить: она сегодня очень устала...
В ответ главному сторожу что-то пропищал тонкий голос, гавкнула овчарка, и гномы исчезли.
Дзержинскому сделалось смешно.
– Ничего не понимаю, – сказал он. – Как же при такой замечательной охране у вас могли раскрасть три вагона крепежного леса?
– Очень просто, – ответил сторож, – охраны тогда не было. Ведь что у нас происходит? По правилам, здесь паровозы получают топливо. А топлива у нас нет. Вот и останавливаются поезда – не на чем идти дальше. Так и лес застрял крепежный, и прочие составы... Но вот как-то застрял состав с людьми, – люди и разворовали лес, чтобы их паровоз мог, изволите ли видеть, идти дальше. Уж я кричал-кричал, дрался с ними, – не помогло. Сами судите, их целый состав, а я один. Ясное дело – они осилили.
Чем-то этот человек очень нравился Дзержинскому, и он с удовольствием слушал его спокойный, сиплый от холода голос. Постояли, поговорили, выкурили по самокрутке, потом Дзержинский зашагал дальше по скрипучему снегу.
В вагон Феликс Эдмундович вернулся, когда совсем уже рассвело. Он промерз до дрожи, пил чай большими глотками и хмурился. Товарищи посматривали на него с опаской. Он молчал, и они тоже молчали. Погодя он послал за начальником станции, чтобы тот немедленно явился в вагон к нему, а сам ушел к себе в купе.
– Когда явится, пусть пожалует ко мне, – сказал он в дверях.
У себя он сел возле стола и задумался. В протертое проводником окно были видны запорошенные снегом составы, бесконечные составы – с рудой, с нефтью, с лесом... И безжизненные, заиндевевшие паровозы.
Как просто мог поступить начальник станции, если бы он обладал доброй волей! Потратить один-два вагона крепежного леса, затопить паровозы, доставить лес на шахты, а шахты дали бы уголь, и пробка на станции рассосалась бы в несколько дней...
В дверь постучали.
– Войдите, – сказал Дзержинский.
Дверь купе откатилась в сторону.
– Входите, – повторил Дзержинский.
На пороге стоял человек высокого роста, усатый, в железнодорожной форме, вычищенной и отглаженной. Из-под кителя вылезал накрахмаленный воротник.
– Вы начальник станции? – спросил Дзержинский.
– Так точно, – сипло ответил вошедший, – я начальник станции.
Голос начальника станции показался Дзержинскому знакомым, он пристально поглядел в бледное, усатое лицо и узнал вдруг странного ночного сторожа.
– Позвольте, – сказал Дзержинский, – мы с вами говорили ночью там, на путях...
– Так точно, – сказал начальник станции, – вы изволили со мной беседовать...
– Садитесь!
Начальник неловко сел на край дивана и поджал под себя ноги в залатанных, но начищенных до блеска сапогах. Он глядел на Дзержинского исподлобья, и левая щека его дергалась. Видимо, он только что побрился и, бреясь, порезался, потому что на подбородке у него был наклеен кусочек бумаги. "Торопился, – подумал Дзержинский, – торопился и порезался. И боится".
– Так, – сказал Дзержинский. – Что же у вас тут делается на станции, а?
Начальник молчал. Большой, сильной ладонью он поглаживал отворот шинели и смотрел на Дзержинского в упор.
– Можно подумать, что у вас тут просто какая-то организация саботажников и негодяев, – сказал Дзержинский, – что вы нарочно не отправляете крепежный лес в Донецкий бассейн.
– Нет уж, – сказал начальник станции.
– Так ведь вы могли потратить один вагон леса и отправить эшелон... Ведь голова же у вас есть на плечах? Ведь вы думать умеете?
– Никак нет, – негромко произнес начальник станции, – хоть голова у меня и имеется, но думать и рассуждать я не обучен. Мне, действительно, это в голову приходило, но я не решался.
– Почему?
– Боялся.
– Да чего, чего?! – воскликнул Дзержинский.
– Боялся, что скажут: тебя, дурака, поставили дело делать, а не рассуждать. Ты должен выполнить приказание, а ежели приказания не было. – и исполнять тебе нечего.
Он был бледен, но смотрел теперь прямо, и в глазах его больше не было страха. Только щека по-прежнему дергалась, да ноги он поджимал под себя.
Помолчали.
– А сторожили вы по собственному почину? – спросил Дзержинский.
– Так точно, – ответил начальник станции. – Для того чтобы сторожить, не надо было тратить казенное добро.
– Не казенное, а народное, – сказал Дзержинский. – Народное.
– Так точно, – повторил начальник, – народное.
– Я буду арестован? – спросил вдруг начальник станции.
– Что? – не понял Дзержинский.
– Буду ли я арестован? – повторил начальник станции.
– Нет, не будете, – внезапно улыбнувшись своей удивительной скорбной улыбкой, сказал Дзержинский. – За что же вас арестовывать?
И, дотронувшись до руки начальника станции, он добавил:
– Только вот что. Вы дальше думайте сами. Я понимаю – старая Россия старалась нас всех превратить в бездушные машины, мы все были лишены самостоятельности, за самостоятельность нас жестоко били, но сейчас совсем не то: нам нужно думать и делать самим. За нас никто не будет думать. Поняли?
– Понял! – тихо сказал начальник станции.
– Ну вот и хорошо.
Дзержинский встал. За ним встал и начальник станции.
– Идите и отправляйте поезда, – сказал Дзержинский. – Поймите раз навсегда, что вы больше не маленький человек, не захолустный начальник станции, а что вы такой человек, от которого очень многое зависит. Ну... до свиданья!
И, протянув руку начальнику станции, он спросил:
– А что это были за люди – маленького роста, с которыми вы по ночам дежурите?
– Они не маленького роста, – сказал начальник станции. – Это просто мои дети. Мальчики. И для своих лет они даже довольно рослые.
– Вот что, – сказал Дзержинский, – дети! И много их у вас?
– Шестеро.
– Да, – сказал Дзержинский, – порядком. А мне, знаете, даже в голову не пришло, что это дети. Как сон какой-то: с левого борта пиратский корабль, выпей стакан доброго грогу...
Начальник слегка порозовел и опустил голову.
– Что же это значит – пиратский корабль с левого борта? – спросил Дзержинский. – И грог?
– Это игра у нас, товарищ народный комиссар, – сказал начальник станции, – иначе им скучно сторожить эшелон. Вот я и придумал такую игру со словами насчет пиратов и грогу. Я раньше выписывал для них журнал под названием "Природа и люди", а также "Мир приключений". Они и начитались. За этими словами и мороз ребятам переносить легче.
Начальник станции совсем покраснел и, смущенно улыбаясь, добавил:
– А насчет грогу вы не думайте. Это у нас кипяток называется, для интересу, – грог. Как-то ловчее грогу выпить добрый стакан, чем незаправленного кипяточку...
Еще два дня специальный поезд Дзержинского простоял на станции. За это время ушли эшелоны, и начальник станции со своим взводом пиратов и с супругой приходил в вагон председателя Чека пить чай. В этих случаях Дзержинский называл чай грогом, а на прощанье рассказал мальчикам о том, как в свое время бежал из ссылки и как со своими товарищами бунтовал в Александровском централе. Мальчики слушали раскрыв рты. Провожая гостей, Дзержинский сказал мальчикам, что если им случится быть в Москве, пусть зайдут к нему в гости.
ДВА ПОРТРЕТА
Товарищи отговаривали художника от этой затеи. Они говорили ему, что Дзержинский даже не примет художника, что смешно думать о портрете, что художнику надобно выбросить всю эту затею из головы...
Но он не выбросил затею. Он собрал у себя все фотографии Дзержинского и подолгу всматривался в лицо, так поразившее его несколько дней назад. Совсем случайно он видел Дзержинского издали на улице и там же, в сутолоке, решил: "Я его буду рисовать; я должен его рисовать; я не могу не рисовать его".
Но что могли дать фотографии – мертвые и случайные? Разве уловлено ими то удивительно легкое, юношеское лицо, которое он видел давеча на улице? И глаза под козырьком военной фуражки – острый блеск зрачков и длинные, необыкновенно красивые ресницы.
В тот же день художник ехал на извозчике, Дзержинский в автомобиле большом и старомодном. Автомобиль был открытый, Дзержинский ехал один сидел рядом с шофером и читал сложенную "Правду". Улицу переходили войска, и ждать пришлось долго. Извозчичий жеребец выплясывал рядом с машиной и горячился, бил подковами по булыжной мостовой. Художник видел, как Дзержинский поднял от газеты голову, как он пальцами поправил фуражку и как стал смотреть на жеребца – сначала с удивлением, потом любуясь, как он протянул руку и потрепал коня по морде, по бархатистым ноздрям, как конь чуть не укусил Дзержинского и как Дзержинский вдруг засмеялся.
Вот в эту самую секунду, когда он засмеялся, художник решил его рисовать: веселое, совсем еще юное лицо, прекрасные, чистые глаза и сильная рука с тонкими пальцами... Он видел, с какой железной силой эта рука взялась за недоуздок и потянула разгоряченную морду жеребца...
Но войска прошли, автомобиль, обдав художника бензиновой гарью, исчез. Рысак, выбрасывая сильные ноги, помчался по Мясницкой, да разве догнать...
Удивленно-веселые, широко открытые глаза и улыбающийся рот – этого выражения не было нигде. Фотографии были тождественные, серьезные, профиль, анфас, опять профиль, три четверти; Дзержинский у телефона, Дзержинский у карты, Дзержинский среди своих сотрудников. И по фотографиям видно, как не любит он сниматься и как не до этого ему...
Похож ли он на карточках? Наверное, похож, но совсем не похож на того Дзержинского, которого художник видел давеча в автомобиле на Мясницкой.
Нет, рисовать по фотографиям невозможно!
И художник начал искать человека, который свел бы его с Дзержинским.
Искал он долго и безуспешно до тех пор, пока один знакомый комиссар Чека не посоветовал ему бросить раз навсегда всякие попытки попасть к Дзержинскому по знакомству.
– Но что же мне делать? – спросил художник. – Ведь должен я попасть к нему.
– Ну и идите.
– Меня же не пустят.
– А вы попробуйте.
– Что же пробовать, когда это безнадежно.
– А вы все-таки попробуйте. Запишитесь на прием. И скажите отцу прямо и честно, что вы хотите рисовать...
– Какому отцу? – не понял художник.
Комиссар слегка порозовел, поправил очки и, глядя в сторону, объяснил, кого чекисты называют отцом. Было странно слышать, как старый седой человек, запинаясь от неловкости, с суровой и грубоватой нежностью говорит об отце чекистов, значительно более молодом, чем многие из его "сыновей".
– Да-с, – сказал он в заключение, – из моих слов вы можете без особого труда догадаться, что к Дзержинскому по знакомству не попадают. Если у него есть хоть одна секунда времени, он вас примет без всяких знакомств, а если времени у него нет, то он вас не примет, от кого бы вы ни пришли. Так что мой вам совет, дорогой юноша, попытайтесь. Попытка – не пытка, а спрос – не беда. В одном я вас могу уверить со спокойной совестью: с вами будут абсолютно вежливы, и если вам будет отказано, то в такой форме, что вы обиды не испытаете.
– Я должен написать его портрет! – сказал художник.
– Желаю вам удачи, – ответил комиссар.
В дежурной он прождал около часу, курил и обдумывал, как он войдет к председателю Чека и что он ему скажет. Он приготовил короткую и убедительную речь, ему казалось, что речь хороша и выразительна. Несколько раз в уме он повторил все с первого до последнего слова и остался доволен собой.
Наконец дежурный вызвал художника и протянул ему пропуск. Художник вошел к секретарю Дзержинского и не очень вразумительно рассказал: он художник, хочет писать портрет Дзержинского, это необходимо и об отказе не может быть и речи...
Секретарь терпеливо слушал, молча смотрел на художника и ладонью поглаживал гладко выбритый подбородок.
Наконец красноречие художника иссякло, и он смолк.
– Я вас совершенно понимаю, – произнес секретарь, – но вся беда заключается в том, что Феликс Эдмундович чрезвычайно занят. Очень занят. Занят всегда, постоянно, круглый год.
– Я должен его писать, – решительно ответил художник, – понимаете, должен. У меня нет другого выхода. Писать портрет Дзержинского – это мой долг.
Секретарь вздохнул. Он уже с любопытством смотрел на художника: такой молодой, а какой напористый! И сердитый. Минуту посидел, рассердился и заходил по комнате, от папиросы отказался, закурил свою.
– Значит, никак нельзя?
– Предполагаю, что невозможно.
– Тогда разрешите мне повидать товарища Дзержинского, – сухо сказал художник, – я не задержу его более трех минут.
– Задержите, – ответил секретарь.
Художник молчал.
Секретарь вздохнул и вышел. Вернувшись, сказал:
– Идите, но... – махнул рукой и не кончил начатую было фразу.
С бьющимся сердцем художник отворил дверь.
Комната, в которую он вошел, была вся залита солнечным светом. Дзержинский сидел за столом, слегка подняв голову, приглядывался к посетителю. Художник назвал себя. Приготовленную речь он забыл. Теперь у него возникла новая идея: если Дзержинский откажется позировать, то сейчас затянет разговор, просидит здесь возможно дольше, чтобы запомнить лицо, глаза, рот, лоб, мгновенные изменения в выражении лица, повороты головы, манеру сидеть за столом, щуриться, улыбаться, сердиться.
Главное – чтобы не выгнал. Пусть говорит, что не может. Конечно, не может. Ясно, не может. Но художник будет сидеть. Будет впитывать, как губка, все особенности этой комнаты. Телефоны на столе – какая их масса, ширма, за ширмой кровать, покрытая простым солдатским одеялом, шкаф, шинель висит на крючке...
– Я очень занят, – как сквозь сон услышал художник, – очень. Может быть, можно как-нибудь обойтись без портрета?
В голосе Дзержинского звучала почти мольба. Глаза же смотрели вежливо, холодно и внимательно.
– Ваш портрет необходим для выставки, – произнес художник, категорически необходим.
– Мне некогда позировать.
– Я постараюсь вас мало беспокоить и поскорее кончить.
Он говорил, совершенно не надеясь на успех, только для того, чтобы не уходить из кабинета, чтобы запомнить еще складки гимнастерки, лукавую усмешку. Кстати, почему он улыбается? Длинные пальцы, глаза с красными жилками, любопытные, внимательные...
– А может быть, можно не рисовать меня?
– Нет, нельзя.
– Неужели так необходим мой портрет?
– Нет, нельзя...
Дзержинский внезапно рассмеялся. Чему он? Вероятно, художник что-нибудь сказал невпопад?
– Какими сердитыми глазами вы смотрите на меня, – сказал Дзержинский.
Сейчас у него совершенно другое выражение лица. Но над чем он смеется? Впрочем, это неважно. Важно запомнить это выражение, только запомнить, все остальное не важно! Но вдруг художник услышал слова, странные и совершенно неожиданные:
– Хорошо. Приходите сюда и работайте. Только я тоже все время буду работать. Позировать мне некогда. Мы оба будем работать, каждый по своей части, и постараемся не мешать друг другу. Идет?
Эта была полная победа. Выйдя из кабинета, художник прошел мимо секретаря, высоко подняв голову.
На следующее утро художник получил лошадь и на извозчике перевез в секретариат тяжелый мольберт, ящик с красками, подрамник с холстом, коробку с кистями и многое другое, необходимое для работы.
– Всё или еще поедете? – спросил секретарь, неодобрительно оглядывая инвентарь художника.
– Всё, – сухо ответил художник.
Пока Дзержинского не было, он выбрал себе место в кабинете, установил мольберт, поставил ящик с красками и сел на стул покурить. Вошел секретарь, спросил:
– В полной боевой готовности?
– Да, – коротко ответил художник.
Приехал Дзержинский, поздоровался и молча сел работать. Художник сидел, не двигаясь, изучал цвет лица, костюм, приглядывался к рукам. Компоновал, обдумывал, решал, но в этот день так ничего и не решил и тихонько, не прощаясь, чтобы не мешать, вышел.
На следующее утро секретарь сказал ему, кивнув на совершенно чистое полотно:
– Я вижу – вы здорово поработали вчера?
В это утро художник взял в руку уголь и стал набрасывать на холсте контуры будущего портрета. Работа не удавалась. Порою он встречался с Дзержинским глазами, и тогда ему казалось, что в глазах Феликса Эдмундовича мелькает лукавый огонек. Казалось, Дзержинский говорил: "Что? Трудно? Все равно позировать не буду!" Так прошло несколько дней.
Осень стояла погожая, тихая, солнечная, окна в кабинете постоянно держали открытыми, тишину нарушал только секретарь да телефонные звонки.
Дзержинский сидел за своим письменным столом почти всегда в одной и той же позе – наклонившись над бумагами, с карандашом в руке. На худое лицо падали тени от ресниц. Много курил. Однажды, закуривая, спросил у художника:
– Вас не раздражает?
– Что?
– Табак. То, что я курю.
– Я ведь сам курю. Феликс Эдмундович.
– Почему же я не видел вас с папиросой? Курите, пожалуйста, не стесняйтесь.
Уже шла работа красками. Как-то, досадуя на то, что Дзержинский слишком низко опустил голову над бумагами, художник попросил:
– Посмотрите на меня.
Дзержинский поднял голову. В глазах мелькнуло удивление.
– Одну только минуту смотрите на меня, – с мольбой и отчаянием в голосе сказал художник.
Секунду Дзержинский смотрел серьезно, потом вдруг засмеялся и сказал:
– Когда вам понадобится, вы мне говорите, пожалуйста. Я буду на вас смотреть...
Но когда художник попросил, чтобы Дзержинский посидел в такой позе, которая нужна была для портрета, Феликс Эдмундович почти с ужасом воскликнул:
– Позировать?
– Только минуту, – попросил художник.
Позировать ему было некогда; позируя, он чувствовал себя неловко, но он видел, как мучается художник, и жалел его.
– Ну давайте я специально для вас посижу, – предложил он однажды, хотите? Только недолго. Как надо сидеть?
Рассердился и тотчас же засмеялся:
– Беда мне с вами.
Зазвонил телефон. Дзержинский взял трубку, долго слушал молча, потом заговорил:
– Все это враки, – сказал он, – вздор, несерьезная чепуха. Я вчера сам был на городской станции в этом... в этом... как его...
– В "Метрополе", – подсказал художник.
– Да, в "Метрополе". Это чистейшее безобразие, то, что там происходит. Желающие ехать записываются у одного из предприимчивых пассажиров, потом приходят на перекличку вечером, к десяти часам, потом утром, часов в пять. Совершеннейшее безобразие.
Он еще помолчал, потом крикнул в трубку:
– Враки! Я сам пробыл там полночи, а вы ничего не знаете. Тот, кто записывает очередь, получает пять процентов стоимости билета, это я точно знаю, это мне доподлинно известно. Я стоял в хвосте и все узнал. Так что извольте поручить кому-либо из ТОГПУ выяснить всю постановку дела, только без шума. И пусть доложат мне, надо это все упорядочить...
Положив трубку, он закурил, потом сказал художнику:
– Надоело. Попадется такой работник – хлебнешь с ним горя.
Уезжая домой, он спросил художника:
– Отвезти вас?
– Пожалуйста, если вам по пути.
Он снял с вешалки шинель, оделся и подождал художника.
Красивое бледное лицо Дзержинского выглядело усталым, он то и дело закрывал глаза и, когда спускались по лестнице мимо напряженно глядящих часовых, спрашивал:
– Очень устаете? Это, наверно, очень трудно – рисовать? И похудели вы за это время. Главное – чего волноваться? Портрет у вас получается отличный.
С этого дня Дзержинский по утрам заезжал за художником, а вечерами отвозил его домой. Как-то по пути домой зашла речь вообще о живописи, и Дзержинский обнаружил незаурядные познания в ней. Художник спросил, рисовал ли Дзержинского кто-нибудь.
– Рисовал, – сказал Дзержинский, – был один, рисовал. Только не дорисовал. Я ему перестал позировать. Знаете почему?
– Почему? – спросил художник.
– Потому, что он стал у меня просить железнодорожные билеты. Всё у него жена куда-то ездила. Ну, вот... он, бывало, порисует немного и билет попросит. А я билетами не распоряжаюсь. Так он меня и не дорисовал...
Когда проезжали через Арбатскую площадь, Дзержинский спросил:
– Это что за здание? – И показал рукой на ресторан "Прага".
Художник сказал, что это очень противный недавно открытый ресторан дореволюционного пошиба.
– Ничего не поделаешь, – ответил Дзержинский. – Нам эти пивные и рестораны оплачивают пятьдесят процентов расходов на народное образование... Такая, знаете, штука...
Отношения с секретарем у художника оставались прохладными. Разговаривали обычно в ироническом тоне. Однажды секретарь сказал:
– Я, знаете ли, совсем привык к вам. Мне кажется, что мы еще долго будем вместе. Может быть, состаримся – вы за картиной, я за своим столом. Как вы думаете?
Художник промолчал. В этот день Дзержинский предложил художнику билеты на концерт.
– Спасибо, не пойду, – сказал художник. – Работа у меня идет отвратительно, поеду домой, подумаю. Какие уж тут концерты! Мне посторонние впечатления будут только мешать.
Дзержинский улыбнулся одними губами.
– Что же делать тем, которые всю жизнь очень заняты? – спросил он.
– Не знаю, – сказал художник.
Два последних дня Дзержинский позировал по часу.
На прощанье он дал слово позировать художнику как-нибудь потом, специально для профиля. Но попрощаться не успели. Зазвонил телефон, и Дзержинский взял трубку. А секретарь в это время уже выносил из кабинета мольберт, ящики и коробки...
– Пожили, пора и честь знать, – говорил он, провожая художника. Смотрите, какую вы нам тут грязь развели...
И нельзя было понять, серьезно он говорит или шутит, этот секретарь.
Через три года художник опять рисовал Дзержинского. Художник рисовал Феликса Эдмундовича в гробу. Лицо Дзержинского было таким же красивым, тонким и усталым, как при жизни. Высокий лоб был изборожден морщинами, и от ресниц падали тени...
Художник рисовал по ночам – с трех до шести утра.
В зале стояла тишина, пахло еловыми ветвями, у гроба неподвижно стоял караул.
К художнику подошел секретарь, постаревший, с мешками у глаз: увидел рисунок, губы у него задрожали.
– Вот рисуете, – сказал он, – как тогда...
Отвернулся и замолчал. Потом вдруг заговорил, близко наклонясь к лицу художника, не сдерживая слез.
– Вы знаете, что он сказал в день своей смерти, знаете? За несколько часов? Он сказал на пленуме ЦК и ЦКК, что... – секретарь задохнулся и замотал головой, – что... "моя сила заключается в чем? Я не щажу себя никогда". И все с мест закричали: "Правильно!" Он оглядел зал и дальше стал говорить: "Я не щажу себя... Никогда. И поэтому вы все здесь меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю душой; если я вижу, что у вас непорядки, я со всей силой обрушиваюсь на них..."