Текст книги "Дело, которому ты служишь"
Автор книги: Юрий Герман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава четвертая
Подарки
Уже рассвело, когда Афанасий Петрович пришел на аэродром. Неподалеку, возле Унчи, прохаживался в своем белом морском кителе Степанов.
– Говорил, не надо! – хмуро произнес Устименко. – Чего не выспался?
– Не спалось, – ответил Степанов. – Да ведь я тебе и не мешаю, лети. За хвост не уцеплюсь...
Подошел дежурный, они немножко поговорили с Афанасием Петровичем. Погодя пришли еще два парня. Устименко послушал мотор и закурил со Степановым.
– Теперь когда увидимся? – спросил Родион Мефодиевич.
– Да, надо быть, не скоро...
– Отпуск где гулять будешь?
– Грязями полечиться хочу, – сказал Устименко. – Рана старая, а ноет. Ты чего невеселый, морячило?
– Да нет, нормально! – со вздохом произнес Родион Мефодиевич.
Мотор опять загудел, затих и снова загудел. Техники что-то проверяли. Устименко пожал Степанову руку своей жесткой, сильной ладонью, натянул перчатки и легко, как мальчик, залез в машину. Что-то похлопотал там, усаживаясь ладно, крикнул свои летчицкие командные слова, и самолет, подпрыгивая, побежал по взлетной дорожке. А через несколько минут черная точка растаяла в небе.
«Как же мне все-таки жить? – подумал Степанов. – Ведь так больше нельзя? Или можно? Или другие тоже, случается, так живут, но не думают об этом, не мучают себя?»
Впрочем, он не имел права думать обо всем этом в состоянии несправедливого раздражения, а сейчас он был раздражен. Но спокойствие не так легко отыскивалось, когда дело касалось Евгения, так же как он не мог до сих пор быть совершенно спокоен с Алевтиной.
Ни спокойным, ни справедливым он с ними не бывал, так ему казалось, потому что он чрезвычайно строго к себе относился. И ему опять, в тысячный раз, представилось ее лицо, прическа, сделанная в парикмахерской, и тот взгляд, который он заметил на себе вчера, в день приезда: взгляд покорной ненависти.
– Я уезжаю на дачу, – сказала она ему, едва он вошел. – Невозможно все лето дышать духотой и пылью. И так с этими экзаменами я совсем измучилась.
– С какими экзаменами? – не понял он.
– С Евгением.
– А ты ему помогала готовиться? – не сдержался Степанов.
– Я создавала ему условия! – сказала Алевтина. – Ты до сих пор не можешь так содержать свою семью, чтобы у меня была хоть одна прислуга...
– Опять двадцать пять? – белея от бешенства, спросил он. – Или тебя устраивают те названия того времени, когда тебя...
– Замолчи! – взвизгнула она.
Больше всего эта бывшая горничная боялась, что кто-нибудь узнает ее прошлое: словно она была воровкой или убивала людей!
Так они встретились – муж и жена.
Она хотела, чтобы он уехал, и Евгений хотел, но он решил не уезжать. У него была Варя, да и куда деваться сейчас, когда корабль поставлен в док, путевку на Юг он не взял и его почти насильно прогнали с флота отдыхать. Пусть себе едет на дачу, к своей подруге Алевтина, он останется. Здесь тихо, под окнами растут тополя и березы, можно принять душ, полежать с книгой, вечером пойти в городской сад и послушать музыку, а когда Варя освободится, – о, тогда они поедут на пароходе или вообще придумают что-нибудь удивительное...
А пока пусть всем будет хорошо!
В конце концов Евгений – студент. Может быть, он и неправ по отношению к парню; может быть, действительно все дело в том, что тот его пасынок. Надо все то поломать, надо устроить нынче день счастья всем! И Володьке Устименке, и Аглае, и деду Мефодию, и Евгению, и Варваре. Разумеется, он виноват перед Женей. Варю он выписывал к себе в Кронштадт, а Евгений оставался с Алевтиной. Да и разговаривал ли он по-настоящему со своим пасынком? Нет, нужно привести все в порядок, нужно, наконец, найти ключ к душе этого будущего медика!
Полный этих размышлений, он побрился в квартире, где все еще спали, принял душ, взял много денег и отправился по магазинам. В комиссионном он купил фотографический аппарат, в гастрономе – пирожков и пирожных, сардин, клубники, вина и еще всего самого дорогого и вкусного. У Родиона Мефодиевича было голодное, тяжелое детство, и он никогда не был мотом, хорошо зная, – что стоят деньги, но в этот памятный ему день он мотал без счета, весело, даже счастливо. Варваре он купил красную вязаную кофточку, деду Мефодию – новые ботинки, Володе Устименке – собрание сочинений Герцена в хороших переплетах с кожаными корешками. А на вечер достал всем билеты на оперу «Фауст». В городе гастролировали москвичи, и получить билеты было очень трудно. Покряхтывая от неловкости, Степанов пошел к жирному, очень солидному администратору, сказал, что он командир корабля, в отпуску и желал бы...
– Все желали бы, – нагло ответил администратор. – К сожалению, наш Дом культуры не резиновый.
Все-таки шесть билетов в восемнадцатом ряду Родион Мефодиевич достал. И, обтирая потный лоб платком, сел в такси, заваленное покупками.
Варвара уже убежала, когда он приехал, а Евгений вялым голосом говорил по телефону.
– Надоели, а надо! – услышал Родион Мефодиевич. – Все-таки декан, мало ли как сложится жизнь. Не плюй, дитя, в колодезь: пригодится воды напиться...
– А я слышал иначе, – жестко произнес Родион Мефодиевич, входя в столовую, – не пей из колодца – пригодится плюнуть.
Женя зажал трубку ладонью и косо взглянул на отца.
– Остроумно, но только нежизненно, – ответил он Степанову. – Жизнь, папуля, не такая простая штука.
И, усевшись в кресло, он вяло и длинно заговорил с каким-то своим товарищем. На Евгении была его проклятая сетка для волос, и, разговаривая, он все время потягивался и позевывал. Но Родион Мефодиевич все-таки не поддался враждебному чувству, охватившему его. Он вновь сказал себе, что дети ни в чем не бывают виноваты, а виноваты во всем их родители. Он принадлежал к тем людям, которые умеют жестоко винить себя даже тогда, когда ни в чем решительно не виноваты, не говоря о тех случаях, когда вина бывает косвенной. И он вновь, хоть уже искусственно, стал вызывать в себе то чувство, которое испытывал утром, и, покуда Евгений болтал, разложил на столе подарки, а поверх билеты в оперу.
Евгений договорил, повесил трубку, еще потянулся и, лениво переступая короткими ногами, подошел ближе.
– Это хороший аппарат, – сказал Родион Мефодиевич, – солидная вещь. Оптика у нас первоклассная, а уметь снимать приятно бывает...
Слова с трудом выходили из его горла. И фраза получилась глупой, длинной, и голос у него был какой-то словно бы искательный.
– Зеркалки, пожалуй, удобнее, – задумчиво ответил Евгений. – Вот у Ираиды, у дочери нашего декана, зеркалка цейсовская, у нее внешний вид красивый, шикарно выглядит. А для этой чертовщины еще и штатив нужен. Громоздко, пожалуй.
– Штатив я купил, – с готовностью, быстрее, чем следовало, сказал Степанов, – без штатива, ты совершенно прав, без штатива не поснимаешь. Но для начала такой аппарат, Женя, очень хорош. У нас еще в училище паренек был один, кстати, его тоже Евгением звали, художественные засъемки делал: пчелу, знаешь, очень натурально на гречихе снял, мохнатенькая такая, фотографию даже в газете напечатали, по конкурсу, а аппарат куда хуже твоего.
– Так ведь я и не говорю, что он плох. Аппаратчик ничего, громоздок только, сейчас такие аппараты никто из наших ребят не носит.
– А кто это – ваши ребята?
– Ну как же, ты же знаешь: Кириллов, Бориска, Семякин, мы с ними часто собираемся, проводим время...
Родион Мефодиевич кивал головой на каждую фамилию, хотя никого решительно не знал.
– А Устименко ты что же не называешь? – спросил Родион Мефодиевич и вытянул вперед шею. – Где же Володька? Разве он недостаточно хорош для вас?
Евгений слегка побледнел. В глазах появилось знакомое Степанову выражение покорной злобы.
– Знаешь, папа, – далеко стоя от Родиона Мефодиевича, сказал он. – Знаешь, честное слово, я никогда не понимаю, чего ты от меня хочешь? Твой Володька одержимый, маньяк, а мы простые ребята. Я не уверен, может быть, из него действительно образуется великий человек, не спорю, но, если хочешь, мы молоды, и нам нравится брать от жизни все веселое и хорошее...
– Так, ясно! – кивнул Степанов.
– В конце концов Советская власть есть Советская власть, – несколько приободрившись и более мирно, даже доверительно продолжал Евгений. – И не для того ты и мама столько переживали и все вы сражались, чтобы ваши дети не видели ничего веселого или вообще счастливого...
– Ясно! – перебил Степанов.
Ему было душно, он открыл окно и попил теплой воды из графина. «Не ссориться, не ссориться! – твердил он себе. – Разобраться! Это она, Алевтина, внушила эти штуки Евгению. Это ее рук дело, это она губит парня». И чтобы перевести разговор, он спросил, как мама живет на даче.
– Скука там, мухи дохнут, – ответил Евгений, поставив ногу на стул и завязывая шнурок бантиком. – Там ведь по соседству портниха ее, Люси Михайловна...
– Француженка, что ли?
– Зачем француженка? Русская. Они с мамой дружат, но очень тоже ссорятся. Давеча Люси органди ей испортила...
– Чего испортила?
– Да материя такая, пестрая, твердая – органди.
– Понятно! – произнес Степанов, хотя ничего не было ему понятно. – Теперь еще один вопрос: что это у вас за картина новая?
И Степанов поглядел на поблескивающее под лучами утреннего солнца стекло. Под стеклом было изображено рыжее, песчаное, тоскливое поле и несколько растений, покрытых колючими бородавками.
– Кактусы, – равнодушно сказал Евгений. – Новое мамино увлечение. Они с Люси их разводят.
– Кактусы?
– Ага.
– Варенье из них варят, что ли?
– Никакое не варенье, – с улыбкой сказал Женя. – Эта красиво, понимаешь? Просто для красоты.
– Ну, а аквариум? Что-то я его не вижу.
– Аквариум вынесли. Рыбы там заразились чем-то, все померли. И не подохли, заметь, а померли. Мама сердится, если скажешь – подохли.
– Померли! – повторил Родион Мефодиевич. – Так, ясно. Ну, а вот с кактусами все же не разобрался я: что – цветут они, что ли, красиво или запах у них хороший?
– Да нет, просто зеленые колючки. Это модно, понимаешь? Модно восклицать: «Боже, какая прелесть!» И все!
– Ну ладно, чего там толковать! – сказал Степанов. – Мы вот что, пообождем немного Варвару, потом пообедаем закусочками всякими с Володей и с Аглаей и двинем в театр. Как считаешь?
Евгений молчал.
– «Фауст» Гуно, опера, – погодя добавил Степанов. – Мефистофеля Сверлихин поет, голосина настоящий.
– Сверлихин-то Сверлихин, но ничего у нас, папа, не получится, – сказал Евгений задумчиво. – Я нынче приглашен, и отказываться неловко. А днем мы все сговорились идти на футбольный матч. Унчане с «Торпедо» играют – не шуточка... Так что вам уж без меня как-нибудь придется...
– Ясно! – в который раз сказал Родион Мефодиевич. – Понятно...
И, наклонив голову, вышел из комнаты.
Дед
Варвары все не было, день тянулся пустой, бессмысленный, душный.
Наконец пришел дед Мефодий, принес веник молодого луку, редиски в газете, бидон хлебного квасу. Дед приезжал к сыну преимущественно в отсутствие Валентины Андреевны, при ней жить подолгу не смел. Ее бесило, когда он ходил по квартире босой, в рубашке без пояса, или, выпив стопку, тонким и умиленным голосом пел: «Ах ты, бедная, бедная швейка, поступила шестнадцати лет», или вдруг угощал гостей: «Кушайте, пожалуйста, у нас еще много есть!» Пожив немного, дед делался каким-то торопливо-испуганным, начинал часто моргать, кланялся ниже, чем следовало, замолкал и уезжал к себе в деревню, в пустую, пахнущую перьями и золой избу.
Без Валентины Андреевны (про себя дед Мефодий называл невестку «Сатанина Андреевна») он жил тверже, покуривал свою трубочку не только в кухне, но даже и в коридоре и громко делился с Варварой своими воспоминаниями, но когда к Евгению приходили товарищи, дед затихал и вовсе не показывался, говоря с усмешкой, что ему и тут не надует, покуда там барчуки гостюют. А однажды Родион Мефодиевич видел, как какой-то Женькин товарищ велел деду сходить за папиросами.
У Степанова сосало под ложечкой, когда он видел, как тишает и без того кроткий дед, но Алевтина так краснела, когда дед выходил к гостям, что Степанов, не зная, кого больше жалеть – деда или жену, испытывал и горечь, и облегчение, провожая старика на вокзал и суя ему в карман еще денег «на всякий случай».
Они пообедали вдвоем, так и не дождавшись Вари. Дед сидел в непомерно длинном пиджаке, бородатый, его маленькие светлые, как у сына, глаза со строгой почтительностью смотрели на Родиона Мефодиевича, и, разговаривая с ним, он называл его Родионом, но так, что можно было подумать, будто он произносит и отчество тоже. Пирожки и сардины дед из деликатности не ел, но засовывал в рот лук пучками, говоря при этом, что лук, видно, нынче здорово сильно уродился, потому что дешев. Этим сложным путем отец давал понять сыну, что даром деньги он не кидает и интересы Родиона Мефодиевича в хозяйстве свято блюдет.
Вдвоем они вымыли посуду, и Степанов предложил:
– Вот что, батя, не поехать ли нам нынче в театр? Желаешь? А то ты вроде нигде, кроме цирка, не был.
– Можно и в театр! – ковыряя спичкой в зубах, сказал дед. – Я не против. Куда люди – туды я, чего ж тут!
Но глаза у него сделались озабоченными, и он стал часто моргать, словно испугавшись.
Наконец явились Варвара с Володей. Целый день Родион Мефодиевич ждал ее, а она, оказывается, ездила с Володей в ателье примерять «первый настоящий костюм – пиджак и брюки студенческие».
– Это какие же студенческие? – неприязненно спросил Степанов.
– Да ну, вздор она порет, – ответил Володя, – Из отцовского обмундирования перешили мне. Варьке же непременно нужно командовать...
Он сел на диван и сразу погрузился в какую-то книжку, а Варя, охая от восторга, ела пирожки и пирожные вместе, запивала лук квасом, потом ткнула палец в солонку, облизала и сказала:
– Грандиозно!
Сразу после чая дед стал готовиться к театру – чистил в кухне сапоги, долго почему-то ходил по квартире в нижнем белье, а потом, озабоченно моргая, заправлял брюки то в сапоги, то выпускал их наверх, на голенища. А Родион Мефодиевич курил и думал о том, что за все эти годы не удосужился купить старику приличный костюм. «Кактусы, – перечислял он в уме раздражающие слова, – органди, аквариум!»
– Возьми-ка надень мой штатский, – сказал Степанов, – ты невелик ростом, как раз впору будет. Не срами меня, оденься культурненько...
Старик поддался на слова «не срами меня», надел рубашку апаш и синий шевиотовый костюм. Перед зеркалом он сделал грозное лицо и сказал:
– Ну и ну! Ай, едрит твою в качель!
За Аглаей зашли по дороге. Она уже ждала на крыльце – праздничная, в белом платье, очень румяная, с сумеречно поблескивающими глазами.
В театре дед тыкал пальцем на сцену и громко, никого не стесняясь, не обращая внимания на шиканье, спрашивал:
– Это кто? Чего он? Которая ему жена?
Или крякал и сердился:
– Дурак! Ну и дурак и дурак! Душу продавать? Ай-ай!
Кругом тихо посмеивались, а Родион Мефодиевич улыбался и переглядывался с Аглаей: удивительно умела молчать и улыбаться эта женщина!
В антракте дед, прогуливаясь, норовил пройти мимо зеркала и каждый раз при этом делал грозное, неприступное лицо, приговаривая одними губами:
– Ну и ну! Это да!
Больше всего деду понравился Мефистофель.
– Хитрый, видать, – говорил он, – именно что дьявол. Добился своего. Нет, тут дело такое – не вяжись! Верно говорю, Варя?
После театра
Ужинали дома. Евгения еще не было. Варвара о чем-то шепталась с Володей, и Степанову казалось, что она ломается; дед с сожалением снял шевиотовый костюм, выпил водки и ушел спать. Аглая и Родион Мефодиевич сидели у окна; она, не жалуясь, рассказывала ему, что устает, – выматывают езда по области, бездорожье, дурацкое, чиновничье отношение к делу некоторых работничков.
– Молодость-то миновала, – произнесла она вдруг, – силы не те. Иной раз раскричишься зря; бывает, что я обидишь кого...
Сложив маленькие смуглые руки на колене, она потупилась, потом взглянула Родиону Мефодиевичу прямо в глаза и спросила:
– Тебе тоже не легко, Родион? Вижу я – виски седеть стали...
Он виновато улыбнулся и налил себе вина.
– На флоте не жалуюсь, Аглаюшка, а здесь как-то… Не вышло, не состоялось, что ли... Вот Евгений...
– Что Евгений? – спросила Аглая.
– Не понимаю! – с тоской сказал Степанов. – В толк не взять...
– А вот Владимир понимает. И довольно точно. Володя! – окликнула она племянника. – Расскажи Родиону Мефодиевичу то, что давеча мы с тобой говорили насчет Жени.
– Да ну! – тряхнул головой Володя.
– Говори, – сказал Родион Мефодиевич, – чего уж там...
– Я грубо могу говорить, – произнес Володя, вставая с дивана. – Я деликатно не могу...
Родион Мефодиевич попытался улыбнуться:
– Деликатно и не прошу.
– Не знаю, кто тут виноват, судить не берусь, – сказал Володя, – но только ваш Евгений все как-то вбок живет, понимаете? Я это ему недавно в личной беседе высказал, поэтому не стесняюсь и вам прямо это же повторить.
Он встряхнул головой, подумал и заговорил ровным, глуховатым, жестким голосом:
– За то, что я ему высказал, он меня назвал лектором, пай-мальчиком и разными другими приятными словами, чуть ли даже не карьеристом. Но мне это все равно, я так думаю и думать иначе не могу. Каждый человек в нашем государстве должен жить плодами своего труда, только своего, а не отцовского и не дедушкиного, верно, Родион Мефодиевич?
– Ну верно! – почему-то сердито ответил Степанов.
– Вот мы недавно с Варварой рассуждали насчет серпа и молота. Лучше нельзя придумать – серп и молот! Они символ нашего общественного уклада, и в этот символ куда больше вложено, чем только рабочие и крестьяне. В этом символе весь закон нашей жизни, главный закон, разве не так, Родион Мефодиевич?
– К сожалению, еще не для всех, – уже не сердито, а грустно подтвердил Степанов. – Вот и Варя что-то крутит, не поймешь чего, не то геология, не то искусство театра, а о пользе общественной...
– Теперь я виновата! – обиделась Варвара. – Уж нельзя и помучиться с выбором специальности.
– А что? – жестко перебил Володя. – Действительно, многовато мучаешься. Впрочем, не о тебе речь. Евгений, Родион Мефодиевич, отдельно живет, мне это неприятно вам говорить, но он живет не собою, а вами, то есть, вернее, при вашей помощи, но при этом отдельно от того символа, о котором я давеча толковал. И не то чтобы он спекулировал, ничего подобного, он вами нисколько даже не спекулирует, но он вас в запасе держит – для мало ли чего. И теория у него неправильная: он считает, что вы обязаны Варе и ему создать великолепную жизнь, так как сами и Валентина Андреевна хлебнули тяжелой и трудной. Он и его друзья, а я некоторых знаю, они уверены, что революция делалась для них лично, для того, чтобы, прежде всего им сытно и тепло жилось. Это неправильно, и вы тут неправы с тем, что все для детей, но я говорить не стану, вы рассердитесь...
– Нечто в этом роде я и предполагал, – произнес Родион Мефодиевич, – нечто в этом роде, но разве вас разберешь? Черт вас знает, что за народ...
Сложив руки за спиною, он ходил из конца в конец по столовой своей твердой поступью. Лицо у него было растерянное, почти несчастное.
– Евгений – приспособленец, – негромко, но очень твердо сказал Володя. – Молодой, но в чистом виде. Уже совершенно готовый.
Степанов поморщился.
– Это точно? – спросил он.
Володя молча пожал плечами.
– Мы немножко иногда любим переусложнять! – сказала Аглая. – Конечно, жизнь – штука сложная, но вот, например, ябеда в школе, наушник и доносчик разве это уже не характер? Я тебе, Родион, точно я грубо скажу – я вашего Женю терпеть не могу давно и думаю, что тебе с ним нужно провести не просто воспитательную работу, а борьбу, вплоть до чего угодно...
– До чего же именно? – с горькой усмешкой спросил Степанов. – Или вам непонятно, что по отношению к Жене мои права не только ограничены, но их нет. Обязанности у меня есть, а прав нет. Ну да, впрочем, что об этом толковать...
Вошел дед во флотской черной шинели, накинутой на исподнее, спросил:
– Квасу не видел? Воды три корца выпил, не помогает. И не кушал будто ничего такого...
Оглядел всех, сконфузился, заметив завязки от кальсон, и ушел искать свой квас.
– Так-то! – сказал Родион Мефодиевич. – Веселый вечёрок. Ну уж вы меня извините...
Проводив гостей, он поцеловал Варвару и, увидев жалость в ее глазах, сказал, что хочет спать. Чего-чего, а жалости к себе он не переносил. Варя долго фыркала в ванне, потом и она затихла. Степанов вернулся в столовую, налил себе холодного чаю, зашагал по комнате из угла в угол.
Евгений вернулся поздно, открыл своим ключом дверь и вошел в столовую. Отец все еще ходил из угла в угол с папиросой в руке.
– Добрый вечер! – поздоровался Евгений.
– Добрый вечер! – ответил Степанов. И добавил, что можно бы приходить и пораньше. Впрочем, он не сердился. Ему просто показалось, что к нему незвано пришел чужой человек.
Этот чужой юноша сел за стол и принялся ужинать, слишком быстро почему-то рассказывая, как играл правый край и как они все после матча поехали на дачу к Шилину, как они там пили ледяной лимонад, купались и вообще провели время. Родион Мефодиевич молчал и слушал. Может быть, если просто молча слушать, то отыщется утерянный ключик. Ведь было время когда он подолгу носил маленького, больного, сопливого Женьку на руках, когда доставал для него в голодном Петрограде сахар, доставал, унижаясь. Было время, когда показывал Женьке буквы. Как же так? Приспособленец? То есть чужой человек? Человек, который все делает только для себя?
И опять, в который раз, Родион Мефодиевич задавал себе один и тот же вопрос: когда, как, почему это случилось?
И вдруг понял – почему.
Его словно осенило: потому что было время, когда вся жизнь Алевтины сосредоточилась на Женьке. Он был всем, все делалось ради него, ему можно было все. Разве имел право Родион Мефодиевич, измученный и усталый, послать мальчика за бутылкой пива, за папиросами или за спичками? Мальчик должен только испытывать радости, а если не радости, то учиться. Детство – самое счастливое время, утверждала Алевтина. А если Степанов возражал, она говорила:
– Ты так думаешь, потому что он тебе не родной. Сирота, конечно... Обидеть его, имей в виду, я не дам. Запомни...
Лет пять назад за семейным обедом Евгений безобразно схамил Родиону Мефодиевичу. Как все добрые люди, Степанов был вспыльчив. Никого не видя, почти теряя сознание от бешенства, он схватил со стола стопку тарелок и шваркнул ими об пол. Завизжала Алевтина, повисла на отце маленькая Варя. Евгений, побледневший, сказал спокойно:
– Псих ненормальный!
Степанов ушел из столовой. За стенкой было слышно, как Алевтина что-то быстро и кротко говорила Евгению, было слышно, как тот отвечал:
– Да пошел он к черту, дурак старый!
Потом Евгений напевал. Он ходил по коридору, топал ногами и нарочно напевал. Напевал, чувствуя свои силы, свою власть, напевал, понимая всю беспомощность отчима. Конечно, почему было Жене и не напевать? Он ведь нервный мальчик, а отец у него хам, мужик, быдло. Это последнее слово из лексикона мадам Гоголевой очень прижилось к Алевтине.
Вот и вырос чужой юноша.
Сейчас он сидел, жевал пирожки, сардины, ягоды, пил чай. И странное дело – его взор был горячим и ласковым. Он смотрел на Родиона Мефодиевича иначе, чем раньше. Ох, какой знакомый взгляд! Такой взгляд делался у Алевтины, когда, измучив мужа своими постоянными попреками, она хотела мира в доме. И Евгений хотел мира в доме, хотел добрых отношений, хотел приспособиться к отчиму – догадался Родион Мефодиевич – только приспособиться, ничего больше.
С суровым любопытством вглядывался Родион Meфодиевич в этого чужого юношу. Что ж, парень как парень: лицо чистое, загорелое, глаза прозрачные, мягкие волосы, белые зубы. И взгляд открытый, прямой. У Родиона Мефодиевича был наметанный глаз на людей: тысячи прошли через его руки – низкое и подлое он отличал от настоящего быстро, с лету, ошибался редко, почти никогда.
– Да вот еще, пап, – сказал Евгений. – Просьба к тебе. У нас декан очень симпатичный старикашка, звезд с неба не хватает, но ко мне лично относится превосходно. Завтра день рождения его дочки, мы с ней дружим. Нас с тобой пригласили...
– А я тут при чем?
– Так ведь расскажешь что-нибудь, мало ли, у тебя биография слава богу. Хотя бы про Нестора Махно. Или как ты в ЧК работал. Смешные у тебя есть истории, а? Пойдем, правда, они очень просили...
– Я подумаю! – с трудом ответил Родион Мефодиевич.
И стал искать в карманах папиросы, которые лежали перед ним на столе.