355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Домбровский » Новеллы о Шекспире » Текст книги (страница 7)
Новеллы о Шекспире
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:25

Текст книги "Новеллы о Шекспире"


Автор книги: Юрий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Шекспир повернулся к окну в сад и крикнул:

– Виллиам! – И объяснил Ричарду: – Мой племянник. Учится неважно, а почерк как у секретаря королевского суда. Всегда все мои бумаги пишет.

Мальчишка вбежал с луком, увидел Бербеджа и остолбенел.

– Твой почитатель, – объяснил Шекспир с хмурой и гордой отцовской улыбкой. – С утра здесь крутится. Видел тебя в "Гамлете" и "Саяне" . Тебе сколько тогда было?

– Одиннадцать, – ответил мальчишка.

– Боже мой, пять лет прошло, а все как будто вчера, – вздохнул Шекспир. – И стихи пишет.

– Хорошие? О чем?

– На темы древних. Ничего. Достопочтенному Кроссу нравится. Он ведь здесь у нас самый ученый человек. И читает хорошо, с чувством.

– Преемника себе готовишь? – улыбнулся Бербедж. – Что ж, давай его к нам на треть пая?

– Что ты! Что ты! – по-настоящему испугался Шекспир. – Вот тогда уж меня точно сживут со света. Три актера в одном семействе! Это даже для Шекспиров много.

– Ладно! Пусть тогда будет секретарем королевского суда, – улыбнулся Бербедж. Он взял мальчика за плечо: – Поднимемся, малый, ко мне, я тебе дам бумагу и покажу, что мне нужно.

А на другой день вот это и случилось. ... После ужина гости вышли в сад. Их было много. Был содержатель соседнего трактира, высокий, длинный мужчина с висячими усами, хитрый, плутоватый и добродушный; был достопочтенный Кросс; был клерк муниципалитета и местный нотариус Грин; был старый друг, сосед и торговец шерстью Юлиус Лоу; был Джон Комб – человек странный, замкнутый, иронический, вечно подтянутый, о котором ходила нехорошая слава, что он дерет безбожные проценты; был сын его Томас; был близкий друг дома Сандлер и многие другие. Все были веселы, беспечны, все сильно выпили, и никто не думал о смерти.

И вот когда гости расселись за столом под большой тутовицей, а слуги принесли и поставили фонари и свечи, Ричард Бербедж вдруг встал и сказал:

– Леди и джентльмены, минуту внимания! Самый молодой из нас прочтет стихи, посвященные нашему дорогому новорожденному. Мистер Харт-младший, прошу!

Мальчик встал из-за стола, высокий, спокойный, независимый маленький джентльмен, и вышел на середину. Под мышкой у него была папка. Он распахнул ее и вынул лист бумаги, украшенный рамкой со шнурами и розами.

– Нет, сюда, – позвал его Бербедж и показал на место около хозяина. – И громко, здесь ведь театр, а это, – он показал на дочерей хозяина, – ложа для дам и лордов. Читай, обращаясь к ним.

Мальчик выкинул вперед руку и начал читать. Конечно, не ахти какое было это стихотворение, каждый начинающий мог скропать такое, но гости, слушая мальчишку, одобрительно порыкивали и кивали. Молодец парень, правильно догадался! Прямо как в муниципалитете во время праздника.

Даже достопочтенный Кросс и тот легонько хлопнул два раза в ладоши, хотя если хорошенько подумать, то было отчего ему, человеку ученому, насторожиться. "Жизнь не только коротка, но и бессмысленна, – читал мальчишка, – вечно только искусство. Только поэтам принадлежит бессмертие". ("Как это так – поэтам? – спрашивали потом друг друга почтенные горожане. А людям с праведной жизнью? Зачем же тогда и в церковь ходить?")

– Все на свете – сон. И дом – это сон (великолепный, двухэтажный каменный дом на площади, может быть, лучший в городе, окруженный прекрасным садом и цветником), и стол, за которым мы все веселимся, и вечер, сошедший на нас, и горящие свечи, и наши разговоры, наши радости и горе – все это сон..

– Да! Точно! – благочестиво кивнул головой Кросс. – А мы это забываем и продаем жизнь вечную за чечевичную похлебку. И детей учим тому же. Истинно сказал Спаситель: "Они слепые-поводыри слепых". Спасибо, милый!

– Горы, замки, храмы – весь земной шар когданибудь заколеблется, поплывет и превратится в клочья тумана, – продолжал мальчик, – и останется одно пустое, холодное небо. Мы состоим из того же вещества, что сны. И снами окружена маленькая жизнь – непонятная и бессмысленная. Так сказал великий Просперо! Поэтому восславим же сегодня великое искусство и тех творцов, которые служат ему, непреходящему, вечному, бессмертному, и сами становятся причастными вечной жизни.

Мальчик кончил, опустил руку, и все захлопали.

– Иди, иди сюда, мой милый, – сказал Бербедж растроганно, – иди, очень хорошо сочинил и прочел. Молодец! Лист клади сюда, и вот тебе бокал, как взрослому, – пей!

Задвигались стулья, зазвенела посуда, и все потянулись к маленькому Харту с бокалами, только мать откуда-то из-за угла закричала:

– Нет, нет, ему нельзя! Я вас прошу! И вообще сейчас уже поздно.

Достопочтенный Кросс – он все время сидел неподвижно, переждал, когда шум стихнет, а потом спросил:

– Виллиам, милый, а кто такой Просперо? Я что-то не слыхал такого. Это из древних или он итальянец?

– Это добрый волшебник из последней комедии дяди, – ответил мальчик.

– Ну, не очень-то он добрый, если говорит такие вещи, – усмехнулся Кросс. – Жизнь для христианина – это не сон, а подвиг, мой любимый. И пресвятая апостольская церковь тоже не сон, а твердыня, коя сотрет врата ада.

– Так это же стихи! Достопочтенный Кросс, стихи это! – крикнул Грин с другого конца стола.

– Что ж, и царь-псалмопевец писал стихи, скромно и неумолимо вздохнул Кросс, – и Библия разделена на стихи. И Нагорная проповедь тоже состоит из стихов. И все-таки все они не сон. А земной шар не разлетится в туман, а по воле сотворившего его в один день станет местом Страшного суда, где все получат по заслугам – и грешники, и праведники, и словоблуды, и мытари. Пусть никто не забывает этого. Каким судом мерите, таким и вам отмерится, учит Святое Писание. – И он слегка покосился на спокойного и равнодушного ко всему Комба, который сейчас даже не слушал его. – Не повторяй больше этих негодных стихов, мой ненаглядный.

Когда гости расходились, Шекспир шепнул Бербеджу: "Зайди ко мне". Он пришел и застал Шекспира за столом. Увидев Ричарда, Шекспир отложил перо и встал.

– Это ты научил мальчика?

Бербедж засмеялся:

– Да нет, он сам.

Шекспир покачал головой:

– Скверно.

– Почему?

Шекспир положил перо, встал, пошел, сел на край постели и закрыл глаза. Лицо его было очень утомленным.

– Тебе что, нездоровится? – спросил Ричард.

Шекспир ногой об ногу сбросил туфли и лег.

– Нет, ничего, – сказал он.

– Так почему же скверно? – спросил Бербедж.

– А потому, – ответил Шекспир, – что пастор прав. Не мальчишке в шестнадцать лет повторять такие стихи. Это приходит в голову только перед самым концом. Когда человек начинает, как сказал один умный француз, учиться умирать. Тогда он смотрит на свою жизнь с другого конца, переоценивает ее заново, и оказывается, что и деньги, и земля, и семья, и все житейские треволнения были только дурным сном. Он рассеивается, и вот ты умираешь.

– Все? – спросил Бербедж. – Когда-то ты не так говорил об искусстве.

Шекспир открыл глаза и улыбнулся.

– О каком? О нашем с тобой? Ну что ж, мы не зря сунули в руки нашему Геркулесу земной шар и написали: "Весь мир актерствует". Так оно, кажется, и есть, если поглядеть на жизнь поосновательней. ... Уж с неделю ему было трудно дышать. Но доктор догадался: по его указанию жена и Мария устроили что-то похожее на большое кресло из подушек, и с тех пор он не лежал, а сидел. Думал, вспоминал, читал Сенеку (раньше он как-то прошел мимо него). Он думал, что, может быть, было бы хорошо написать трагедию "Актею". Но сейчас на это у него просто не хватит пороху. Ему была очень понятна эта древняя Актея, героиня трагедии Сенеки, двоюродная сестра и жена Нерона. Тиран и ее, конечно, убил, как и всех остальных своих жен, и она безропотно приняла эту участь – кроткая, белокурая, печальная женщина. Одна из тех, которые в жизни любят только однажды и гибнут как-то сами, когда любовь их обманет. Он сам искал таких женщин, любил их, восхищался ими, а через месяц сбегал от них, потому что ему становилось нестерпимо скучно. Сейчас он вспоминал о них то с нежностью, то с грустью, то с хорошим чувством сожаления и не замечал, как в комнате становилось все темней, приходила Мария и зажигала две свечи три было плохой приметой. Утром он брился, переодевался – сорочка на нем всегда была свежая – и разговаривал с внучкой, вежливой розовой девочкой, очень похожей лицом и ухваткой на мать, и они вместе рассматривали картинки (книга была огромная, в скользком белом переплете, и внучка ее едва удерживала), принимал процедуры (банки, банки, банки, – доктор Холл, кроме тинктур, инфузий и микстур, признавал еще только их, к кровопусканию же, как и ко всему хирургическому, относился отрицательно). Затем завтракал, затем обедал и напоследок ужинал. Правда, ужинал он редко, зато выпивал за сутки почти пинту кваса на меду; просил холодной воды из колодца, но ему ее приносили редко, только во время отъезда доктора. (Какой-то странный огонь сушил его грудь, и, прикладывая ладонь к груди, он чувствовал, как это пламя поднимается выше и выше – к сердцу, к легким, к гортани.) Раза два в месяц он получал почту, приносил ее трактирщик – длинный, худой мужчина лет сорока, с висячими усами и хитрыми глазами.

При его появлении больной оживлялся. В этом человеке все было хитрым, плутоватым и вместе с тем простым. О болезни они не говорили. Трактирщик приходил и сразу кидал на стол кожаную сумку. "Ух! Еле довез! – говорил он. – Все плечо оттянула!" Он вынимал письма и взвешивал их на ладони. "Вон сколько! Только что я зашел к ним – ну! Как они все закричат, как на меня налетят! Как здоровье? Как настроение? Как что? Один кричит: "Подождите минутку, я черкну пару слов!" – И другой кричит: "Минуту!" "Пишите, пишите, – говорю, делать ему все равно нечего, он вам сразу всем ответит."

И они оба смеялись.

Все к его болезни относились серьезно, с боязливым почтением, только этот кабатчик плевал на нее. Он говорил: "Э, мистер Виллиам, да что вы их слушаете? От этих микстур да банок и бык ноги протянет. А я такую микстуру привез из города, что от нее покойник запляшет. Вот зашли бы ко мне".

И то, что трактирщик откровенно презирал его болезнь, было тоже очень хорошо. Письма большей частью приходили деловые: его о чем-то спрашивали и о чем-то советовались. Очень много было вопросов насчет репертуара, новых актеров и паев. Под конец сообщали о смертях и родах и приглашали к себе.

– Опять приглашают? – спрашивал трактирщик.

– Опять, – махал рукой больной и смеялся.

– Ну и надо поехать, – суровел трактирщик, – а то что так лежать? Так, верно, долежишься до смерти. Встали, зашли бы ко мне, я бы вам полную кружку этой мальвазии нацедил, и вы бы хватили и поехали за милую душу. Нет, правда, а?

И Шекспир обещал.

Потом трактирщик уходил, и Шекспир начинал заниматься письмами уже как следует – снова читал их, делал пометки и клал в ящик тумбочки. Надо всем этим надлежало хорошенько подумать.

Итак, днем ему было еще чем заняться. Ночь же казалась огромной и всепоглощающей топью. Вдруг наступала тишина. Свечи уносили, оставляли одну. Окна закрывали ставнями. Засыпал он с закатом, а просыпался часа в три тяжелый, набрякший и все равно сонный. Но заснуть снова уже не мог, а просто сидел и слушал. Дом был теперь полон тонких, осторожных звуков. Стрекотал сверчок, тикали, хитрые часы из Нюрнберга, рассыхались и стреляли доски. Каждый час часы звонили и из отлетающей дверцы выходил толстый, румяный, смеющийся монах: "Dixi, Die, Dixi, Die", – выговаривали часы. "Я высказался, Дик; я все тебе сказал, Дик". Догорала свеча, над городом стоял не прекращающийся ни на минуту собачий лай, перекликались все дворцы города, и он представлял, как тоскливо псам ночью. Ведь только они и не спят сейчас. Иногда приходил доктор (это происходило после припадков). Он слышал, как Холл входил, раздевался, переговаривался со служанкой, как скрипела лестница – доктор все инфузии хранил на первом этаже в особом шкафу и наконец входила Мария, строгая, молчаливая, со свечой в руках, ставила свечу на тумбочку возле его постели и сразу же выходила. Доктор появлялся минут через десять. Перед этим еще было слышно, как стекает вода и звенит тазик (доктор боялся заразы, называл ее по-латыни "контагий" и был мелочно аккуратен). Холл входил и брал больного за пульс.

– Ну, как у нас дела, – спрашивал он, – кашель не мучает?

Шекспир, улыбаясь, смотрел на него. "Какой смысл ему меня лечить?" думал он. И именно потому, что не понимал, какой же именно, при появлении доктора, как бы ему ни было худо. назло всем. подтягивался, прибадривался и встречал доктора не лежа, а сидя.

– Да все так же, – отвечал он.

– Так же, значит, плохо? – нарочно недоумевал доктор.

– Да нет, все хорошо, спасибо вам за заботы.

– За спасибо благодарю, – улыбался доктор, – а вот насчет хорошо – это мы сейчас посмотрим. Вы опять кашляли и вас тошнило? – И он прикладывал холодную и еще влажную ладонь ко лбу больного. – Так как, тошнило вас или нет?

– Нет, не тошнило, просто голова закружилась, резко повернулся, и вот...

– А вот не надо ничего делать резкого – ни по отношению к близким, ни по отношению к самому себе, – говорил доктор. – Ладно. Завтра мы сварим вам великолепный элексир! Прямо-таки бальзам молодости. Вы себя почувствуете воскресшим, ну а теперь сидите так, не двигайтесь, я хочу послушать сердце. – Он долго и придирчиво слушал. – Да, с таким сердцем еще жить можно. – Он присаживался на край постели. – Давайте пульс! Помолчите немного! Хорошо! он отпускал руку. – А тошнит вас потому, что вы сами себя не жалеете и не лежите. Ну к чему вы столько читаете, обдумываете что-то, диктуете всякие письма? Очень это вам сейчас нужно? Вы больной, ну и ведите себя как больной. Вот Мария говорит, что вы опять зачем-то звали этого сорванца Вилли и что-то ему там диктовали? Слушайте, да отлично они обойдутся и без вас! Даже обидно – не умели вас щадить, когда вы были здоровы, а теперь... Эх, мистер Виллиам, мистер Виллиам! Вы ведь сами все понимаете.

Иногда, когда доктор ему надоедал, он нарочно спрашивал:

– Когда я умру, Джон?

Тот сразу же вставал.

– Врачу не задают такие вопросы, – отвечал Холл строго, – врач приходит затем, чтобы ставить на ноги, а не зарывать в могилу. Ну, спите спокойно! и уходил на цыпочках.

Один раз, когда днем ему было очень плохо и сильно рвало, доктор сказал и немного больше:

– Ничего страшного не произошло. Как вы знаете и без меня, наше тело содержит четыре жидкости: слизь, кровь и два вида желчи – желтую и черную. Когда все это смешано правильно, человек здоров, если пропорции нарушены, человек болеет. "Какое беспокойство и жар овладевают нами, когда разливается желтая желчь", – говорит Гиппократ и предписывает: "Освободи больного от ее избытка, и ты избавишь его от боли и жара". Вот это я и делаю, но сейчас в вашем организме берут верх сильные заржавленные кислоты. От этого боль и кашель. Я стараюсь всю эту дрянь выбросить, вот поэтому и даю вам такое сильное рвотное.

– Которое я и пью аккуратно, – усмехнулся Шекспир.

– Которое вы пьете, когда вам об этом напоминают по нескольку раз. Это, конечно, должно помочь, ибо все, что я делаю, засвидетельствовано и проверено опытом двух тысячелетий, так что положимся на Бога и Гиппократа.

И однажды Шекспир попросил его:

– Дайте мне почитать этого самого Гиппократа.

Доктор нахмурился и резко ответил:

– Да вы же не читаете по-гречески!

И ушел очень-очень быстро. ... Гиппократа привез из Лондона кто-то из актеров. Это был тяжелый том в желтом переплете. Он вышел лет двадцать назад во Франкфурте, и Ричард Бербедж купил его у какого-то прогоревшего врача, который распродавался и уезжал. Очень тяжело было прятать утром этакую громадину под мартац и к ночи вытаскивать снова.

Вот и прибавилось у него еще одно ночное занятие. Доктор, конечно, схитрил, сославшись на греческий, Гиппократа можно было прочесть и по-латыни. Франкфуртское издание, выпущенное в конце прошлого века, было именно таким, но и латынь-то он позабыл основательно. К счастью, тот бедняга, которому под конец своей неудавшейся карьеры пришлось расстаться с Гиппократом, основательно проштудировал эту громадину. На полях стояли восклицательные и вопросительные знаки, обозначения "Sic NB", некоторые места были даже отчеркнуты, содержание их пересказано по-английски. Кое к чему были сделаны подзаголовки: "Это о симптомах", "Здесь о медикаментах", а во многих местах просто стояло: "Mors" – смерть! Если бы не оно, Шекспир никогда бы не набрел на место, как будто специально написанное для него. Канцелярским почерком – безличным, четким и торжественным – владелец книги надписал: "Тут говорится о том, что при лекарствах, изводящих слизь, прежде всего больного рвет слизью, затем желтой желчью, затем черной, а перед смертью чистой кровью. В этот момент, – говорит Гиппократ, – больные умирают. N В: неоднократно наблюдал это сам в госпиталях и лазаретах".

Шекспир положил книгу прямо на тумбочку и задумался. Да, видимо, пора! Пора перестать валять дурака, обманываться бабьими сказками, верить в инфузии и примочки. Он всегда говорил: "Человек должен так же просто умирать, как и рождаться". Надо, в конце концов, позвать Грина и составить завещание как следует. Все его ближние хотят этого и все боятся. И он боится тоже. Не самого завещания, конечно, а всего связанного с ним. Мерзости окончательного подведения итогов, когда все, что он так хорошо умел прятать, – любовь, равнодушие, неприязнь, зло, дружбу, благодарность, – вдруг перестанет быть просто его чувствами, а превратится в волю, поступок, в купчие крепости, расписки, земли и деньги. Что за вой поднимется тогда над его гробом!

И все-таки пора, пора! Ведь сегодня утром его тошнило чистой кровью.

– Mors! – сказал он громко. – Mors! – и прислушался к слову.

Было очень тихо. За стеной тикали часы, от единственной свечи на всем лежал желтый, угарный свет.

Так и застал больного доктор Холл. Было утро. На приветствие доктора больной не ответил. Доктор наклонился и пощупал пульс – бился он часто и жестко, один такт выпадал. "Да, все к развязке! подумал доктор. – Надо бы о завещании, а то жена перегрызет горло".

– Мистер Виллиам, – сказал он осторожно.

Больной молчал. Раскрытый фолиант лежал на тумбочке, доктор наклонился и прочел строчки, подчеркнутые красными чернилами. "В этот момент, говорит Гиппократ, – больные умирают". "Погано", – подумал доктор и повторил:

– Мистер Виллиам...

Больной не пошевельнулся, только чуть дрогнули сомкнутые веки. Доктор постоял немного и осторожно, на цыпочках, как от спящего, вышел из комнаты. И дверь он затворил тихо-тихо, так, чтобы не разбудить.

Оба они играли в одну игру и слегка подыгрывали друг другу.

Глава 3

... Холл возвратился от больного, увидел Бербеджа и недовольно поморщился.

– Нет, нет, мистер Ричард, – сказал он, – это абсолютно исключено. Никаких пяти минут больше не будет. Идемте, Гроу.

– Но честное слово! – истово округлил глаза Бербедж. -Даю вам честнейшее из честных...

– Нет и нет! Идемте, Гроу! -Доктор схватил его за руку и вытащил в коридор.

– Значит, так, Гроу, – сказал он. – Мы сейчас входим к больному. Я вас ему рекомендую и ухожу – я еще домой не заглядывал, – а вы подвигаете стул к кровати, садитесь, берете книгу – их там на столе несколько – и читаете. Пока он сам к вам не обратится – не заговаривайте. Этого он не любит! Понятно?

– Понимаю, – кивнул головой Гроу.

– А что, он очень плох? – спросил Бербедж.

– Очень, – отрезал Холл, не оборачиваясь. – Застегнитесь, Гроу, хорошенько, что это вы как?.. Я там велел отворить все окна. А вас бы, мистер Ричард, я попросил пройти к хозяйке и занять ее. Ни в коем случае не надо, чтоб она входила к больному, он сейчас в очень возбужденном состоянии.

– Ясно, – сказал Бербедж, – не беспокойтесь, пока я здесь, никто из домашних к нему не зайдет.

– Очень прошу вас, – повторил доктор, – очень.

– Нет, нет, никто не зайдет. Вашу супругу он уже выгнал, Юдифь дома, а миссис Анна сидит у себя и плачет. Все в полном порядке, мистер Холл. Все как и должно быть в этом доме.

Доктор зря остерегал Гроу: почти полчаса больной молчал и не то спал, не то просто думал о чем-то очень своем. Во всяком случае, глаза его были плотно закрыты. За это время Холл появлялся дважды. Он подходил к кровати, прикладывал к виску больного два длинных прохладных пальца и, только-только коснувшись, сразу же, удовлетворенный, уходил, даже не взглянув на Гроу. Все это он проделывал так бесшумно, так скользяще легко, что даже казался почти плоскостным, как тень или призрак. Потом, через какой-то промежуток, зашла Мария, приставив стул к окну, стала на колени и закрыла форточки.

– Хорошо, Мария, – сказал больной не открывая глаз.

Мария молча слезла со стула, поставила его обратно, потом подошла к двери и оттуда спросила:

– А может, протопить? Дрова еловые, сухие, трещат! Для воздуха, а? И сыровато что-то!

– Не надо, Мария, – ответил больной не двигаясь.

Старуха пожевала губами и ушла. Потом долго никто в комнату не заходил. Затем дверь приотворилась и в щели показалась голова. Она поглядела в сторону кровати – в комнате было темно – и перевела глаза на Гроу. Тот коротко развел руками. Голова кивнула и исчезла, и сейчас же больной спросил:

– Это кто был, Саймонс?

– Мистер Бербедж, – ответил он.

– А, он здесь! – словно удивился больной и тут же спросил: – Вы доктора давно знаете?

– Он мой дядя, – слегка удивился Гроу.

– Но не родной? – больной даже не спросил, а напомнил.

– Нет! – вырвалось у Гроу, и он сейчас же осекся – надо было ответить не так.

Больной удовлетворенно кивнул головой и еще с полминуты пролежал неподвижно, потом позвал:

– Подойдите, Саймонс, садитесь. – И, когда Гроу подошел, спросил: – Вам еще долго учиться?

Гроу сказал, что два года.

– Так что вы скоро будете такой же врач, как и доктор Холл?

"Да, если не засыплют на диспутах", – хотел сказать Гроу, но только кивнул головой.

– Отлично. Так как же вы понимаете мою болезнь?

По дороге доктор очень пространно, с примерами и ссылками на классиков – Гиппократа и Галена, объяснял Гроу, что положение больного очень серьезно: нарушено нормальное смешение соков и резко возросла выработка холерической желтой желчи. Это ведет, во-первых, к постоянному лихорадочному состоянию и жару, а во-вторых, к сдавливанию легкими левого сердца. А так как жизненное начало пневма – поступает из воздуха именно через это левое сердце, то приток сил в больном ослаблен и жизнь еле-еле теплится. Болезнь эта обычна для актеров, ибо она происходит от чрезмерного напряжения голоса, и кончается большей частью летально. "Конечно, все это я говорю для вашего сведения, а не для него, – предупредил доктор, – он и так вычитал больше, чем следует. Но во всяком случае вы теперь знаете, чего вам не следует касаться. Так?" – "Так", – ответил он тогда, но сейчас все полетело; когда он начал что-то туманное о пневме и соках, больной вдруг сказал:

– Великолепно, юноша, но по Гиппократу это звучит вот как: сначала человека рвет желтой желчью, потом черной, а под конец кровью. Тогда больной умирает. Меня вчера рвало кровью. Теперь вы понимаете, что мне нечего бояться?

Он приподнялся на локте. Голос его был тверд и деловит, глаза блестели сухо и трезво.

– Доктор Холл... – начал Гроу почти бессмысленно.

– Он ушел к жене, юноша, и теперь придет только ночью. Так вот, позовите мистера Ричарда.

– Нет, нет, – быстро сказал Гроу, бессознательно подражая интонации Холла, – вам нужно лежать.

– Вот что, юноша, – больной даже приподнял голову, – я знаю сам, что мне нужно. А сейчас я скажу, что следует делать вам: когда доктор здесь, вам нужно выполнять его приказания, когда его нет, вам нужно слушать меня. Уверяю, что тогда все будет хорошо. Идите и позовите Ричарда.

Сейчас он даже не сказал "мистера". Голос его был совершенно тверд, и такая непреложная ясность звучала в нем, что Гроу сразу же послушно поднялся со стула и пошел к двери. "Поднимусь к хозяйке, подумал он, – скажу, что больной беспокоится и хочет видеть кого-нибудь из домашних. Там, верно, будет и этот Бербедж".

Он вышел в коридор, пошел к лестнице и наткнулся на Бербеджа. Тот стоял у углового окна и по-прежнему барабанил пальцами по стеклу.

– Ну, что? – спросил он.

– Он зовет вас, – ответил Гроу. – Там никого нет, идите...

И занял его место у окна.

Не прошло и пяти минут, как Бербедж вернулся за ним.

– Вас зовет хозяин, – сказал он.

Когда он зашел, больной уже не лежал, а полусидел, опираясь на подушки. Гроу он показался здоровым.

– Не надо вам сейчас ходить по дому, – объяснил больной. – Вот садитесь за стол и читайте. Если Гиппократ надоел, то вот есть там кое-что другое.

Бербедж подошел к столу, снял щипцами нагар и возвратился к постели.

– Книги и бумаги ты просто возьмешь при мне, сказал больной, продолжая разговор. – Я скажу доктору, он все это сделает. Тут они никому не нужны, так что это легко.

– Ладно, – ответил Бербердж. – Но прости меня, хотя мы и сговорились не трогать уже больше этого, – зачем тебе так торопиться? Почему бы, верно, тебе серьезно не поговорить с доктором? Ведь какой смысл ему что-нибудь скрывать? Он так же, как и все твои... (Больной кивнул головой). Хочешь, я поговорю, а потом скажу тебе? Ты что, не поверишь мне?

Больной усмехнулся.

– Нет, и тебе не поверю. Но прежде всего не поверит он и скажет что-то совсем не то. А вот что пользы ему скрывать, – я, верно, этого не знаю. Но, конечно, какая-то польза есть. Может, они хотят подсунуть мне бумагу в самый последний момент, когда уж не останется времени? А может, они сестры боятся? Юдифь ведь тоже...

– Зря ты составил тогда эту бумагу, очень зря! болезненно поморщился Бербедж.

– Что теперь об этом говорить, – слегка развел руками больной. – Пока она у Грина, я спокоен! Ну а тогда мне пришлось уж так плохо...

– Да, – сказал Бербедж, думая о чем-то своем. – Да, Билл! Оказывается, за все приходится давать ответ: за нажитое и прожитое.

Больной улыбнулся.

– Ой, нет! Прожитое-то мое! Его у меня уж никто не отнимет. Тут все просто. А вот нажитое – оно, верно, висит, тянет, мучит, не пускает. Ты знаешь, мне один немец рассказывал: у них там ведьмы не переводятся. И знаешь, почему? Ни одна ведьма не может умереть, пока не передаст своего колдовства. Будет болеть, мучиться, гореть, как на огне, а умереть все равно не умрет. Держит ее земля: "Отдай! Отдай, не твое это, – отдай!" Вот так и за меня ухватилось сейчас мое и не пускает – отдай! Отдай! Оказывается, это такая власть, что перед ней и смерть ничто! – Он вдруг повернулся к Гроу: Что, коллега, вы что-то сказали?

– Нет, я молчал, – ответил он. – Я вас слушал.

Ночью его сменила Мария – она в комнату больного не входила, но всю ночь сидела где-то рядом. Больному, по мнению доктора, не надо было знать этого. Спать Гроу уложили в маленькой угловой комнате – чулане или кладовке для старой мебели. Было очень жарко (туда проходила труба) и темновато (ему дали всего одну оплывающую, кривую свечку). Он, не раздеваясь, брякнулся на мягкое разноцветное тряпье и сразу же забылся. И сон пришел тревожный и утомительно-мелочный, в нем смешались строки мелкого, мышиного шрифта и рецепты, выписанные букашечным почерком; их показывал ему доктор и что-то говорил.

Когда он внезапно проснулся, опять было темно и тихо. Свеча погасла. Слабо серело почти на потолке маленькое квадратное окошко, а в нем – грубый край трубы и сбоку – большая зеленая чистая звезда. Где-то за стеной падала и падала в воду полная, звучная капля. "Скоро рассвет, – подумал он. – Надо бы раздеться и лечь под одеяло". Но двигаться не хотелось, и он лежал, разбитый блаженной усталостью, и думал. Ведь вот что интересно: имя этого сочинителя трагедий и масок он слышал не раз. Пришлось даже как-то держать в руках какую-то его драму. Он ее не дочитал и до половины – сбился, соскучился и бросил. А вообще-то он любил только комедии – и не читать, а смотреть, особенно если там были клоуны и драки. Понять и прочувствовать пьесу с листа он не мог: сразу путался и переставал понимать кто – кто и что к чему.

Так вот, имя этого сочинителя и актера он слышал -до этого, но все это было так случайно и настолько неинтересно, что, когда по дороге сюда ему впервые сказали, к кому он едет, это почти ничего ему не дало, и вошел он в комнату больного, как к человеку, совершенно ему неизвестному. Вошел, сел и сразу же почувствовал запах смерти, оглянулся и увидел: это рядом с его локтем лежит стопка новых простынь из сурового полотна. Он взглянул на кровать, – и там лежала смерть. Только не его смерть (он вспомнил слова доктора), совсем не его и даже никого к нему относящихся, а смерть доктора, актера Бербеджа, тоже толстого и одышливого, и всего этого дома. Но умирающий вдруг заговорил, и сразу все переменилось. Не осталось ни умирающего, ни просто больного, в комнате лежал человек, которому невесть почему, по какой глупости, неурядице, несправедливости, – может быть даже потому, что весь дом ждал его смерти, – приходилось умирать. Поэтому все в этом доме было не то и не так. Никто не плакал, нигде не шептались. И больной тоже умирал не так, как полагается. Он как будто даже не умирал, а готовился к какой-то схватке. К участию в судилище, диспуте, к защите своих исконных прав перед каким-то высоким трибуналом. Гроу думал также, что обреченный человек этот понимал, что защита будет трудная, ибо все свидетели лгут, а судьи подкуплены. В общем, все в этом доме было непонятно, и только одна строчка из одной очень старой и никогда особенно не почитаемой им книги подходила к тому, что здесь происходило. Ее вдруг вспомнил Бербедж.

Был такой разговор.

– Видишь ли, – сказал Шекспир, – вот ты действительно мой душеприказчик, потому что все остальное уже не мое. Был дом Шекспира – будет дом доктора Холла, деньги спрячет Сюзанна, серебро возьмет Юдифь – вот уж даже следа от меня не осталось в мире! Только имя на плите. А книги-то все равно мои! Хорошие или плохие, – а мои!. "Гамлет" – Шекспира! – "Лукреция" Шекспира! Сонеты – Шекспира... Что бы там ни было, никто на них иного имени не поставит, понимаешь? Мо-е!

– Понимаю, – ответил Бербедж. – Нет, правильно сказал Христос: "Главные враги человека – это его домашние".

– Да-да. Христос сказал именно так! – Шекспир с улыбкой посмотрел на Гроу и покачал головой. – Но, Ричард, наш молодой коллега, может быть, еще и не женат, так не надо бы, пожалуй, учить его такому Святому Писанию, как ты думаешь? ... Когда утром Гроу сидел в трактире, к нему подошел рыжий, толстогубый парень в вязаном шерстяном колпаке и поздоровался, как со старым знакомым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю