Текст книги "Тепло родного очага"
Автор книги: Юрий Куранов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
– Я вас задерживаю, уже поздно? – сказал я.
– Что вы, что вы! – сказала Катюша. – Я чай принесу.
Катюша составила тарелки стопкой и унесла их на кухню. Вскоре она вернулась с большим подносом чайной посуды.
– Ну а где вы работаете? – спросил Константин.
– Я работаю на историческом поприще, – сказал я.
– Это очень хорошо, – согласился Константин.
Константин Константинович притащил большой медный самовар, начищенный и сверкающий. Руки старика подрагивали от усилия, но лицо серьезно выражало торжественность, будто он представлял присутствующим нового, важного человека. Константин принял самовар и поставил его на середину стола.
– Идите к нам, у нас много работы, – сказал вдруг Константин. – Я главный зоотехник совхоза. Это тоже история. Я вас могу свободно устроить. Наш совхоз снабжает Москву. Хозяйство хорошее, сильное. Молодежи много. Есть общежитие. Есть самодеятельность, мы хотим открыть свой народный театр. Мы тоже хотим изучать историю.
– Нет, я бы просто поработал у вас в хозяйстве, – сказал я, принимая чашечку с чаем и ставя ее на блюдце.
– Ну просто будете работать, – сказал Константин.
– У нас хорошо, – подтвердила Катюша. – Я тоже работала, пока вот Костик не родился. Не пожалеете.
– Не пожалеете, – сказал Костик, устало глядя на меня.
Чувствовалось, что мальчик хочет спать.
– Он совсем засыпает, – сказал я.
– И не засыпаю, – сказал Костик.
– Нет, мне нужно идти. Большое вам спасибо, мне нужно идти. – Я встал. – Мне очень хорошо было у вас. Большое вам спасибо.
– Куда же вы пойдете? – сказала Катюша.
– Я приезжал сюда по делам к своему другу, а сейчас мне нужно торопиться в Москву, поздно уже.
– Куда пойдет? – сказал Костик и нахмурился.
– Оставайтесь у нас, сейчас действительно поздно, – сказал Константин. – У нас места много.
– У нас часто бывают гости и всегда остаются, – сказала Катюша. – А утром или поедете, или вместе с Костей пойдете в совхоз.
– Вместе пойдем в совхоз, – сказал Константин. – И все у вас устроится. Оставайтесь.
– Нет, пойду, спасибо, – сказал я, направляясь к двери.
Костик прямо за столом пронзительным и резким голосом заплакал. Я в нерешительности остановился у двери.
– Он будет плакать, – сказал Константин Константинович.
– Я буду плакать, – сказал мальчик, на мгновение прервавшись, и снова заплакал. – Мне одному спать страшно. Я боюсь.
– Он очень боится, – подтвердил Константин Константинович.
И я впервые увидел, что плачет он без слез, только лицо его багровеет.
– Оставайтесь, – сказал Константин. – Куда вам ехать!
– Но он же может спать с родителями, – сказал я Константину Константиновичу.
– Так у нас не получается.
– А с вами?
– Я человек старый, вдруг умру среди сна, а он проснется. Ему еще страшнее станет.
– Уж и не знаю, что делать, – сказал я, стоя в дверях. Мальчик перестал плакать, вскочил со стула и подбежал ко мне. Он схватил меня за руку и сказал:
– Я буду спать с дядей.
Я лежал в темной комнате с широким окном. Я лежал на раздвижном диване под ковром во всю стену. Такие ковры ткут под Вильнюсом на фабрике в Лянтварисе. Я видел подобный ковер на выставке, и назывался он, как помнится, «Маяк». В правом верхнем углу ковра было выткано оранжевое пятно и пропущены по нему красные нити так, что пятно действительно напоминало свет маяка, пробивающийся сквозь дождь или изморось. А за окном, шелестя вдоль стекол и порою взвихриваясь на лету, и верно, сыпалась изморось. Сквозь нее просвечивал уличный фонарь, он раскачивался среди ветра и все стремился куда-то броситься. От этого свет его по комнате метался и чудилось: комната раскачивается на волнах. Под боком у меня, свернувшись и прижавшись ко мне плечом и головой, спал Костик и мурлыкал во сне. Прямо за стеной была спальня, и сквозь тонкую стену слышно было, как деловито и весело раздеваются и устраиваются на ночь Константин и Катюша. Их большие тела шумно двигались там, в спальне, и слышно было, как тяжело и шумно мужчина и женщина задевают друг друга.
Я лежал на спине, заснуть не мог и вспоминал этот необыкновенно длинный день, который больше походил на год. Мне было уютно и спокойно. Было приятно, что я в тепле, что изморось и ветер отгорожены от меня большим окном и стеной. И было приятно, что кто-то мурлыкает у меня под плечом и чуть слышно дышит ласковым теплом. Передо мной все появлялась Катюша с ее жаркой могучей прической, с ее взглядом, как бы привязанным к мужу. Катюша напоминала большую рыжую собаку, преданную и сильную, для которой ничего на свете не существует, кроме хозяина. И как это хорошо, думал я, быть сильным и преданным и чувствовать, что есть у тебя хозяин, а у хозяина есть дом, в котором он властен и добр. И ничего больше не нужно, как служить ему, исполнять свою службу и знать, что эта служба нужна хозяину.
Ветер за окном стихал, а изморось как-то мягче секла по стеклам, видно, собиралась превратиться в дождь. Уличный фонарь уже не метался, а медленно ходил вправо и влево, как ходит спокойная собака на привязи. И приходило ощущение, что лежишь не в комнате, а в колыбели или хотя бы в обыкновенной детской качалке, в какой, подвешенной под потолок, качали детей в деревенской избе до той поры, когда они уже начинали ходить, чтобы только не плакали.
За стеною, в спальне, послышался деловитый и тяжелый шепот. Потом все затихло, и вдруг словно сорвалась под гору и покатилась жирно смазанная телега. Я почувствовал, что у меня загорелись щеки и стало тяжело дышать. Я повернулся на другой бок, спрятал голову под подушку и старательно принялся думать о своем. И в самом деле, думал я, что нужно, человеку? Ему нужен дом и чтобы в доме он чувствовал себя именно как дома. И хорошо стирать со шкафа или с полок пыль, мыть посуду горячей тряпкой, развешивать по двору на веревке свежевыстиранное белье, сидеть на крыльце и ждать хозяина. Потом его дождаться и вдвоем под шум дождя сидеть ужинать и знать, что скоро отправишься спать в спокойную и добрую кровать. И нечего бояться, а просто знать, что ты во власти и под защитой. По окнам будет нашептывать мелкий дождь какое-то милое и бессвязное бормотанье. Вот как сейчас. Уже не изморось, а дождь за окнами. Спокойный, весенний, первый, и ой как хорошо, если бы он был теплый и утром бы распустились почки…
И приснилось мне, будто я собака. Я живу на большом пустынном маяке. И хозяина нет. Он где-то на работе. Я сижу в двери маяка на пороге, вытянув хвост и насторожив уши, и мне невыразимо тоскливо и одиноко. Низко над морем проносятся утки, но мне до них нет никакого дела. Где-то вдалеке лает другая собака, и на загривке у меня поднимается шерсть, я начинаю хрипеть и весь дрожать: может, собака лает на моего хозяина. Я вскакиваю, но опять сажусь: маяк оставить нельзя, его нужно охранять. Однако мне не сидится. Я принимаюсь бегать по маяку, забегаю в комнату, потом в чулан, где стоит мешок с мукой, где висят два свиных копченых окорока, где стоит лагун с квасом. Потом я по деревянной шаткой лестнице взбегаю на верхнюю площадку, сажусь под огромным толстым стеклом фонаря и смотрю вдаль. Впереди море. По морю плывут корабли и лодки, над морем летают утки и орлы, но меня это все никак не интересует. Я вскакиваю и начинаю бегать по всей круговой площадке. Здесь прохладно, здесь ветер. Здесь можно бы лечь и уснуть Но я не могу даже усидеть на месте. Вдруг, внизу по каменным ступеням крыльца раздаются шаги. Это хозяин! Но он не один, еще какие-то шаги рядом с его шагами. Я опрометью бросаюсь вниз по шаткой деревянной лестнице. На пороге хозяин и рядом с ним мужчина. Мне хочется залаять, но я степенно подбегаю к хозяину и прикладываюсь головой к его колену. Хозяин увесистой, большой рукой гладит меня по голове, по шее, по спине, похлопывает и говорит:
– Молодец! Молодец, Рогволод.
Мне становится приятно, я встаю на задние ноги, а передние кладу хозяину на плечи, вываливаю набок язык и начинаю ласково дышать хозяину в лицо.
– Ну что ты, Рогволод! – говорит хозяин, похлопывая меня по спине, берет за передние ноги и ставит их на землю.
Он что-то говорит спутнику, но я не могу понять слов. Спутник улыбается и тоже гладит меня. Я настораживаюсь и слегка рычу, я готов цапнуть спутника за руку. Но хозяин твёрдо и спокойно говорит:
– Рогволод!
Я отхожу в сторону и сажусь. Я не спускаю с хозяина и со спутника глаз. Я не верю спутнику, я жду от него подвоха. Спутник что-то говорит хозяину и смеется. Мне становится противно, я закрываю глаза, но тотчас же раскрываю их, чтобы не упустить ни одного движения хозяина. Хозяин берет спутника под руку и ведет в комнату. Я поднимаюсь и спешу за ними. Хозяин сильной рукой треплет меня за шею, поглаживает, коротко говорит: «Место». И закрывает дверь. Я глухо рычу, плетусь к двери и ложусь на порог.
И тут я просыпаюсь. Я просыпаюсь весь в поту, меня трясет, я слышу, как бешено колотится мое сердце и пальцы рук и ног моих дрожат. По лицу моему текут слезы.
За окнами рассвет. Мальчик спит, уткнувшись лицом в подушку, и вздрагивает во сне. Я отчужденно смотрю на мальчика. Легко и злобно поднимаюсь с кровати, набрасываю одежды, действительно по-собачьи, на цыпочках подхожу к двери. Напряженно прислушиваюсь, глядя на ковер с маяком во всю стену. Я приоткрываю дверь. Впереди коридор, на вешалке пальто, поверх пальто шарф. Я на цыпочках подхожу к вешалке, накидываю пальто на плечи, накидываю шарф. Подхожу к двери, нажимаю на ручку, дверь не заперта. Выхожу на веранду, стеклянные двери веранды растворены. Надеваю ботинки, быстро, но так же бесшумно, на цыпочках, спускаюсь по крыльцу и выхожу за калитку. Справа за поселком слышится шум и шелест машин. Машины идут часто, одни с ревом, другие с грохотом и скрипом. Я просовываю руки в рукава пальто, аккуратно укладываю на шею шарф, а пальто застегиваю. В воздухе тепло, деревья и крыши омыты дождем, они сверкают и светятся. Где-то вот-вот должно подняться солнце. Кругом шумят ручьи.
Позади, в дачке, раздается испуганный пронзительный плач. И я быстрым шагом вдоль переулка ухожу к шоссе. Я тороплюсь наведать своего друга.
Вот именно тогда, уходя по утреннему подмосковному поселку в сторону домика моего друга, я почему-то вспомнил одну картину, которая часто вспоминается мне всю жизнь. Я не знаю, кто ее автор, может быть, этого никто и не знает, потому что под репродукцией не было поставлено имя. По манере изображения можно было подумать, что этот художник жил в одно время с Бахом, во всяком случае, не позднее середины прошлого века. Картина эта, насколько мне помнится, называлась приблизительно так: «Бах в кругу семьи». В просторной комнате с низким потолком художник расположил живописную группу людей, больших и маленьких. На переднем плане почти спиною к зрителю сидела девочка, уперевшись в пол руками, она еще только училась ходить. Левее стояла девочка взрослее и заинтересованно смотрела вправо, в центр картины, где белокурая миловидная девушка наклонилась над таким же миловидным мальчуганом. Мальчуган держал в руках лист бумаги, смотрел в него немного озадаченно, а девушка, левою рукой взяв мальчика за руку, указательным пальцем правой руки что-то объясняла ему в написанном. В глубине картины, на втором плане пожилая, привлекательной внешности, скромно одетая женщина, сложив перед собою руки, что-то пела вдумчиво и старательно. Рядом с нею пел подросток. Еще мальчик положил руки на спинку стула и сидел, полуобернувшись от зрителя, глядя из картины в сторону. А на последнем плане у решетчатого окна молодая особа склонилась над массивной деревянной кроваткой. Там, кажется, лежал младенец. Или она расставляла угощение по столу, я уже плохо помню. На переднем плане слева, у края картины, стоял рослый юноша. Он играл на скрипке. В центре за клавесином сидел отец. В парике, пожилой, полуобернувшийся на мальчика, которому что-то объясняла по листку бумаги старшая сестра. Во всей обстановке, в расположении фигур, в настроении комнаты чувствовались свобода, непритязательность, естественная благожелательность всех друг к другу и их как бы объединенность. И даже, может быть, объединены они здесь были не совсем отцом, не только им. Они объединялись музыкальным инструментом, за которым сидел Иоганн Себастьян Бах. Все в картине было наполнено звуками, звуки всех оживляли, воздвигали к действию и взаимопониманию.
Я долго шел в этом странном воспоминании и никак не мог понять, зачем и почему вдруг оно во мне всплыло. Не такое уж это великое произведение искусства, не такой уж знаменитый художник, а скорее всего и неизвестный, каких было множество. Но воспоминание было теплым и не просто теплым, а согревающим. Теперь мне кажется, я понял, в чем было дело и почему память преподнесла мне именно этот сюжет после пребывания в столь изобильном и устроенном жилище, в котором, однако, не хватало одного – взаимной участливости всех ко всем. Там, в этом подмосковном поселке, все, кроме хозяйки дома, как бы разобщились, ушли друг от друга, в то же время выполняя один перед другим все свои обязанности.
Возвращение
Есть у Андрея Платонова потрясающий рассказ, который так и называется – «Возвращение». Герой этого рассказа, гвардии капитан Алексей Иванович Иванов, тридцати пяти лет от роду, провоевавший всю войну с фашистами, возвращался домой, «убывал из армии». Он дал жене телеграмму, что «без промедления выезжает домой и желает как можно скорее поцеловать ее и детей». Но поезд, на котором он должен был уехать, задержался на двое суток, и на разбитом войной вокзале Иванов увидел одинокую женщину. Она более суток стояла на одном месте в ожидании поезда. И оказалось, что это «Маша – дочь пространщика», потому что так она себя когда-то называла, будучи действительно дочерью служащего в бане пространщика. Во время войны Иванов знал ее как помощника повара в столовой, она служила по вольному найму. Ей было двадцать лет. Чтобы скоротать время, Иванов начал за нею ухаживать, вместе они отправились на подошедшем наконец поезде, и в родном городе, разбитом войной, Иванов сошел вместе с дочерью пространщика и провел с нею два дня. А потом снова поехал к семье.
Жена же его, Любовь Васильевна, в начале войны добывавшая деньги на прокормление двух детей трудом разнорабочего, потом была обучена работать на прессе. Работать ей было хорошо, но дети были одни и «как взрослые стали». Она три дня подряд выходила ко всем поездам, что прибывали с запада. Она отпрашивалась с работы, не выполняла нормы и по ночам не спала от радости, счастья. А на четвертый день она отправила детей на вокзал, Петра и Настю. Дети встречают капитана Иванова, и старший мальчик, Петр, спрашивает отца: «Чего ты ехал долго? Мы ждали-ждали». На что отец ему походя отвечает: «Это поезд, Петя, тихо шел». Обосновавшись дома, капитан узнает, что у жены за время его отсутствия был приходящий мужчина, у которого жену и детей немцы убили. Он занимался с детьми и рассказывал им про их отца, который воюет. Продолжалось это два года. Из ночного разговора, похожего на пытку, Иванов узнает от жены, что с этим Семеном Евсеичем у жены ничего дурного не было, но с другим мужчиной, который сказал ей, что любит, была мимолетная связь, которая не принесла Любови Васильевне радости и быстро кончилась. Капитан Иванов гневается, уходит с постели за стол и раздавливает в смятении душевном рукой стекло на керосиновой лампе. «Ты руку себе порезал, – сказала мать. – У тебя кровь течет, возьми полотенце в комоде». Сын, притворяясь спящим, весь разговор слышит. Иванов собирается уходить из дому, а сын Петрушка вмешивается в разговор, защищая мать. Эта своею эпической обыденностью потрясающая сцена выглядит у Платонова так:
«Петруша сел на печи, опустил ноги вниз и сказал всем:
– Спать пора! Чего вы разбудили меня? Дня еще нету, темно во дворе! Чего вы шумите и свет зажгли?
– Спи, спи, рано еще, я сейчас сама к тебе приду, – ответила мать. – И ты, Петруша, не вставай, не разговаривай больше.
– А вы чего говорите? Чего отцу надо? – заговорил Петрушка.
– А тебе какое дело – чего мне надо! – отозвался отец. – Ишь ты, сержант какой!
– А зачем ты стекло у лампы раздавливаешь? Чего ты мать пугаешь? Она и так худая, картошку без масла ест, а масло Настьке отдает.
– А ты знаешь, что мать делала тут, чем занималась? – жалобным голосом, как маленький, вскричал отец.
– Алеша! – кротко обратилась Любовь Васильевна к мужу.
– Я знаю, я все знаю! – говорил Петрушка. – Мать по тебе плакала, тебя ждала, а ты приехал, она тоже плачет. Ты не знаешь!
– Да ты еще не понимаешь ничего! – рассерчал отец. – Вот вырос у нас отросток.
– Я все дочиста понимаю, – отвечал Петрушка с печки. – Ты сам не понимаешь. У нас дело есть, жить надо, а вы ругаетесь, как глупые какие…»
Космической глубиной и вечностью смятенной человеческой жизни, величием страдания простого и непритязательного человека веет от этой сцены. Я ни у одного писателя, ни у современного, ни прошлых времен не знаю ничего подобного. Пройдут века, и о величии подвига нашего простого человека, погубившего смертельного врага своего во всеобщей схватке, будут судить по этому небольшому рассказу более весомо и убедительно, чем по сотням и тысячам страниц иного легковесного борзописания.
И все же Иванов уходит из дома. Он уходит на станцию и садится в поезд. Он даже думает уехать к той двадцатилетней дочери пространщика, которая «была тронута вниманием Иванова» и «боялась сразу остаться одна в городе, где она родилась и жила, но который стал теперь для нее почти чужбиной», потому что «мать и отец Маши были угнаны отсюда немцами и погибли в неизвестности…». Он хочет уйти к той вольнонаемной помощнице повара в столовой, с которой провел два дня в ее городе, возвращаясь домой к семье. «Вот Маша не ожидает меня, – думал Иванов. – Она мне говорила, что я все равно забуду ее и мы никогда с ней не увидимся, а я к ней еду сейчас навсегда».
И поезд тронулся. И начал увозить Иванова из дома. Но увидел он, что двое детей бегут за поездом, за последним его отъездом. «Двое детей, взявшись за руки, все еще бежали по дороге к переезду. Они сразу оба упали, поднялись и опять побежали вперед. Больший из них поднял одну свободную руку и, обратив лицо по ходу поезда в сторону Иванова, махал рукою к себе, как бы призывая кого-то, чтобы тот возвратился к нему. И тут же они снова упали на землю. Иванов разглядел, что у большего нога была обута в валенок, а другая в калошу, – от этого он и падал так часто.
Иванов закрыл глаза, не желая видеть и чувствовать боли упавших, обессилевших детей…»
И тут идет место, ради которого, может быть, написан весь рассказ и многие другие рассказы, но в которых нет такого места, и они оттого выглядят пустыми и обесцвеченными. Иванов вдруг «сам почувствовал, как жарко у него стало в груди, будто сердце, заключенное и томившееся в нем, билось долго и напрасно всю его жизнь, и лишь теперь оно пробилось на свободу…». Может быть, ради одного этого момента, краткого, но мучительного и вмещающего поэтому в себя всю прошлую, настоящую и всю будущую жизнь этого человека, его жены и детей, капитан Иванов прошел войну и остался жив. Не прошедший этого, не видевший вряд ли мог бы выйти из такого переживания обновленным, окрепшим и возвысившимся. А сердце капитана Иванова там, в тамбуре вагона, «пробилось на свободу, заполнив все его существо теплом и содроганием. Он узнал вдруг все, что знал прежде, гораздо точнее и действительней. Прежде он чувствовал жизнь через преграду самолюбия и собственного интереса, а теперь внезапно коснулся ее обнажившимся сердцем».
Во времена Древней Греции такое потрясение, связанное с внутренним прозрением и обновлением человека, называлось катарсисом, который и являлся обязательной кульминацией всякого произведения, достойного, конечно, произведением именоваться.
И возвратился Иванов к семье. «Иванов кинул вещевой мешок из вагона на землю, а потом спустился на нижнюю ступень вагона и сошел с поезда на ту песчаную дорожку, по которой бежали ему вослед дети».
Рассказ написан сразу после войны.
Что-то есть величественное, опять-таки эпическое в таком неторопливом возвращении капитана Иванова, что роднит эту сцену со сценой возвращения Григория Мелехова к своей семье в конце четвертой книги «Тихого Дона». Есть внутреннее бесповоротное решение в обеих этих сценах, когда уже ничего нельзя высказать словами и остаются одни только поступки. Нужно пройти страшную жизнь и оплодотворить ее глубочайшей выстраданной мудростью, чтобы так неторопливо выполнять решение, идущее навстречу судьбе одного или совсем немногих, но родных и кровных человеков. Так человеческая личность входит в века.
Но есть и существенная разница в этих двух возвращениях – возвращении Иванова и возвращении Мелехова. Иванов возвращается как хозяин своего дома, как своего рода спаситель и защититель очага, которому без него ой как тягостно и непосильно. Он, капитан Иванов, – источник благополучия и счастья своего дома. Григорий же Мелехов возвращается к родному куреню как к последнему прибежищу. Но в обоих этих случаях, в той и другой сцене возвращения есть один главный, а может быть, и наиглавнейший компонент, главное, если хотите, условие: навстречу возвращающемуся выходят, бегут – выступают дети.
Сам того не подозревая, малолетний, но повзрослевший за время войны Петруша высказывает отцу вечную и неизменную истину: «У нас дело есть, жить надо, а вы ругаетесь, как глупые какие…» Всякая семья во все века имела, имеет и будет иметь один главный смысл земной – продолжение рода, а тому, кто не хочет внять этой истине, подчиниться ей, у кого есть другие цели в жизни, лучше не обзаводиться семьей: за двумя зайцами не угонишься. Но коли человек вступил в жизнь с другим человеком, обнадежил его, а более того – произвел на свет ребенка, он самому себе уже не принадлежит, его жизнь принадлежит детям. По крайней мере до тех пор, пока они не войдут во взрослое состояние. И все остальное: стычки, неурядицы, прихоти больного и здорового самолюбия – все должно уйти на задний план, все должно обесцветиться перед этой главной и великой жертвой.
Но и здесь ждут супругов не менее сложные испытания. Во-первых, не только не обязан, но и не должен родитель содержать своих детей пожизненно: он должен дать им умение жить, самостоятельно разбираться возможно полнее в хитросплетениях жизненных ситуаций и обеспечить их здоровой и полноценной профессией. С этой поры молодой человек или девушка должны проявлять свой разум, свою инициативу, свое умение жить. Конечно же, в трудную минуту опираясь на поддержку родителей, на их совет, их жизненный опыт. Но это уж дело добровольное. И второе: семья не может просто замкнуться сама в себе, ради себя самой – такая ситуация обязательно приводит к внутреннему гниению. Дети тоже не могут быть самоцелью, они должны выращиваться так, чтобы могли со временем стать жизнеспособными и деятельными членами лучшей части человечества. Только в этом может заключаться жизнеспособная мудрость семьи – в ее отношении к самой себе, к обществу, к государству, и только в этом заключаются обязанности государства и общества по отношению к семье. Само собой из этого вытекает, что именно государство и общество как таковые всю свою деятельность должны посвятить в конечном счете молодому поколению и до последних дней его существования, без лукавства и одурманивания, но и без излишних сантиментов, без сюсюканья.