Текст книги "Авдеенко Избранные произведения в 2-х томах. Т.2 Повести; рассказы"
Автор книги: Юрий Авдеенко
Жанр:
Шпионские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)

1
Старая гречанка, жившая на самой горе, всегда останавливалась под нашей акацией, когда возвращалась из города. До бомбежек она носила на рынок фрукты и овощи, одетая в свободное черное платье с широким, необыкновенной белизны воротником, над которым темнел властный загорелый подбородок. Я несколько раз помогал ей нести корзину, гречанка благоволила ко мне и делилась житейской мудростью:
– Не оказав человеку помощь, не рассчитывай на его дружбу. – Вынимала из корзины грушу, желтую, как солнце, и добавляла: – Ты слышал о шести признаках дружбы?
Нет.
– Давать и брать. Рассказывать и выслушивать тайны. Угощать и угощаться.
– Все это неправильно. Пережиток капитализма.
– Нет, сынок… Это мудрость, открытая людьми, когда никакого капитализма не было. Как и не было нас с тобой.
– Почему открытая? Разве мудрость дверь? Разве она лежала где-нибудь закрытая? Или мудрость придумали обезьяны?
– Мудрость на всех одна, на все живое…
Она глубоко вдыхала воздух и ступала дальше – сухопарая, высокая, не сгорбленная годами…
Я был далек от мысли проверять слова гречанки на практике, но дружба с Вандой началась с услуги, о которой без обиняка попросила меня юная полячка.
Они вселились к нам в дом меньше года назад, в порядке уплотнения. И мы отдали им две маленькие смежные комнаты. А сами теперь занимали одну большую, которую мать называла залом, и меньшую с окном во всю стену, выходившим в сторону моря. Правда, море было далеко: опоясанное горизонтом, чаще синее, но иногда и зеленое, и черное, и голубое. Я привык видеть море и небо вместе. А Ванда не привыкла. Она таращила свои удивительные глаза и все пыталась выяснить: сколько до моря километров.
– Двадцать минут ходьбы быстрым шагом, – отвечал я. – А если медленным, то тридцать.
– Сколько шагов ты делаешь в минуту, когда идешь быстро?
– Не знаю.
– А когда идешь медленно?
– Не знаю.
– Нужно посчитать.
Но я ленился считать.
Беатина Казимировна Ковальская с дочерью Вандой приехали к нам из Львова. Я не знаю, где они скитались, когда Львов взяли немцы. Но приехали они к нам уже в октябре. И мы обрывали виноград, который Ванда ела много и аппетитно.
Они были настоящими поляками. И мать, и отец, и дочка. Но все отлично знали русский язык, потому что Беатина Казимировна была специалистом по истории русской литературы. Отец Ванды служил командиром в Красной Армии. Я забыл, как его звали, ибо видел отца Ванды только один раз, когда он приезжал за ней на Пасеку.
Вещей они привезли совсем мало: два или три чемодана и постель. Но Ванда одевалась лучше всех девчонок на нашей улице. И ей все очень шло, потому что она была ладной и красивой, как взрослая.
Город еще бомбили редко. Но к запахам осени уже прибавился новый запах. Он был въедливый и стойкий. Им пахло все – и дом, и виноградные листья, и хлебные карточки, и даже голубые банты, вплетенные в косички Ванды. Это был запах пороха.
Немного позднее пришла гарь. Бомба нырнула в круглое, как консервная банка, хранилище нефтеперегонного завода. И черная борода дыма заслонила полгорода. И немцы пользовались этой завесой. Их тусклые самолеты кувыркались в небе, словно дельфины. А бомбы, отделявшиеся от самолетов, вначале были похожи на маленьких мушек, потом увеличивались, потом их обгонял свист. И тогда я закрывал глаза…
Итак, Ванда жила в нашем доме уже больше месяца, мы ходили в одну школу и даже в один класс. Но мне тогда нравилась одна девочка, которая уехала в Архангельск. И я скучал и не замечал других девчонок. Но Ванда не знала этого и думала, что я обижаюсь на нее из-за «уплотнения». И смотрела на меня холодно и гордо.
Она теперь всегда играла на лавочке между двумя кустами жасмина. Раньше это была моя лавочка. Но она торчала из земли возле крыльца Ковальских, и мне неудобно было приходить туда. Тем более что с Вандой мы почти не разговаривали, а после одного случая даже перестали здороваться.
Случай был такой. Конечно, глупый. И, конечно, очень обидный для Ванды. Рядом с нами жил Витька Красинин. Года на три младше меня. Значит, ему было лет семь или восемь. Не помню, учился он уже или нет. И этот Витька подошел к скамейке, где Ванда играла, расставив на кирпиче маленькую игрушечную посуду: белые чашечки с голубыми цветочками, блюдечки. Витька подошел и помочился на посуду. Ванда от изумления не могла произнести ни слова. Потом с ней случилась истерика. И Беатина Казимировна бегала к деду Красинину жаловаться на Витьку. Дед грозно звал внука домой, а Витька прятался за забором и показывал деду кукиш.
Ванда сразу решила, что это я подговорил Витьку. Впрочем, это не совсем так. Витька и сам был превосходным выдумщиком. Я просто поддержал его. Или, образно говоря, благословил…
Когда Витька окроплял посуду Ванды, мы с мальчишками хохотали, как припадочные. Если не путаю, я даже упал на землю и катался по траве, держась за живот.
Вскоре, кажется в ноябре, пятую школу, где мы учились, заняли под госпиталь. Говорили, что на месяц, самое большое на два. Однако наши каникулы затянулись до осени 1943 года.
Я все дни, с утра до вечера, болтался на улице и во дворе. Ванда тоже появлялась в саду, читала на скамейке под жасмином. Как-то раз она вышла за калитку и долго-долго смотрела на море. Я сидел под акацией и от нечего делать ковырял напильником трухлявый ствол.
Вдруг Ванда обратилась ко мне. Без улыбки, но вежливо:
– Степан, проводи меня к морю. Одна я долго буду искать дорогу. Вдвоем быстрее. И мама может не заметить мое отсутствие.
Я конечно бы не пошел. Но мне очень понравилось, что Ванда хочет уйти тайком от матери. И я не мог не поддержать ее в таком деле.
– Это можно, – сказал я.
– Мы будем идти быстрым шагом, – сказала Ванда. – Двадцать минут туда, двадцать обратно. Пять минут постоим у моря. Я только послушаю волны. Всего – сорок пять минут…
Мы побежали вниз по улице. Нет… Узкую и длинную полоску земли, протянувшуюся по хребту горы между двумя рядами крашеных деревянных домиков, можно назвать улицей с такими же оговорками, как таблицу логарифмов книгой. Просто любой человек знает, что дома нельзя строить впритык друг к другу. Вот и оставалось пространство: без мостовой, без тротуаров. Для людей и для дождя. Люди ходили по этой улице, чуть ли не прижимаясь к заборам, а машины вообще не могли по ней ездить, здесь только дождь чувствовал себя вольготно да ручьи, петляющие в изломанных канавах с желтой глиной на дне.
Я долго не знал, что такая же глина, цвета яичного желтка, есть и у нас в саду. Но когда взрослые стали копать щель, выяснилось: слой черной земли – не шире ладони, а под ним глина, слежавшаяся, твердая, будто макуха, которую мы теперь часто грызли вместо халвы. Долбить глину приходилось тяжелым поржавевшим ломом. Женщины отдыхали после трех-четырех ударов. И разглядывали свои ладони, на которых белым пухом волдырилась водянка. А ладони у них были нежными. И мне было дивно видеть все это. Дивно, как если бы вдруг моя мать или сестра Любка закурили трубку.
Чтобы сократить путь, я повел Ванду напрямик, через вокзал. Он тогда, был в центре города, где сейчас автостанция. У перрона стоял санитарный поезд. Из вагонов выносили раненых. Бинтов было очень много. И раненые виновато стонали, потому что их несли совсем еще молодые девушки. Ванда сжимала мою руку. Я думал, что она заплачет. Но она не плакала. И ничего не говорила.
По деревянному, очень грязному мосту мы перешли речку Туапсинку. Свернули направо…
Море было спокойным и солнечным. На берегу лежал тральщик. Он лежал на боку, точно большая рыба диковинной породы, невдалеке от устья. И ржавчина щетиной росла на его обшивке. Темная, зияющая рванью корма свешивалась над волнами. Брус с четырьмя листами обшивки, загнутыми словно ковш, выступал из воды, образуя крошечную бухту. Из-за неподвижности море в этой бухте казалось куском стекла, мутного, с радужными разводами от мазута, который сбрасывал в речку нефтеперегонный завод.
А я помнил другое море. Гальку. И людей. Довольных, загорелых людей. С вышки спасательной станции свешивался длинный черный репродуктор, похожий на трубу от граммофона. Дежурный в полотняной бескозырке, татуированный – грудь, руки, живот и даже икры, – крутил пластинки. А внизу у белой цистерны продавали холодный морс. Рядом стояли весы, такие же белые, как цистерна, и на них можно было взвеситься, заплатив пятак старушке в чистом халате…
2
После Георгиевского, куда мы ездили на две недели спасаться от бомбежки, все в доме выглядело особенно милым. Может, потому, что на нашу квартиру мне впервые удалось посмотреть со стороны. Я увидел, какая у нас большая и светлая комната и как здорово, что розы цветут у самых окон, а глициния вьется по крыше.
Ванда повела меня в дальний конец сада. Там был сложен шалаш из полыни.
Пахучая, раскидистая полынь жила во дворе за нашим домом, возле низкого забора, который наклонился и ронял тень на клубнику Красинина. И клубника росла у забора бледная, словно белый тутовник. Красинин ворчал и латал забор ржавой проволокой, ставил корявые подпорки из молодого дубка. Дубок мужал на горе, там, на самом хребте, невысокий дубок с твердыми листьями: с одной стороны гладко-зелеными, с другой – матово-бледными, точно припудренными. Красинин обрывал листья и в мешке носил домой. Складывал на чердаке. К зиме его чердак был всегда набит листьями, не пожелтевшими, а просто сухими. И козы Красинина (у него было три козы, не считая козлят) в дождь и слякоть, когда пастух не гонял стадо, жевали эти листья. А дед лазил на чердак по аккуратной обструганной лестнице и выносил оттуда охапки листьев, которые так пахли лесом, что было слышно даже у нас во дворе.
И вот этот сосед Красинин, Витькин дед, сердился и поругивал нас, обвиняя в лентяйстве за то, что мы не «изничтожаем» полынь, росшую у забора. И по-видимому, немножко презирал нас за бесхозяйственность. Мы на самом деле мало заботились о саде. Да и едва ли слово «заботились» уместно в данном случае. Просто весной отец или мать окапывали фруктовые деревья, белили стволы известью. Так поступали все. И это было очень красиво. Деревья в садах казались подарками, завернутыми в чистую бумагу.
За день до отъезда в Георгиевское мы с Вандой выдернули полынь. И хотя клубничный сезон давно минул и тень не раздражала Красинина, нам почему-то взбрело на ум, что нужно избавиться от полыни. И мы ее «разбомбили». Выли, подражая звуку падающих бомб, размахивали руками, кричали: «Трах-трах!» Хватали полынь за стебли, выдирали с корнями, разбрасывали в разные стороны.
И я удивился, когда узнал, что из этой самой полыни Ванда и Витька сложили шалаш.
– Тебе помогал Витька? – не поверил я.
– Мы помирились. Он еще маленький и немножко глупый…
В шалаше стоял табурет, покрытый газетой, на газете лежали груши, яблоки, айва. У табурета стояли две низкие скамеечки. Видимо, Витька взял их у деда, скорее всего без разрешения.
– Какие здесь новости? – Я сел на скамейку.
И Ванда села, потому что стоять в шалаше можно было лишь согнувшись. Мне было приятно смотреть на Ванду. Она сказала:
– Кушай фрукты.
Я взял айву. Повторил:
– Что в Туапсе нового?
– Пан Кочан бомбы разряжает.
– Дед Кочан?!
– Да.
Дед Кочан вовсе не был похож на деда, а, скорее, на подростка, если, конечно, смотреть со спины или издалека. Он поднимался в гору широкими шагами, слегка сутулясь. И руки его, длинные, как у обезьяны, почти касались земли. Мы никогда не видели деда празднично одетым, неторопливо шествующим с бабкой Кочанихой. Всегда быстрый, в серой, словно несвежей, одежде, он нервически отвечал на наши «здравствуйте» и проходил мимо.
Они жили по правой стороне улицы, на три дома выше нас. В их саду росли огромные деревья черешни-дички. Такие огромные и плодоносные, что бабка Кочаниха разрешала лазить на них всем мальчишкам и девчонкам с улицы. И сама почти ежедневно таскала дичку ведрами на базар. И все равно черные и сладкие плоды оставались на ветках до поздней осени. К сожалению, они висели очень высоко, у самой макушки. Птицы были проворнее нас и лакомились ими даже тогда, когда золу от сожженных листьев уже развеял по двору ветер.
Дед Кочан работал печником. И деньжата у него водились. И хотя он был большим мастером, но выпивал крепко. А потому не пользовался общественным авторитетом: его никогда не выбирали ни в райисполком, ни в горсовет, ни в народные заседатели, ни даже в члены месткома. И конечно же, никто не думал, что в самые страшные для города дни дед Кочан станет героем. Собственно, «дед Кочан», «бабка Кочаниха» – это были уличные прозвища. Говорят, что дом, который купили дед и бабка, принадлежал каким-то Кочановым и новых жильцов соседи тоже почему-то стали называть Кочан, Кочаниха. Настоящее имя деда было Алексей, фамилия – Бошелуцкий. Он умер после войны, лет через восемь, не намного пережив бабку Кочаниху.
Так вот, в те дни, когда город бомбили по шесть, по семь раз в сутки, дед Кочан разряжал невзорвавшиеся бомбы. Ежедневно он проделывал это десятки раз. Его привозили к объекту чуть ли не на машине самого председателя горисполкома Шпака, потом все прятались, а дед оставался наедине с бомбой. Откапывал ее, закуривал и тяжелым, им самим придуманным ключом выворачивал взрыватель.
Словом, дед оказался что надо!
– Пойдем к нему, – предложил я Ванде.
Бабка Кочаниха стояла возле калитки, повернув голову налево, смотрела в низ улицы. Поджидала деда. Увидев нас, она стала расспрашивать про Георгиевское. Я рассказал, как нас там бомбили. Выслушав, Кочаниха заметила:
– Я твоей матери говорила: из дому срываться – и людей вытруждать, и наалкаться вдоволь можно…
От бабки Кочанихи я часто слышал негородские слова. И еще она любила пословицы, поговорки. Тогда, вздохнув, она раздумчиво произнесла:
– Беремечко – тяжелое времечко.
Потом спросила:
– Хотите варенья из вишни?
Мы, конечно, хотели. Но не ответили ничего.
Бабка пустила нас во двор, посадила за стал, похожий на козлы. Принесла пол-литровую банку, на две трети заполненную вареньем, и ложки. Мы не заставили себя уговаривать. Выплевывая косточки, я рассказал, как нас пугнули в Георгиевском при ночном налете. Бабка Кочаниха и Ванда смеялись до слез.
Смеркалось, когда пришел дед Кочан. Он был маленько навеселе. Зеленая гимнастерка, без петличек, сидела на нем ладно, но была в глине и копоти, и сапоги припылились густо. Он улыбнулся бабке, а глаза хоть и сузились, но остались грустными и усталыми.
– Вычаяли наконец-то, – сказала бабка Кочаниха. – Думали, и ночевать не придешь сегодня.
Дед покачал головой.
– Вот, – бабка показала на нас, – дожидаются. Говорят, дед теперь герой. Посмотреть на тебя охочи…
– Милые вы мои, – произнес дед немного нараспев.
Он обнял нас за плечи. Потом, словно пошатнувшись, отступил к стене и вынул из карманов две авиационные мины.
Бабка Кочаниха побледнела, точно замаскировалась под известь, и, ахнув, схватилась за живот натруженными ладонями. Может, полагала, что он лопнет у нее от страха.
Дед сказал:
– Милые дети, возьмите. Чем не игрушки?!
Мины были синие, размером с пол-литровые бутылки. Белые стабилизаторы казались маленькими коронами.
– Что напрасличаешь, вычадок старый? В голове у тебя хоть маленько осталось? – запричитала бабка Кочаниха.
Дед запротестовал:
– Зря нервы изводишь. Мины безопасные.
И в доказательство он грохнул одну о землю.
Бабка перекрестилась и, бормоча молитву, поплелась в комнату. Дед авторитетно сказал:
– Они без взрывателя. Я из них взрыватели еще в девять часов утра вывернул. Берите. Таких игрушек в Туапсе, пожалуй, ни у кого нет. А кто знает, есть ли еще где вообще…
– А страшно, пан Кочан? – спросила Ванда.
– Что страшно?
– Выворачивать взрыватель.
Дед почесал нос:
– Верю я словам своей бабки. Она меня каждое утро напутствует: не доглядишь оком, заплатишь боком. Потому и не страшно, что гляжу…
3
Ночью нас подняла тревога. Под одеялом было тепло, и постель обнимала бока так мягко. Но сирена выла и выла, и паровозные гудки басами вторили ей. О том, чтобы не бежать в щель, конечно, не могло быть и речи. Как назло, штанина брюк подвернулась. Я злился, сидя на кровати. А в комнате темно. И свет нельзя включить, потому что мы легли с открытыми форточками и окна наши не замаскированы. Тем более что большущее окно в маленькой комнате можно запластать лишь театральным занавесом.
Наконец я натянул брюки, а Любка не стала одеваться. Завернулась в байковое одеяло и пошлепала в щель. Мать еще запирала дверь, когда в небе заметались прожекторы и несколько раз хлопнули зенитки.
Щель наша была вырыта под ранней белой черешней, возле забора Оноприенко, узкая, Г-образная траншея, непрекрытая накатом бревен, который в свою очередь был притрушен желтыми комьями глины.
Ковальские уже сидели в конце щели. Беатина Казимировна посветила нам фонариком. Она экономила батарейку, приберегая ее для ночных тревог.
Ванда захныкала:
– Как это хорошо, не бояться тревоги ночью. Я, наверное, никогда не буду такой счастливой.
– Лучше пусть бомбят весь день, – подхватил я, – только бы выспаться спокойно.
Зенитки не стреляли. И гула самолетов не было слышно. Лишь шумели цикады и какие-то птицы. В щели пахло сырой землей. Разговаривать не хотелось.
Любка, которая была в одеяле, улеглась. Мать сказала:
– Простудишься.
Но Любка ответила, что лучше подохнуть, чем так жить. Немного спустя издалека мы около часа слышали безутишную канонаду. Видимо, немцы бомбили аэродром в Лазаревской.
Я стал зябнуть и вылез из щели. Запрыгал, чтобы согреться. Ванда показалась за спиной. Пожаловалась:
– Я скоро стану маленькой старухой.
– Зачем? – спросил я.
– Ты думаешь, старятся от возраста?
– Факт.
– Нет. Вот и нет. Старятся от переживаний.
– А ты не переживай.
– Чемодан, – сказала Ванда.
– Где чемодан?
– Ты рассуждаешь, как чемодан.
– Чемоданы не рассуждают.
– Однако ты рассуждаешь, значит, и чемоданы рассуждают. Я погнался за ней. Мокрые ветки хлестали меня по лицу, по рукам. Ванда смеялась и пряталась между кустами. Воздух был очень свежим и очень чистым, как до войны. Худые лопатки Ванды двигались под платьем. Я не догнал ее. Она сама остановилась. Я схватил ее за плечи и впервые ощутил, как приятно (даже защемило сердце!) пахнет она вся.
Светало. Но солнце еще не пришло. И трудно было различить, где кончается небо, где начинается море. Мать крикнула из щели:
– Степан! Ванда!
Но тут опять загудели паровозы. Только не так тревожно, как прежде.
Отбой!
Позавтракав, я вышел во двор и, осмотревшись, нет ли чего подозрительного, шмыгнул в подвал. Низкая притолока оставила на моем чубе кусок паутины. Я пригнулся сильнее, запустил пальцы в волосы и с отвращением пытался нащупать паутину. Я терпеть не мог пауков и только делал вид, что не боюсь их.
Ящик, прикрытый грязным, рваным мешком, стоял в углу. И мешок лежал чуть наискосок, точно так, как я тогда набросил. Пришлось прикрыть за собой дверь и даже запереться на ржавый, тонкий, как червяк, крючок. Свет просачивался только сквозь щель в двери, потому что стены подвала были бетонные. В углу, где стоял ящик, густела темнота. Я зажег спичку, заглянул на дно ящика. Все мои «сокровища» лежали на месте. Тогда я вынул из-за пазухи гранату, которую накануне выторговал у шофера, и положил в ящик.
Ванда увидела меня, когда я вылезал из подвала.
– Что там делал? – поинтересовалась она.
– Искал напильник, – ответил я первое, что пришло в голову.
– Только испачкался.
А Ванда была чистенькая, в полосатом лилово-сиреневом платьице с белым воротничком и неизменным бантом – сегодня розового цвета. Она вертела в руках ключ.
– Угадай, что за ключ?
Я был недоволен тем, что Ванда уже дважды замечала меня в подвале, поэтому раздраженно ответил:
– От уборной!
– Глупо! – вспыхнула Ванда.
– Пани… – усмехнулся я.
Она понурила голову, пошла, села на лавочку. Я повертелся немного возле подвала. Выглянул за калитку. На улице никого нет. Потом мне стало жаль Ванду, я пришел к ней и сказал:
– Согласен с тобой. Извини…
Ванда укоризненно посмотрела на меня. Тихо призналась:
– Я так расстроилась.
– Невыдержанный, – пояснил я. – Другой раз скажу что-нибудь, а уж потом подумаю.
– Так же нельзя, – перепугалась Ванда.
– Думаешь, можно? Сам понимаю, нельзя. Только вот что-то не срабатывает во мне. А вдруг верно: Любка меня психом называет.
– Не торопись. Зачем, как пулемет, тарахтишь? Я раньше у тебя каждое третье слово не понимала.
– И сейчас не понимаешь?
– Привыкла.
– Значит, правда, когда привыкают к человеку, то не замечают его недостатков.
– Конечно.
Было часов десять утра. Но небо хмурилось. И солнце точно состязалось с облаками. Порой опережало их, и тогда четкие тени ложились к нам под ноги; но чаще облака обгоняли солнце, и становилось пасмурно, будто перед дождем.
– Этот ключ оставила тетя Ляля, – сказала Ванда. – Она разрешила мне приходить к ней в дом, играть на пианино.
– Эвакуировалась?
– В Сочи.
Тетя Лядя помнится мне маленькой, круглой, пожилой женщиной, которая одно время учила и меня, и Ванду, и еще много других ребят игре на пианино. Я около года учил нотную грамоту. И даже однажды выступал в Доме пионеров, исполнял что-то в четыре руки с какой-то малокровной девчонкой.
Жила тетя Ляля рядом с бабкой Кочанихой в небольшом зеленом домике при саде, в котором росло очень много низких вишен. Тетя Ляля, судя по всему, происходила из старой интеллигентной семьи. Она понимала толк в манерах и воспитании. И наговорила Беатине Казимировне много лестного о Ванде, и я лично слышал, как она сказала, что Ванда ведет себя, словно маленькая леди.
Еще запомнились мне альбомы с фотографиями. Эти альбомы принадлежали рано умершему мужу тети Ляли, о котором она всегда говорила с большим почтением.
Тетя Ляля относилась к нам хорошо, ибо боготворила Ванду, а меня считала мальчиком сносным. Так и говорила:
– Без способностей. Но не самый плохой на этой улице.
Я понял, что Ванда не прочь пойти в дом тети Ляли и хочет, чтобы я тоже пошел.
– Ванда, если у тебя есть желание постукать по клавишам, то нечего здесь сидеть. Но лично я к ним и не притронусь.
– Мы можем посмотреть альбомы и книги. Пошарить по ящикам. У тети Ляли много прехорошеньких мелочей.
– Она будет ругаться.
– Откуда она узнает?
Ванда вскочила со скамейки:
– Я только принесу свои ноты.
– Зачем они?
– А мама?
Она вернулась с черной папкой, которую держала за длинные шелковистые шнурки.
Беатина Казимировна высунулась из окна, прикрытого тонкой ветвистой алычой, что-то сказала дочери по-польски.
Ванда с нарочитой вежливостью кивнула головой.
Я спросил:
– Мать чем-то недовольна?
– Она сказала, если будет тревога, чтобы мы быстрей запирали, дверь и спешили в щель.
Крыльцо немножко поскрипывало, низкое, выкрашенное яркой коричневой краской. А сам домик был зеленым и казался игрушечным. На пианино лежал слой пыли, не очень густой, но разобрать, что я написал пальцем на крышке, было можно.
ВАНДА + СТЕПАH =
Я посмотрел на Ванду. Она вытянула мизинец и быстро закончила: ДРУЖБА.
Кажется, у меня порозовели уши, во всяком случае, у нее порозовели точно. Не вытирая пыль, Вапда осторожно подняла крышку, села на круглый вертящийся стул и заиграла несложную гамму.
Я стоял за ее спиной и смотрел то на пальцы, быстро бегающие по клавишам, то на бант, похожий на бабочку из сказки. И не заметил, как в комнату вошли три красноармейца. Все трое молоды и как-то очень похожи друг на друга. У них были винтовки, и скатки, и вещевые мешки. А Ванда не видела, что они вошли, и продолжала играть. Они некоторое время стояли молча. Потом один из них прислонил к стенке винтовку. И тогда Ванда заметила всех. Растерянно сказала:
Добрый день.
Красноармеец спросил:
– Можно, я сыграю?
Ванда уступила ему место. Он сел за пианино, в скатке и при мешке. И сыграл «Синий платочек», а потом «Чайку». Быстро, с душой.
Потом он поднялся, опустил крышку. И конечно, увидел, что на ней написано. Он взял винтовку и, когда они уже выходили, вдруг повернулся и сказал:
До свидания, Степан.
Ванда стояла пригорюнившись, обхватив пальцами подбородок, и мизинец, на котором еще остались следы пыли, оттопырился.
Красноармеец добро усмехнулся и добавил:
– Береги Ванду. Она у тебя хорошая.
4
Мне почему-то помнится и, вероятно, так оно и было, – что погода в ту пору и в августе, и в сентябре, и в октябре хвасталась теплом, бабьим летом, золотой осенью. И винограда чернело видимо-невидимо, потому что много, очень много домов поравнялось с землей, и сады раскинулись беспризорные. Заборы исчезли. Горные улицы напоминали один большой сад.
Нижний город был разбит еще сильнее. В центре остались считанные дома да деревья с порубленными ветками, которые осколки срезали очень просто. Поперек улиц вытянулись баррикады с пустотами амбразур; у первой школы, напротив милиции, вырыли огромный противотанковый ров. Залитый дождями, он еще долго гнил даже после войны. Из железнодорожных рельсов на машзаводе варили треногие «ежи». Они стояли десятками на перекрестках, мрачные и тяжелые. Люди ходили с противогазами и пропусками. В городе был введен комендантский час.
Мать теперь работала в столовой военфлотторга. Любка валялась дома: в комнате на кровати или в гамаке под деревьями. Я бродил по нашему саду, а иногда забирался и в чужие сады, так, от нечего делать. Если выла сирена, мы прятались в щель.
Однажды выше нас, за колодцем, разбомбили дом. Мы ежедневно ходили к колодцу с ведрами. Колодец был неглубокий, обшитый деревянным срубом, потемневшим и обросшим зеленым мхом. Вода в колодце, холодная, прозрачная, едва прикрывала дно. Она не успевала накапливаться, потому что водопровод в городе не работал, и к колодцу ходили люди с нескольких улиц.
Невдалеке от колодца, метров на пятьдесят ниже, жил большой парень лет пятнадцати – Васька Соломко. В детстве он упал с дерева. И с тех пор его били припадки. И когда они случались, то на Ваську страшно было смотреть. А вообще он был хороший малый, только немного заикался, но охотно выручал малышей из беды – сердце у Васьки стучало доброе и справедливое. Он то и дело собирал разные штучки, имевшие спрос среди пацанов. С ним всегда можно было обменяться той или иной вещью.
Я размахивал пустым ведром, и оно издавало крякающий металлический звук: кря-кря, кря-кря… Солнце припекало мне в спину. Земля пахла очень хорошо.
Возле дома и на крыльце Васьки не видно. Я крикнул:
– Вася!
Потом еще:
– Вася!
И еще:
Вася!
– Ну, чего кричишь? – спокойно спросил Васька Соломко, появляясь из-за дома. Он шел тихо, словно крадучись. И едва заметно улыбался. Возможно, из-за природной вежливости, а может быть, общение с нами, мальчишками, доставляло ему удовольствие.
Я сказал:
– Здравствуй, Вася!
– Объявился, значит, – ответил Васька, присел на порожек и устремил свои белесые глаза на меня: – Рассказывай, рассказывай…
– А чего рассказывать?
– У-у-езжал куда-то… в Георгиевское.
– Мать заставила. Боялась, что меня разбомбят.
– Значит, правильно. Мать нужно слушать…
Васька почесал затылок. Потом вынул из обтрепанных брюк обломок напильника, размером с палец, за ним – сизый, как дым, кремень. Трахнул по кремню напильником. Посыпались искры: с десяток сразу. Спросил:
– Слабо?
– Слабо.
– Сменяем?
– Не на что.
– Так и поверю…
Я опустился возле ведра на корточки. Пристально, словно гипнотизируя, стал смотреть на Ваську:
– Что просил, достал?
– Мо-может быть, достал.
Врешь.
– М-мое дело, значит, – осторожно заметил Васька и даже перестал улыбаться.
– Сам обещал. – Я поднялся и взял ведро.
– Ракетница устроит? – спросил Васька.
– Ра-кет-ница? – недовольно протянул я.
– Нет, значит… А ты скажи, зачем тебе пистолет? – вскочил Васька, и глаза его заметались.
– Да ты что, Вася? У нас же договор был – полная тайна!
– Ладно, – вздохнул Васька, – был договор. Но пистолета я еще не достал. Самолет немецкий на Пролетарской улице упал. Пока прибежал туда – людей десятка два и милиция. Пу-пу-лемет снять можно было, а пистолеты ни-икак…
– А если самолет упадет поблизости? Здесь, на улице Красных командиров…
– Тогда другое дело. Однако они, значит, больше в море падают да в горы…
– Ракетница хорошая? – спросил я.
– Хорошая. Только не стреляет.
– Брак, – приуныл я.
– Курок обломан. Но ручка из кости.
– Покажи.
Васька покачал головой:
– Нужно выяснить, на что меняться будем.
– У меня кинолента есть, одна часть. «Боксеры» называется.
– Посмотреть, значит, надо.
– Пожалуйста. Правда, мы с Вандой немного оторвали, там, где надписи. Ух! И горит она, Васька. А запах – удавиться можно.
– Приду, – сказал Васька. – Сегодня вечером, значит.
– Договорились, – сказал я. И пошел к колодцу.
Прежде чем набрать воды, я решил посмотреть дом, который недавно разбомбили. Бомба, скорее всего, угодила в трубу, потому что обычно трубы оставались торчать, как кресты на кладбище, а тут весь двор был усеян кирпичной крошкой; и листья виноградные, и лозы были присыпаны розово-желтой пылью. Когда-то виноград оплетал дом со всех сторон, подбираясь, наверное, к самой крыше. Теперь же подмятые рухнувшими стенами лозы прижимались к земле, образуя огромное круглое гнездо с развалинами в центре.
Было что-то тревожное в этой моей вылазке. Я подумал, сейчас что-нибудь случится. И мне стало чуточку жутко. Ведь если сюда никто не приходил, в подвале или в погребе могут томиться люди. И я услышу их хриплые стоны… Что-то шевельнулось под обломками. Я почувствовал дрожь в коленках. И пот, холодный пот, бросился из меня вон, словно крыса с тонущего корабля. Я перевел дыхание. Вылез кот. Старый, пушистый. Дымчатого цвета. Посмотрел на солнце. Прогнул хвост. И медленно пошел в кусты.
Я вспомнил, что жильцы этого дома эвакуировались еще месяц назад. И конечно, никто не мог здесь погибнуть. Сделав шаг или два, я внезапно поднял голову вверх… И среди широких виноградных листьев увидел ножку ребенка, обутую в красную туфлю. Я сжался. И не сразу разглядел, хотя это было очевидно, что в винограднике застряла кукла. Когда я взял ее в руки, кукла открыла глаза и посмотрела из-под черных изогнутых ресниц голубым взглядом.
– Какая же ты красивая, – сказал я.
Кукла ничего не ответила.
Я перевернул ее, осматривая, нет ли где повреждения, а кукла плаксиво выдавила: «Ма-ма!»
Ну и дела. Я даже вздрогнул. Я, конечно, знал, что существуют говорящие куклы, но позабыл.
– Ладно, – сказал я. – Не пищи… А тебе все-таки досталось, бедняжка.
Мне, честно, стало жаль куклу, потому что сзади платьице было пробито осколком и нога левая немножко поцарапана.
Я принес куклу домой. Сказал Любке:









