Текст книги "Самая лучшая сказка Леонида Филатова"
Автор книги: Юрий Сушко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Конечно, Леонид Алексеевич мечтал и об общих с Ниной детях. Считал так: «В жизни каждого человека должен быть малыш, которого он вырастил с пеленок. Когда большая часть роста ребенка проходит мимо глаз, это плохо. Но перенесенная Ниной операция не позволила ей иметь детей. Тогда появилась шальная идея взять ребенка. Денису было четырнадцать, ему сказали, он в слезы: «Зачем вам ребенок, у вас есть ребенок!» – «Кто?» – «Я!» На том все и закончилось».
Что тут поделаешь… Но вольно или невольно из-под филатовского пера на бумагу прорвалась потаенная строчка: «Мне своего бы выпестовать сына…» Злые языки поговаривали, будто бы Золотухин даже молился, чтобы у Леонида с Ниной никогда не было общих детей. Сам Валерий Сергеевич, не отрицая этой гадкой версии, что-то пытался объяснить: «Это чувство было своего рода мужской местью, поскольку как покинутый муж я испытывал громадную боль. А когда все улеглось и страсти стихли, – вздыхал он, сердобольный, – я был бы даже рад его родительскому счастью, но, увы, Леонид так его и не испытал…» А в своем дневнике записывал: «Я ужасно не хотел, чтобы она от него родила. Чтоб род его не был продолжен через Нинку. Но я очень хотел бы, чтобы они зарегистрировались, и чтоб она обеспечена была, и Денис тоже. Я его учу, я плачу за его сына. Плати, плати! Хочешь спать с красивой бабой – плати, а ты как думал!» И в назидание даже приводил историю о том, как некий «ленкомовский» электрик менял одну иномарку за другой. Рэкет ему сказал: плати. Он их послал – машину взорвали, его убили. Мораль: не надо покупать иномарку…
Спасибо. Вот уж до конца, наизнанку вывернул свою душу Валерий Сергеевич, до самого-самого донышка.
* * *
Когда вижу детей товарищей, малышей в особенности, признавался Филатов, я обязательно завожу отношения. Мне с ними интересно… При взгляде на малышей, чего греха таить, возникают соображения: хорошо бы все сделать для того, чтобы не стыдно было перед ними за прожитую жизнь, чтобы они – через нас – поняли и наше, и свое время.
«Денис, которого я воспитал, – вспоминал Филатов, – когда был маленький, иногда заявлял: «Вот вырасту, получу паспорт и возьму твою фамилию». Я отвечал: «Ты что, с ума сошел? У тебя есть отец, и не такая уж у него позорная фамилия». Потом сын с этой темой притих, и мы больше никогда к ней не возвращались. Правда, сегодня я очень переживаю, что внучка Оленька носит фамилию Золотухина. Меня больше бы устроила любая другая. Слава Богу, это временно, только до замужества».
Леонид Алексеевич гордился, что самолично занимался воспитанием Дениса. Его, тощего, длинноногого, нескладного мальчишку, он называл смешно и немножко обидно – «Глиста в корсете». В комнате соорудил для него настоящий турник и, «пока не отработает комплекс упражнений, из дома не выпускал! Я его так воспитывал – ого!
Всю мировую классику прочитать заставил. Он у меня весь цвет русской литературы – да что там цвет, второй, третий ряд – всех знал по имени-отчеству! Станюковича – ну кто сейчас читает Станюковича, двух рассказов бы хватило, – а он прочел полное собрание сочинений! По «Войне и миру» я его лично экзаменовал, чтобы он не пропускал французский текст!.. Денис прочел, конечно, все – и Чехова, и Горького… у которого вообще ничего хорошего нет, кроме «Самгина»… И я рад, что он не только любит Пушкина, но и прочитал Вересаева, Крейна, Тынянова, Гессена…»
Даже Валерий Золотухин в итоге был вынужден признать: «Я очень благодарен Лене Филатову, который хорошо воспитал моего сына и сделал много полезного для его развития. Для детей очень важен личный пример. Леня – порядочный человек и сын мой вырос таким же…»
Хотя потом, когда Леонида Филатова уже не стало, Золотухин корил покойного, что тот напрасно называл Дениса сыном. В нем, дескать, течет моя кровь, и когда-нибудь это скажется, как ты ни воспитывай его. В конце концов, торжествовал Золотухин, это и произошло. Денис бросил ВГИК и стал священнослужителем, то есть резко поменял свой путь. По его мнению, «Лене Филатову это было вдвойне досадно, потому что он вложил в воспитание Дениса много душевных и материальных сил: обучение во ВГИКе было уже платным, и Леня платил за него. Своим уходом в семинарию Денис проявил полную и категорическую самостоятельность… Золотухины все с норовом, если что задумают, их уж не повернуть».
Да Бог с ним, Золотухиным, да и не о нем вовсе речь.
На семейном совете в доме Филатовых очень долго совещались, чем Денису заниматься после службы в армии. Денис собирался стать то музыкантом, то актером. «Решали, решали, – рассказывал отец, – но не было никакой генеральной идеи. Я говорю: «Иди во ВГИК, в случае чего, я подсажу». Действительно, пришлось «подсаживать», но приняли его, начал учиться. А потом, окончив два курса института кинематографии, сказал: «Ты извини, я ухожу в церковь».
И Нина, и, само собой, Филатов были в шоке. Денис пытался объяснить причины. Рассказал об одном постыдном, с его точки зрения, случае. Во ВГИКе студентам поручили делать этюд. Для него понадобились кровати, старые, ржавые, любые. Кто-то дал «наводку», мол, в соседнем интернате вроде бы есть списанные, никому не нужные. Ребята собрались и умыкнули «реквизит». Злоумышленников, естественно, поймали. С поличным. Стыдобища. Тогда-то Денис и сказал ребятам: попомните мое слово, я уйду отсюда. Если кино делается таким способом, что приходится воровать…
«У меня общекультурные сведения о церкви, я там бываю иногда, у меня есть духовник, – говорил Леонид Алексеевич. – Но все равно – шок, когда собственное дитя объявляет, что оно хочет быть попом. Потом как-то смирился, подумав: ну не объявил же он, что в мафию подался по грабежу бензоколонок. Так что пусть его, Господи!..» – в конце концов «благословил» он своего непредсказуемого пасынка.
Хотя и пытался вразумить Дениса, объяснить, что напрямую противостоять мерзости труднее, чем накинуть рясу и делать вид, будто сидишь в приемной у Господа Бога. Хотел внушить, что такие решения не принимаются скоропалительно, что к вере приходят не умом, а через испытания, через беду иногда, через утрату… Но, как всякий неофит, Денис поначалу встал под самые радикальные знамена. Такие вещи порой говорил, что отец с матерью просто начали сомневаться в качестве его мозгов. Повторял все глупости церковные, мол, и театр – занятие бесовское, и книги – от дьявола. Потом, к счастью, это затмение прошло. И даже книжки, где тексты не всегда пристойные, читал спокойно. В том числе и филатовские…
Хотя, говорил Леонид Алексеевич, оценивал их неоднозначно. Что-то даже не дочитывал, говоря, что это явно не его литература. «И не поспоришь ведь! – разводил руками автор. – Он прав. Для меня это особенно ценно. Как и всё, что говорят мои любимые близкие. Семья в моей жизни, это, наверное, главное…Без нее я бы сдох». Не зря же я двойной Филатов, любил лишний раз напомнить он.
Денис усердно обучался в Московской духовной семинарии, в Сергиевом Посаде. Исполняя послушание – на кухне помогать, времени даром шустрый семинарист не терял, познакомился с девушкой по имени Алла, которая подрабатывала в буфете. И на следующий день закомства сделал предложение: «Я хочу, чтобы вы стали моей матушкой. Согласны? Даю минуту на размышление». Алла оторопела и ответила уклончиво: «Если ваше предложение шутка, то я ее разделяю». В общем, понимай, мил дружок, как знаешь.
Денис понял ответ по-своему: «Значит, согласны. Тогда, матушка, пойдемте по сникерсу купим. Отметим это событие». Хотя в семинарии брак и не одобрили, но через два месяца молодых все же обвенчали.
Только через полгода Денис познакомил Аллу с мамой и Леонидом Алексеевичем. Предупредив ее, что мама их скоропалительный брак не одобряет. Но встретились сдержанно-интеллигентно. Как признавалась Алла, она от страха язык проглотила, за весь вечер ни слова не вымолвила: «Я ее (маму Дениса. – Ю. С.) очень боялась. Даже в замужестве мне пришлось долго и упорно доказывать, как сильно люблю ее сына». В семье Филатовых окончательно признали Аллу своей только тогда, когда она родила им первую внучку.
А всего отец Дионисий (в миру Денис Золотухин) с матушкой подарил родителям пятерых внуков. Детям своим дал имена царственных мучеников – Ольга, Татьяна, Мария, Алексей и Никон.
Как шутил Филатов, Денис такой кролик оказался. Но при этом всерьез уже Леонид Алексеевич пояснял: «Просто у него была идея, что русские православные церкви должны иметь много детей. Почти каждый год рожает. Пойми их: приходят и в очередной раз заявляют: «А у нас еще один будет…» И при этом вроде бы стесняются…»
Филатовская методика детского воспитания молодому отцу явно пошла впрок. Как рассказывает матушка Алла, «отец Дионисий с детьми не миндальничает: непослушание выбивает хлопушкой для чистки ковров. Может в угол поставить, особенно за вранье. Но в последние годы стал мягче, сократил детям ежедневные молитвы. И если ломает ребенку строптивый характер, то не ремнем, как раньше, а послушанием. Это значит, они должны пол подмести, салат нарезать, картошку почистить-пожарить. На ночь он обязательно читает детям книжки. Особенно любит про путешествия великих мореплавателей. Если не засыпают, Денис, как учитель, вызывает их к карте, которая висит в детской, и говорит: «Ну-ка, Оля, покажи, каким маршрутом отправился Магеллан в кругосветное плавание?»
Стало быть, крепко-накрепко запали в память Денису филатовские экзамены по «Войне и миру» и скучнейшей прозе господина Станюковича.
Приняв сан, отец Дионисий получил свой первый приход, который располагался в женском общежитии в селе Московское. Оказался «строптивым» священником, стал читать своим прихожанам проповеди о монархии, о том, что во главе православной церкви должен стоять царь, а коль его нет, то никакая церковная служба не может считаться полноценной. Слухи о крамольных проповедях дошли до Патриархии. Стали выяснять, что да как. Но Денис стоял на своем и ни в какую не желал менять взгляды. Когда лишился прихода, «ушел в раскол» – в Зарубежную русскую православную церковь, «храмом» которой стала самая обычная квартира в Китай-городе. Перед возвращением в лоно РПЦ Денис почти год был на покаянии – работал в Свято-Екатерининском монастыре простым разнорабочим и получал жалкие копейки. Сегодня служит в храме Всех Святых, в земле российской просиявших, на окраине подмосковского поселка Видное.
Нина Сергеевна по праву гордится сыном: «Он… живет в согласии и мире с собой и своей паствой…» Того же мнения придерживался в свое время и Филатов: «Очень умный малый и нонконформист… Но какую-то муку я в нем чувствую. Конечно, без сомнения нет настоящей веры… Как бы то ни было, я ему советов давать не буду и влиять на его выбор – тоже. Слишком долго отговаривал перед тем, как он принял решение стать священником…»
Одно только Филатова удручало: «Пытается меня приучить к тому, чтобы я в церковь ходил постоянно… как Пушкин в зрелые годы… Но я не могу… Я просто человек внецерковный…»
В 1997 году отец Дионисий уговорил-таки родителей и обвенчал их. «Леня даже стоять не мог, – рассказывала Нина, – сидел во время венчания». Да нет, не соглашался с венчаной женой Филатов, это потом, когда Денис разрешил, я сел, а пока он читал, я стоял…
Через шесть лет Денис отпевал умершего отца.
* * *
Сигареты и Филатов всегда было как единое целое. В непростые времена курил, как правило, «Яву». По три пачки в день: «На репетициях, в перерывах бегаю покурить за кулисы…» Когда заболел, на вопросы о куреве грозно ответствовал: «Если еще и от этого оказаться!.. Врачи со мной на эту тему даже не заговаривали. Более того, когда после операции я открыл глаза и увидел вокруг улыбающиеся лица, то первым делом попросил: «Дайте закурить!» От меня ожидали услышать что угодно, только не это, и… дали. Я смолил, как собака, в реанимации, в диализном зале». Все засуетились, забегали, умоляли не зажигать спичку – вокруг много кислорода – подушки, маски, баллоны, как бы все отделение не взлетело на небеса… Так все были удовлетворены, что я живой…»
Табачный дым был для Филатова как воздух. Даже медсестры смирились с сигаретой – извечной спутницей едва живого пациента. Ничего не попишешь, хирург разрешил – последняя (как все они тогда думали) радость в жизни, или, как сам он выразился, «одна из последних форм разврата».
Напуская на себя бесшабашный вид, пытался отбиваться: «А что не вредно в нашей жизни? Жить вообще вредно. У меня было такое четверостишие (первую строку я забыл):
(Когда умру, когда мой час пробьет),
Диагноз свой поставят мне врачи:
Он умер от злокачественной жизни,
Какую с наслаждением влачил.
Курить можно, пить нельзя… Конечно, во время операции сделал «перекур» перекуру…»
Когда болезнь подступила совсем уж близко-близко, все равно курил до одури. Чтобы отравы в организме все же скапливалось поменьше, они с Ниной пустились на такой обман: стали курить тоненькие, почти женские, французские сигаретки с золоченым обрезом. По всему дому, там и сям, валялись пустые пачки из-под сигарет. Когда под руками не оказывалось спичек или зажигалки, он просто прикуривал одну сигаретку от другой. Кто-то удивительно точно сказал: некурящий Филатов – это было бы действительно страшно.
Нина как могла пыталась оправдывать мужа: «Он много курит, когда волнуется. Но уже, наверное, не бросит никогда».
Ему вообще ничего нельзя было много. В том числе пить. Не водку. Даже воду. Жена и мама внимательно следили за количеством потребляемой им жидкости.
После операции, удовлетворяя любопытство журналистов относительно признаков выздоровления, Филатов сказал, что ему стало стыдно перед врачами за количество выкуренных сигарет. А потом добавил: «Во-первых, шучу. Но главное не это. Я целый год уже, простите, не писал (ударение на первом слоге). Когда журчит, оно веселее. Это счастье! Даже когда имеет такое жуткое обличье…»
По жизни Филатов терпеть не мог алкоголиков, бабников и голубых.
«Судьбы людей, которые знали недолгую, но очень громкую славу… чудовищны, – размышлял он, – сегодня он любимец страны, завтра – черная дыра… Не будь профессия трагична, с чего бы они спивались?..»
А когда собеседник подначивал:
– Ну, вас-то эта чаша миновала…
Филатов с сожалением качал головой и признавался:
– Ты просто не знаешь, я очень много пил…
И вспоминал свои стихи времен студенческих, греховных, написанные, само собой, в подражание Булату Окуджаве:
А утро будет зябким, как щекотка,
И заорут под ухом петухи,
И будут так нужны стихи и водка.
Стихи и водка. Водка и стихи.
«Бабник»… Дело тут не в количестве женщин. В восприятии Филатова Дон Жуан – это благородное понятие, оно как бы предполагает отвагу и жертву со стороны мужчин. Он всем своим благополучием рискует, готов все положить к ногам любимой женщины – душу, жизнь! А вот много баб – это просто бабник. Бабник и дешевка. Ну, б…дь, проще говоря…
Что же касается нетрадиционного интима, то Леонид Филатов отшучивался словами выдающегося актера Ефима Копеляна, который на вопрос, мог ли он когда-нибудь стать гомосексуалистом, отвечал: нет, для этого я слишком смешлив… А если серьезно, то Филатов откровенно говорил, что никогда не испытывал симпатии к голубым: «Гомосексуализм не может быть нормой – поскольку Бог придумал совсем другую норму – прямо противоположную. А в принципе – пусть каждый делает, что ему нравится… Но я никогда не испытывал симпатии к ним. Мне трудно с ними общаться, разговаривать, возникает чувство неловкости – всякий раз, когда говоришь о каких-то вполне нормальных основах жизни, все время боишься, что они оскорбятся или не поймут… Поэтому в друзьях я таких людей не держу…»
* * *
Своим существованием Леонид Филатов напрочь опровергал расхожее мнение о том, что актер по предназначению дожен быть глуповат. Ему были явно «тесны мирские рамки».
Он придерживался раз и навсегда избранных для себя правил работы на сцене или в кино: «Важно быть самим собой… Ты сохраняешь все свои жизненные привычки, свою манеру речи, свой, скажем, прищур и как бы сливаешься для зрителей со своими героями, играя в то же время вещи очень разные. Принято утверждать, что актер накапливает, набирает – в театре, а в кино – только отдает. Но при этом нужно иметь, что отдавать, что сказать. Ремесла недостаточно. Я знал поразительного по мастерству актера, который мог показать все: воду, стул, телефонную книгу, но самому ему сказать было нечего. Это был гениальный инструмент в руках других». Позволительно можно было бы продлить это сравнение: актер – флейта, фортепиано, кларнет, играть на этих музыкальных инструментах трудно. А расстроить очень легко.
Его постоянно мучил «комплекс вечной подневольности» – генное свойство профессии. Ты стоишь у станочка, тебя выбирают, заглядывая в зубы и щупая мускулы. Ты вечный соискатель… На своем собственном горбу Леонид Филатов, да и Нина Шацкая, конечно, тоже крепко усвоили, что актерское реместо – «профессия униженная, зависимая, несамостоятельная. Сколько бы ни говорили: «Актер – соавтор», это болтовня. Не актер заказывает музыку, выбирает роль. Это делает режиссер, автор. Ты – избранник. Вот и гордись этим… А уж там, как он решит».
Актерство – ремесло не авторское, а cкорее автономное. Более того, Филатов говорил, что профессия актера «не совсем мужская. Мужчина должен что-то сделать сам: написать, изобрести, короче говоря, осуществить, а не реализовывать предложенное».
Он часто меланхолично размышлял о месте актера в современном мире: «Мне довелось играть роль немецкого барона в фильме Сергея Соловьева «Избранные» (съемки проходили в Колумбии). При этом вместе со мной снимались действительно очень богатые люди. И создалась ситуация, о которой писал Жванецкий: «Человек королеве руку целует, а она все пожать норовит». Наша вечная несвобода: от отсутствия денег, от обилия начальства, от огромного количества всяких инстанций, постоянно вычисляющих твою «благонадежность», от «того не скажи, сего не сделай» – это ведь уже мировоззрение, это образ жизни и, стало быть, образ мышления. Как при этом быть артистом, как выходить, лучезарно улыбаться, играть «свободных и богатых» героев?..
Ах! – спрашивают люди – почему мы не звезды, почему не несем за собой волшебное облако тайны, уважения, почитания? У нас даже уважение, любовь народная – и та какого-то особого рода! Да, народ, в высоком смысле этого слова, любил Высоцкого. Но как ему доставалось при жизни! Да я по себе знаю, где-нибудь в провинции, в гостиничном ресторане, подходит незнакомый человек: «А, это ты в таком-то фильме играл?» И попробуй ему в чем-нибудь откажи. Мое нежелание потанцевать с его девушкой тут же рождает взрыв дикой ненависти: «Ты что о себе думаешь?! Мы! Работяги! А ты рылом торгуешь…» Вот вам любовь публики. А потом меня упрекают, что я куда-то не поехал, потому что там мало платят. Я очень люблю встречаться с людьми, но я кручусь как белка в колесе, и труд мой все-таки стоит денег…»
Кстати, тот самый кинорежиссер Сергей Соловьев относил Филатова к числу «фундаментальных людей» эпохи – носителей стабильности высоты человеческого сознания, которое и делает любовь стабильным и вечным понятием. На панихиде по Леониду Алексеевичу он скажет: «Леня был сделан из чистого золота, я таких людей больше в своей жизни не встречал».
* * *
Филатов как-то обмолвился, что будь Владимир Высоцкий сегодня жив, он как истинный художник был бы слева. Почему? «Потому что сердце слева… Все это такой давний спор – я тоже иной раз бравировал такой аристократической позицией: «Да кто вам сказал, что художник обязан быть бедным?! Тургенев не последний был художник в своем роде, а очень не бедствовал… Толстой был аскет – так это был его личный выбор, его аскеза тоже требовала порядочных денежных вложений!»… У нас… было модно рассуждать, что художник обязан быть нищ. Не обязан. Но сочувствовать нищему – его первый долг, и если он спокойно относится к тому, что у него бомж ночует на чердаке, значит, у него очень не в порядке с совестью. Не может, не должен художник обслуживать богатого!..»
Задумываясь над обыденными вещами, Филатов приходил подчас к парадоксальным и самым неутешительным выводам. Жарко доказывал, что понятие «нравственность» привыкли трактовать весьма и весьма странно. Например, приглашают актера в какой-нибудь неблизкий город на встречи со зрителями. Четыре дня – четыре встречи. Двое суток займет дорога туда и обратно. Чтобы поехать, надо оторваться от репетиций в театре (непонятно – как?), что-то соврать на киностудии, где идет озвучание фильма, а ведь еще и семья есть… Короче, отказываешься. А в ответ слышишь: «Как вам не стыдно! Это безнравственно! Мы о вас лучше думали, а вы, оказывается, интересуетесь тем, сколько вы заработаете!»
– «Лучше думали» – это как? – недоумевал артист Филатов. – Что я научился жить без денег?..
Труд актера, по себе знал Леонид Алексеевич, – это неимоверная трата сердца, нервной системы. Актер «сгорает», он работает на особом топливе, внутреннем горючем, и это надо учитывать. Артисты быстро стареют. И когда актер «набирает вес», когда он самостоятельно может выбирать, где и что ему играть, – он уже «самортизирован»… После бесконечных халтур, концертов, поездок по провинции, скитаний по дурным гостиницам, приставаний каких-то странных людей – после всей этой жизни ты уже ничего не можешь людям подарить. Ты знаешь профессию, но душевно и физически ты уже очень болен…
Самое страшное, что презрение к актеру передается и творческой интеллигенции. Иначе не была бы, например, развязана такая истеричная, но в то же время планомерная кампания против актеров Театра на Таганке, якобы повинных в безвременной кончине Анатолия Васильевича Эфроса. «Конечно, ситуация была, сложная, драматическая, – писал Филатов, – но обзывать актеров «чернью», как это делает в своей статье один уважаемый театральный писатель, – это бестактно… На меня его статья произвела ошеломляющее впечатление. Не могу себе представить, чтобы А. Н. Островский или А. П. Чехов, тоже театральные писатели, презирали актеров…»
Леонид Алексеевич поделикатничал и благородно не стал называть имя того самого «театрального писателя».
Я назову – Виктор Сергеевич Розов.
* * *
«История с назначением к нам… Эфроса и последовавшая за ним цепь трагических событий. Некоторые артисты в знак протеста ушли из «Таганки» только потому, что не имели возможности сопротивляться административной воле, – с неутолимой болью в сердце, как на исповеди, не раз рассказывал об этом печальном и знаменательном факте в многострадальной биографии «Таганки» Леонид Филатов. – И дело, конечно, не в Анатолии Васильевиче, который сам по себе был замечательным человеком, талантливым режиссером. А в том, что в его назначении фактически была воплощена «оккупационная» воля начальства, делавшего все, чтобы закрыть сцену Любимова. Театр пережил тяжелые годы…»
«Анатолия Васильевича могли бы внести в театр на руках… Если б только он пришел по-другому… Актеры очень доверчивы, их легко обмануть, но даже этим чиновники не озаботились. Замечательного режиссера «спустили сверху» – как инструкцию… И при этом все ощетинились. Хотя одновременно было его и жалко».
Но по околотеатральной Москве зашелестели листочки машинописных злющих эпиграмм:
Ты слышал новость на Таганке?
Там Эфроса ввезли на танке!
Такой позор! Такой конфуз!
Таганку съел Рязанский ТЮЗ!
«Сверхзадача» бюрократов-иезуитов была такова: столкнуть лбами самый политизированный и «занозистый» театр, на который никак не находилось управы, с самым аполитичным, «эстетуизированным» (если можно так выразиться), но столь же чуждым властям режиссером. Авось они с аппетитом «сожрут» друг друга без всякой соли.
Есть смысл напомнить: один из лучших режиссеров той, советской эпохи, Анатолий Эфрос пришел на Таганку в самый тяжкий период, когда ее создатель и бессменный художественный руководитель Юрий Любимов был изгнан из страны и лишен гражданства. Театр был в руинах. Эфрос тогда сам как раз переживал драму в своем Театре на Малой Бронной, ему некуда было деться. Но он хотел работать. Думал, что сумеет найти общий язык с актерами, с которыми еще в 1976 году (кстати, по предложению Любимова) сделал замечательный спектакль на Таганке – «Вишневый сад». Но крепко ошибся.
Как бы оправдываясь, Эфрос позже говорил: «Вообще, художнику не надо бояться менять свою жизнь. Нельзя очень стабильно жить. Актеры, если они сидят на своих местах долго и крепко, обрастают ремеслом, обрастают даже определенным кругом приятелей, который им все прощает. Они становятся спокойными, их ничто не тревожит, они даже не боятся провала. А вообще надо бояться провала. Нельзя делать спектакли наверняка, уж лучше опыт, который неизвестно чем кончится».
С позицией нового главного режиссера спорили, с ним не соглашались. Тот же Вениамин Смехов, Алла Демидова и, разумеется, Леонид Филатов.
«Приход Эфроса, – считал Леонид Алексеевич, – был тогда чем-то вроде секретной операции, дуплета, разыгранного руководящими органами. Они надумали таким способом разделаться и с Любимовым, и с Эфросом, и с театром, показать, что власть в их руках, что это они распоряжаются искусством. Нас заставили играть в политику, а точнее, всех поставили вне этики. Наверное, будь мы чуть мудрее, взрослее, мы постарались бы понять положение Эфроса и поберечь его, не уходить из театра, потому что этим мы как бы во всеуслышание объявили его приход на место Любимова неэтичным. В этом была правда, но если бы знать, что он на краю…»
А новый главный режиссер от политики был далек, как пятилетний мальчик, а посему неспешно ходил со свитой по закоулкам «Таганки» и искренне сокрушался, качая седой головой: «Особая атмосфера театра нарушена. Это проходной двор, коридор, часто неотапливаемый – ну как в нем сохранить ощущение храма? Это давно не храм…»
На одном из первых же сборов труппы Анатолий Васильевич мягко, но решительно заявил: «Прошлый сезон был не слишком удачен». По окончании этого обязательного и малоприятного «мероприятия» он пометил в своих записных книжках: «Когда собрание кончилось, я был совершенно разбит. У меня осталось такое чувство, будто я выпустил вожжи, и телега покатилась куда-то без управления…» Так оно, в сущности, и было.
А в своем кругу после очередной репетиции он не сдержал чувств и в сердцах обронил гордую фразу: «Люди не прощают тем, кто выше их, чище и талантливей».
«Эфрос был гений, – ни в коем случае не отрицал Филатов, – кумир нашей юности. Его приход в театр был его трагедией. Я ушел не от него, а из безлюбимовского театра… Хотя как режиссера очень любил. Любил такой любовью, понимая, что он номер один. Даже по сравнению с Петровичем нашим.
Люди на Таганке были с самого начала поставлены в безвыходное положение. Не за чужие деньги они там убивались, им действительно деваться было некуда: Любимова лишили гражданства, Эфроса назначили, театр реально погиб… во всяком случае, в прежнем свое виде. И мне тогда казалось, что я прав, прав стопроцентно! Это было такое слепое упоение собственной правотой! Потому что я не подумал хотя бы на один шаг вперед: а если Эфрос умрет? А он умер. А потом вернулся Любимов – такой, какой вернулся. И где вся моя правота?..»
Возглавив «Таганку», Анатолий Васильевич прежде всего взялся за репертуар. Освежать (или освежевывать?) афишу и параллельно реанимировать прежние любимовские работы.
Cама идея – обязательно сохранить спектакли Юрия Любимова – на первый взгляд, была благородна. Но с некоторым музейным «привкусом» и болезненным покашливанием, вызываемым неистребимой пылью старых кулис. Некоторые спектакли было позволено восстановить, остальные, как водится, отправить в «запасники». Фетишизация еще никогда и никого до добра не доводила. Даром, что ли, там присутствует такое слово, как «шиза»?.. Даже верная спутница Эфроса по жизни, замечательный критик Наталья Крымова была вынуждена признать, что театра не было – были спектакли.
Новая постановка «У войны не женское лицо» стала натужным приближением к васильевским «А зори здесь тихие…», «Мизантроп» – слабым отражением «Тартюфа», «Полтора квадратных метра» по повести Бориса Можаева и в подметки не годились прежнему, «трижды непропущенному» спектаклю «Живой» по роману все того же Бориса Андреевича… Как уверял сын Эфроса, театральный художник Дмитрий Крымов, отцу пришлось уговаривать актеров возобновить «Дом на набережной». А они просто саботировали благородный замысел нового главного режиссера. Может быть.
По просьбе руководителей югославского фестиваля БИТЕФ, пояснял Анатолий Васильевич, мы восстановили «Вишневый сад». Но уже без Высоцкого. Его роль – купца Лопахина – исполнил актер Дьяченко. Не было Высоцкого. Зато, уверял Эфрос, в спектакле теперь меньше балагурства и, хочется надеяться, больше глубины.
Потом Анатолий Эфрос согласился возобновить «Мастера и Маргариту», хотя прежняя постановка была ему не по душе. «Парламентеру» от театра Валерию Золотухину он так и сказал: «Пусть восстанавливают, если хотят, но доведи до сведения труппы, что спектакль мне – по искусству – не нравится». Но из уважения… Только коли прежде фантазия неуемных театральных придумщиков Любимова и Боровского поражала, как красивая обнаженная спина Нины Шацкой, то в новом прочтении, хотя спина по-прежнему оставалась прекрасной, но она уже не спасала. Булгаковская трагедия была сведена к комиксу, фарсу. Получилось представление, своего рода мрачная предтеча «Маски-шоу».
Эфрос неоднократно предлагал Филатову новые роли. «Причем так настойчиво. Можно сказать, настырно, – раздраженно вспоминал актер. – Он говорил: Лень, ты мне скажи, ты будешь работать или не будешь? А я как бы так шлялся по театру…»
Сославшись на предельную занятость в киносъемках, он наотрез отказался репетировать напополам с Валерием Золотухиным роль Васьки Пепла в классической горьковской пьесе «На дне». Даже находил подходящие аргументы. Поймите, Анатолий Васильевич, убеждал Филатов, у нас в театре никогда не было «вторых составов». Потом взывал к авторитету Михаила Афанасьевича Булгакова с его бессмертной «осетриной не первой свежести». Не помогало.
Актеры, которые участвовали-таки в дебютном спектакле нового главного режиссера, и впрямь чувствовали себя на сцене погано, как на самом что ни на есть дне жизни. Зато газета «Правда», само собой, высоко оценила спектакль: «Смело и мощно». Профсоюзный «Труд», не утруждая себя изысками, беззастенчиво процитировал Горького, озаглавив свою рецензию – «Человек – это звучит гордо!». Более либеральная «Литературная газета» высказалась чуточку скромнее: «Постановка созвучна и театру, и самому режиссеру…» Московский корреспондент газеты американских коммунистов «Дейли уорлд» Майкл Давидов проницательно узрел в эфросовской трактовке иной, по его мнению, более выпуклый подтекст: «Когда я смотрел пьесу «На дне», то словно видел тех угнетенных и униженных, которые заполняют сегодня улицы США. От этого спектакля я вынес и ощущение той большой правды, которая объединяет «дно» Российской империи с нынешними бездомными периода правления Рейгана…» No comments, товарищ Давидов. Нет слов.




























