Текст книги "Печать и колокол"
Автор книги: Юрий Кларов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Всплеснулась серебром волжская вода – и вновь гладь.
Отцарствовала воровская печать Гришки Отрепьева!
Да была ли она, эта печать, найденная Михаилом Соловцовым на дне сундучка Марины Мнишек, той Марины, что сидит сейчас в оковах на палубе струга?
Может, ее вовсе и не было, привиделось стрелецкому голове?
Нет, была. По всему видать, была, проклятая.
И печать была, и колокол, что сполох бил, и бунт холопов, и пожарища, и страшный Иван Болотников, коему по указу царя Василия Ивановича Шуйского глаза выкололи да в прорубь спустили… Все было. Было, да прошло. И слава богу, что прошло!
Михайло Соловцов вытер свои опоганенные воровской печатью руки о полу кафтана, истово перекрестился, вдохнул полной грудью густой, пахнущий травой и рыбой воздух.
Легкий ветерок колыхал висящий над стругом царский флаг с ликом Казанской божьей матери. Отливали бронзой под неярким утренним солнцем мокрые от пота голые спины гребцов. Скрипели уключины весел. Лениво, будто спросонья, катила свои волны Волга. Кричали над водой чайки.
Тишь да благодать. Вот так бы до самой Казани!..
Солонцов слово в слово помнил наказ князя Ивана Никитича Одоевского: «Везти Марину с сыном и Ивашку Заруцкого с великим береженьем, скованных, и станом становиться осторожливо, чтобы на них воровские люди безвестно не пришли. А буде на них придут откуда воровские люди, а им будут они в силу… побити до смерти, чтобы их воры живых не отбили».
Что ж, стрелецкий голова и его стрельцы настороже. Но волжские берега пустынны – ни конных, ни пеших.
Соловцов зыркнул своими рысьими глазами под навес, где сидела с сыном Марина, и подумал: «Авось пронесет! Кто их отбивать будет? Без надобности они теперича лихим людям!»
Стрелецкий голова не ошибся. Никто не пытался напасть на государевы струги. И Марина, и Заруцкий, и «воренок Ивашка» уже никому больше не были нужны…
Узников без всяких происшествий доставили в Казань, а оттуда повезли посуху в Москву.
В Москве Заруцкого посадили на кол, малолетнего «Иоанна Димитриевича» всенародно повесили за Серпуховскими воротами, а Марину… Впрочем, как закончила свою жизнь в России царица-однодневка, в точности никому не известно. Кто говорил, что ее утопили, кто – что была она удавлена. Во всяком случае, когда происходил обмен военнопленными с Польшей, королю официально было сообщено, что «вора Ивашку Заруцкого и воруху Марину с сыном для обличенья их воровства привезли в Москву… и Марина на Москве от болезни и от тоски по своей воле умерла».
Печатью же, которую стрелецкий голова Михайло Соловцов утопил в Волге, польский король по понятным причинам не интересовался. Не польской была та печать, а русской, простого мужицкого рода. И вырезал ее на страх боярам из языка ссыльного колокола русский умелец, Прокоп Колченогий из Стрелецкой слободы славного города Углича, где жил царевич Димитрий, коего, по преданию, бояре за его склонность к простому люду убить восхотели. Да не вышло то подлое дело у бояр: жив остался Димитрий Иоаннович!
А когда вернулся Димитрий Иоаннович на царство, то поставил он ту печать на свою грамоту, которая волю народу давала. Да только бояре ту грамоту скрыли, а Димитрия Иоанновича сказнили смертью лютою…
Вот какой была печать, которую Михайло Соловцов в Волге утопил!
Разве могла такая печать безвозвратно погибнуть?
Нет, конечно.
Оказавшись на дне Волги, большая государственная печать Лжедмитрия лишь покинула страницы истории и вновь вернулась в легенду.
А легенда та рассказывала о чудодейственной силе печати. Тому, кто завладеет печатью Прокопа Колченогого, уверяли старики, быть царем на Руси. Но не обычным царем, а мужицким, добрым и справедливым, милостивым к народу и грозным к его поработителям, таким царем, о котором испокон веков мечтали русские крестьяне и холопы и каким они сделали царевича Димитрия.
Ну, а царем, понятно, каждому лестно стать. Потому-то охотников завладеть печатью Прокопа Колченогого немало нашлось. И дело то нехитрым казалось: место, куда Михайло Соловцов кинул со струга печать, в точности все окрест знали. Да и не мудрено было его приметить. Ежели ты там в полночь на лодке проплывешь, то обязательно услышишь из-под воды набатный гул. Там-то и ищи. Лежит там на дне печать, тебя дожидается…
Просто будто бы, да не очень. Многие пытались ту печать разыскать, а не смогли. Все дно общупали – нет печати. То ли илом затянуло, то ли водяной ее под свою охрану взял и с ныряльщиками шутки шутил, а только все попусту.
Не дается ни в чьи руки печать Прокопа Колченогого. Что тут будешь делать!
Поостыл народ. Бог с ним, с царством, думает. Добудешь его али нет, а ребятишки тем временем с голоду помрут. И ранее без короны да трона жили, и теперича проживем. Ловилась б только рыбка в матушке-Волге. Оно и понятно, ежели с умом рассуждать: на пустое брюхо и царство не в царство.
Вот тут-то и нашелся добрый молодец. Правду сказать, не астраханец, а казак с Дона. Звали того казака Степаном Тимофеевичем Разиным. Он-то и поднял печать Прокопа Колченогого со дна Волги. Как ему удалось, бог весть. Да только слух был, что печать он и не искал вовсе. Сама-де всплыла она рыбкой со дна – и прямиком ему в руки юркнула. Дескать, долго я тебя дожидалась, любезный Степан Тимофеевич, да вот и дождалась, дотерпелась. Бери меня. Быть тебе, Степан Тимофеевич, мужицким царем!
Вон как!
Поглядел Разин на печать, а она на солнце жар-птицей горит. Значит, без обману, подлинная печать, царская.
Вышел он из воды на берег – а тут чудо! Загремел сам по себе ссыльный колокол в Тобольске, а вслед за ним по всей Руси из конца в конец все прочие колокола грянули. Аж земля затряслась!
Услышал то в Москве царь Алексей Михайлович и ликом побелел, ни кровинки. «Быть, говорит, великой беде для моего царства. Ктой-то, говорит, печать Прокопа Колченогого на дне Волги отыскал». Ну, тут, понятно, все бояре да дворяне всполошились. Такой испуг на них нашел, что дрожмя дрожат. А мужикам тот набат в радость, потому как волю возвещает. Взялись они за вилы да за топоры – и к Степану Тимофеевичу. Раз, дескать, отыскал ты печать Прокопа Колченогого, то быть тебе мужицким царем Степаном Первым. Не отвертишься. Веди нас, Степан Тимофеевич Первый, на бояр да на дворян. Будем с тобой за землю и волю биться.
И пошло великое народное войско, как встарь крестьянская рать Ивана Исаевича Болотникова, на своих кровопийцев-притеснителей.
Многих царских воевод побило оно, многих злодеев смерти предало. И быть бы простому казаку Степану Тимофеевичу мужицким царем, да оплошал он ненароком: обронил в бою печать Прокопа Колченогого. Она и затерялась. А без той печати на Москву хода нет. Всякому понятно. Вот тогда-то все прахом и пошло.
Побили народную рать Степана Тимофеевича царские стрельцы. А самого Степана Тимофеевича как бунтовщика в Москве сказнили.
Печать же Прокопа Колченогого, кою обронил Степан Тимофеевич, царь Лексей приказал своим воеводам сыскать. Да только тот указ исполнен не был: не нашли воеводы печать, как ни старались. И решил тогда царь Лексей – хитрый был царь! – ублаготворить ссыльный колокол, чтобы он, значит, больше никаких помех для его царствования не делал. И послал он в Тобольск главного своего воеводу боярина Морозова. Тот, ясное дело, рад стараться. Поехал боярин в Сибирь и привез оттуда в Углич с превеликим почетом ссыльный колокол. Дескать, вот тебе царская милость. Окажи и нам милость, Христа ради, не бунтуй больше народ.
Так по сей день и стоит возвращенный из ссылки колокол в Угличе. И всяк может прочесть на нем надпись: «Сей колокол, в который били в набат при убиении благовернаго царевича Димитрия… прислан из гор. Углича в Сибирь в ссылку во град Тобольск к церкви всемилостивого Спаса, что на торгу… Весу в нем 19 пд. 20 ф.»
А обо всем остальном в надписи той, известное дело, умолчали, чтобы народ не смущать.
Помнит колокол уговор с боярином Морозовым, молчит. А все ж три раза в год тихонечко по ночам вызванивает жалостливо – никак удержаться не может. А вызванивает он в дни смерти Димитрия Иоанновича, Ивана Исаевича Болотникова да Степана Тимофеевича Разина…
Скорбит по ним колокол. Поминает, значит.
СЕРДЦЕ МАРАТА
Как грозное предупреждение всем врагам королевской власти возвышалась восьмибашенная Бастилия над Сент-Антуанским предместьем Парижа.
Казематы крепости-тюрьмы отличались вместительностью. В них с лихвой хватало места для всех неугодных всехристианнейшему королю строптивых вельмож и слишком глубокомысленных философов, бунтарей, ведьм, алхимиков, колдунов, придворных интриганов и свободолюбивых поэтов.
Узниками Бастилии были таинственный человек с лицом, постоянно закрытым железной маской, которому посвящены сотни исследований, рассказов и романов, король авантюристов граф Калиостро, великий Вольтер и даже французская энциклопедия, книга, по мнению монарха, оскорбляющая святую церковь и подрывающая устои королевской власти.
За четыре столетия камни Бастилии не только покрылись мхом, но и имели честь познакомиться со многими узниками, чем-либо разгневавшими Карла Безумного и Карла VII, многочисленных Людовиков и различных Генрихов.
Казалось, королевская власть и ее грозный оплот вечны. Но наступил 1789 год, и 14 июля Бастилия штурмом была взята восставшим народом. А еще через некоторое время крепость-тюрьма превратилась в руины. На месте Бастилии раскинулась обширная площадь с многозначительной надписью: «Здесь танцуют» И действительно, парижане праздновали здесь свое освобождение. Что же касается камней крепости, то они были проданы с аукциона. Выручка по точным подсчетам современников составила весьма солидную сумму 943 тысячи 769 франков.
Этими камнями украшали фасады домов, на которых было написано: «Свобода, Равенство, Братство», строили из них «Алтари отечества» и складывали постаменты для статуй. Камни тюрьмы превращались в бюсты Жан-Жака Руссо, Вольтера, Дантона, Робеспьера, в амулеты солдат революции, табакерки санкюлотов, в серьги «а ля республика» и колье «гильотина».
Камням Бастилии, ставшим реликвиями революции, предстояла долгая жизнь.
Треугольному, оправленному в серебро каменному медальону, который лежал перед нами на гладкой полированной поверхности письменного стола, было без малого двести лет. Немой свидетель Французской революции…
Но немой ли?
По темному от времени серебру медальона раскинулась черная паутина миниатюрных, почти микроскопических рисунков.
– Ньелла или, как у нас ее чаще называют, чернь, – объяснил Василий Петрович. – Один из древнейших способов обработки серебра. Ньеллатор обычно рисует орнамент, портрет или сцену на прозрачной бумаге и специальной иглой процарапывает контуры на металл. Затем – гравировка резцом. Образовавшиеся углубления заполняются расплавленной смесью олова, меди, буры и серы. Потом выступающие наружу излишки сплава удаляются, и после охлаждения получается ньелла – черное изображение на белом блестящем фоне. Ньеллатор должен быть искусным рисовальщиком и хорошим гравером. Рисунки на этом медальоне сделаны в манере флорентийских мастеров, но скорее всего их делал француз.
Я взял медальон в руки и поднес его к глазам. Ньелла изображала похороны Марата.
На лицевой стороне медальона в орнаменте из остроконечных фригийских колпаков высилась украшенная лентами четырехгранная усеченная пирамида. На ее вершине в окружении горящих факелов стояло ложе с обнаженным по пояс, так, чтобы была видна рана, телом Друга Народа. Справа – ванна, в которой тяжелобольной Марат работал над очередным номером своей газеты, слева, на деревянном чурбане, служившем трибуну революции письменным столом, – его окровавленная рубашка.
На тыльной стороне медальона, в его верхней части, – прорезные контурные изображения Бастилии и двух отрубленных голов: Людовика XVI и Шарлотты Корде. Под ними – снова сделанные чернью слова Марата: «Свобода должна существовать только для друзей отечества, железо и казни – для врагов».
Медальон не напоминал о прошлом – он его воскрешал.
Всматриваясь в рисунки, я видел перед собой семнадцатилетнего юношу Жан-Поля Марата, который собирается ехать в далекий Тобольск для астрономических наблюдений, Марата-ученого, чьи исследования электричества были удостоены похвалы Франклина, и Марата – члена грозного Конвента, в ботфортах, кожаных штанах, в куртке с открытым воротом и красным платком на голове…
Я чувствовал дыхание сотен людей, сгрудившихся в Пале-Рояле вокруг скамьи, на которой стоял Камилл Демулен, призывающий народ к оружию. Видел раздраженное старческое лицо русской императрицы Екатерины II, склоненное над листом плотной бумаги с золотым обрезом. «Я не верю в великие правительственные и законодательные таланты сапожников и башмачников, – писала царица. – Я думаю, что, если бы повесить некоторых из них, остальные одумались бы… Эти канальи совсем как маркиз Пугачев».
Я слышал грохот пушек и стук деревянных башмаков санкюлотов, мелодию «Марсельезы» и голос Робеспьера, видел, как представители Совета Коммуны вручают почетную шпагу основательнице Народного клуба вооруженных женщин Теруань де Мерикур. Вместе с членами Национального собрания читал обращение гражданок секции городской ратуши:
«Жанна д'Арк спасла Францию в царствование деспота Карла VII. Окажемся ли мы менее мужественными, мы, свободные гражданки, поклявшиеся скорее умереть, чем вернуться в прежнее рабство?»
***
В своей автобиографии Марат писал, что в пять лет он хотел стать школьным учителем, в пятнадцать – профессором. В восемнадцать – писателем, а в двадцать – гениальным изобретателем. Жак Дюпонт, которого называли на улице Муфтар Жак Десять Рук или Жак Счастливчик, был слишком слаб в грамоте, чтобы изложить на бумаге свои мечты. Да и мечтал ли он в детстве? Его будущее было предопределено чуть ли не при рождении. Маленький Жак твердо знал, что станет так же, как его отец, куафером. Не каким-нибудь брадобреем, а именно куафером, создающим из обычных, ничем не примечательных волос, растущих по воле всевышнего на голове у любой женщины, изящные и причудливые куафюры – прически-шляпы, подлинные произведения высокого искусства.
Из всех многочисленных ремесел куаферство было наиболее почетным, а главное – прибыльным. Если на улице Муфтар большинство жителей ютилось в жалких лачугах без печей и ежедневно обедало жидкой чечевичной похлебкой с ячменным хлебом, то в доме Дюпонтов никто не дрожал от холода, а в похлебке, которую варила мать Жака, порой можно было без особого труда выудить кусок не особенно жилистого мяса. Более того, маленький Жак, прозванный товарищами Счастливчиком, получал от отца по праздникам несколько су и мог угостить своих друзей самыми изысканными яствами, не исключая каштанов в сахаре. И Дюпонт-старший ежедневно молился за здоровье королевы Марии-Антуанетты, той самой австриячки, которую проклинали все его соседи: бочары, лудильщики, плотники, угольщики и чистильщики обуви.
Отец Жака рассматривал ее как святую покровительницу куаферов. Ведь не кто иной, как она ввела в моду высокие, иногда в метр вышиной, прически, которые подпирались специальными пружинными подушечками на проволоке или китовом усе. Она, благослови ее бог, даже сама изобрела как-то удивительную куафюру-ландшафт. Голову королевы украшали сделанные из собственных волос и цветной эмали очаровательные горы, между которыми в зеленеющих долинах, извиваясь, текли ручьи из серебряного глазета и цвели белым шелком вишневые сады. Правда, куафюра оказалась несколько тяжеловатой, поэтому, чтобы Мария-Антуанетта не потеряла своей королевской осанки, ее прическу сзади поддерживал специальной палочкой с золотым полумесяцем шоколадный грум в белой чалме.
Куафер из Сент-Антуанского предместья никогда, разумеется, не был в числе тех, кто колдовал над волосами королевы или ее придворных дам. Герцогини и маркизы обходили его своим вниманием. Но зато к нему охотно обращались жены и дочери мелких чиновников, откупщиков средней руки и лавочников. Каждая уважающая себя дама стремилась блеснуть оригинальной куафюрой.
Дюпонт-старший был завален работой, и не достигший еще десяти лет Жак старательно помогал отцу. Вначале его обязанности сводились лишь к тому, чтобы подать отцу ту или иную расческу, щипцы, помаду для волос, коробочку с вырезанными из тафты мушками, вовремя накинуть на даму пудер-мантель и, пока отец не закончит пудрить куафюру, держать перед лицом клиентки длинную маску со слюдяным окошечком для глаз.
Жак с интересом наблюдал, как волосы дамы под умелыми руками его отца за несколько часов превращались то в рыцарский замок, то в рог изобилия, то в розовый куст.
Вскоре он научился пользоваться набором расчесок и гребешков, щипцами для завивки, многочисленными помадами и подбирать цветовые гаммы из пудры всех цветов и оттенков. Затем он попробовал делать эскизы новых куафюр. Некоторые из этих набросков отец одобрил. Куафюры-накладки «Висячие сады Семирамиды» и «Морской бой» пришлись по вкусу почти всем клиенткам, а куафюра «Афродита» пользовалась популярностью даже среди настоящих светских дам.
Дюпонт-старший предрекал своему сыну великое будущее. Но пророк из него не получился. Жак так и не стал куафером, а его отец в один из ненастных парижских дней внезапно превратился из уважаемого мастера в обычного уличного брадобрея, который радуется любому клиенту и едва сводит концы с концами. Своим падением, как и возвышением, он был обязан все той же Марии-Антуанетте… После болезни королева потеряла почти все свои волосы. Поэтому куафюры тут же вышли из моды. Версальские, а вслед за ними и все прочие французские дамы вновь стали носить скромные небольшие чепчики: «чепчик-репа», «чепчик-капуста», «чепчик-сельдерей»…
И, посоветовавшись с женой, убитый горем Дюпонт решил определить сына в ученики к серебряных дел мастеру мосье Жиронди, который охотно взял способного мальчика.
Исчезновение куафюр не было для Жиронди таким несчастьем, как для Дюпонта. Серебряные блохоловки по-прежнему пользовались спросом, только теперь их носили не в волосах, а на груди в виде медальона и именовали «щитами Минервы». Серебряные же пряжки на мужских башмаках совсем не уменьшились в размерах. Кроме того, к мосье Жиронди поступали заказы на украшение серебром ручек зонтиков, тростей и лорнетов.
Дела же отца Жака пришли в окончательный упадок. Теперь по милости проклятой австриячки дом Дюпонтов уже ничем не отличался от других домов на улице Муфтар. Здесь, так же как и у соседей, ели жидкую похлебку, носили деревянные башмаки и молили бога подарить Франции другую, более порядочную королеву, с сердцем, открытым для простого люда, и, если бог, конечно, не возражает, с длинными и густыми волосами, специально предназначенными для замечательных куафюр…
Старый куафер даже придумал королевскую прическу. Украшенная золотой и серебряной филигранью, она должна была отразить славные дела королей из династии Бурбонов начиная с доброго Генриха IV, который хотел, чтобы каждый его подданный мог полакомиться пуляркой.
Дюпонт мечтал о том, как его куафюра завоюет всю Францию и его имя будет знать каждый подмастерье, посвятивший свою жизнь куаферству. Но узкие, без тротуаров улицы Парижа, по которым с грохотом стремительно проносились элегантные экипажи и золоченые кареты, не были приспособлены для мечтаний. И когда отец рассказывал Жаку – в который раз! – о своей королевской куафюре, на набережной Конти их сшибла карета.
Обычно аристократы из-за подобных пустяков не задерживались. Но на этот раз кучер, повинуясь приказу своего господина, придержал лошадей.
Брат короля и будущий король Франции граф д'Артуа, обладавший, по словам современника, «всеми качествами, необходимыми для того, чтобы изящно проиграть сражение и любезно разорить династию», искал популярности не только у дворянства, но и у глубоко презираемой им черни. И хотя этот прыщеватый юноша очень торопился в Версаль, он не мог лишить себя удовольствия продемонстрировать истинно королевское великодушие и трогательную заботу о будущих подданных. Поэтому граф послал лакея передать пострадавшим свой тощий по милости скупердяя брата кошелек («О, эта свинья Луи!») и выразить сожаление, что его кучер столь неловок.
К несчастью, Дюпонт-старший не смог оценить самоотверженность высокородного графа, так как был уже мертв. Зато пестрая уличная толпа приветствовала д'Артуа восторженными криками, а нищие, не обращая внимания на удары бича (кучер вымещал на них свою обиду за незаслуженный выговор господина), плотным кольцом окружили карету, моля о подаянии и показывая свои язвы.
Между тем, растолкав зевак и убедившись, что брадобрею теперь ничего не нужно, кроме заупокойной молитвы и места на кладбище, посланец графа, отличавшийся трезвостью ума и хорошим знанием арифметики, поспешно разделил содержимое кошелька на две части. Одну половину он оставил себе, а другую честно отдал Жаку, который со сломанными ребрами лежал в сточной канаве и тихо стонал.
Молодой неотесанный простолюдин, конечно, не дога дался поблагодарить графа за милость, тем не менее лакей, который тоже был чем-то вроде графа среди прочих лакеев, сообщил ему, что его господин, граф д'Артуа, щедро оплатит похороны умершего, а к нему пришлет врача. Кажется, молодого недотепу это проняло: на его глазах выступили слезы. Но до чего все-таки груба и неблагодарна парижская чернь! Лакей был возмущен. Но он, понятно, ничего не сказал своему господину. Он был хорошо вышколен и не хотел ничем огорчать своего великодушного хозяина.
…Кучер в последний раз достал бичом наглого одноногого нищего, который кричал, что потерял свою ногу, сражаясь за христианнейшего короля, и карета помчалась в Версаль.
Итак, Жака не зря прозвали Счастливчиком.
Во-первых, отец его умер не от голода, а погиб под колесами великолепной позолоченной кареты младшего брата всемилостивейшего монарха, рассказывая сыну о куафюре, а не о болезнях.
Во-вторых, сам Жак не только не разделил участи отца, но и удостоился благосклонного графского внимания.
В-третьих, его ребра, ничем не примечательные ребра обычного ремесленника из предместья, оценили не в несколько су, а в десять ливров, что делало его почти состоятельным человеком и давало возможность из ученика сразу же превратиться в серебряных дел мастера.
В-четвертых, его теперь бесплатно лечил один из лучших медиков Парижа, «врач неизлечимых», доктор графа д'Артуа.
А в-пятых, и это самое главное, врач, навещавший Жака, знал не только медицину. Он знал, что нужно для счастья простых людей Франции. И в этом не было ничего удивительного, потому что ему предстояло вскоре стать одним из главных вождей Французской революции…
Так смерть куафера из Сент-Антуанского предместья свела Жака Десять Рук с Другом Народа Жан-Полем Маратом, врачом, ученым, памфлетистом и пламенным революционером, всегда утверждавшим, что «любовь к людям – основа любви к справедливости».
С тех пор Жак редко виделся с Маратом, но Марат навсегда вошел в его жизнь, так же как и тот знойный июльский день 1789 года в саду Пале-Рояля, когда из кафе де Фуа вышел со шпагой в одной руке и пистолетом в другой молодой, но уже достаточно известный журналист Камилл Демулен. Демулен призывал народ к оружию. Король, говорил он, должен наконец подчиниться воле третьего сословия, самого многочисленного сословия страны. Закончив свою горячую речь, оратор отломил нависшую над его головой веточку каштана и прикрепил к шляпе зеленый лист. И все слушавшие его поняли, что зеленый цвет – это цвет возрождающейся Франции. Тогда же на улицах Парижа появились женщины с волосами, украшенными листьями каштана – куафюра, которую не успел придумать отец Жака. Женщины раздавали прохожим зеленые ленты. Этими лентами штурмующие Бастилию обвивали свои ружья, пики и пистолеты.
А потом, когда пропахший пороховым дымом, в изодранной одежде Жак нес пику, на острие которой качалась голова последнего коменданта павшей Бастилии де Лонэ, он думал об отце и Марате, о торжестве справедливости, о том, что самовластию аристократов положен конец. Жак считал, что революция, о которой ему говорил «врач неизлечимых», завершена. Но революция только начиналась.
Газета Жан-Поля Марата «Друг народа» била тревогу, предупреждая о готовящемся в королевском дворце заговоре и призывая французов, которым дорога завоеванная свобода, к бдительности. Но в Париже и его предместьях верили в доброго патриота Людовика XVI, верного сына Франции, который вместе с народом радуется поражению аристократов.
Верил в короля и Жак Десять Рук. Да и как не верить, если в Национальном собрании зачитывался королевский циркуляр: «Враги Конституции не перестают повторять, что король несчастен, как будто для короля может существовать другое счастье, кроме счастья его народа». Чтение этого документа прерывалось криками: «Да здравствует король!» Нет, Национальное собрание не сомневалось в преданности короля народу и поэтому направило во дворец депутацию, которая поздравила монарха и вручила ему сделанный на серебре Жаком Дюпонтом миниатюрный портрет. На этом барельефе Жак изобразил Людовика с головой, увенчанной фригийским колпаком – символом революции. Это была работа зрелого мастера – мосье Жиронди мог гордиться своим учеником. Монарх был растроган.
А утром 21 июня 1791 года Жак вместе с другими парижанами узнал о его вероломстве: королевская чета бежала из Парижа, чтобы возглавить армию эмигрантов, мечтающих о возвращении прошлого.
Вскоре стали известны и некоторые подробности заговора. Оказалось, что паспорт и необходимые для побега деньги изменники получили от русской баронессы Корф. Всехристианнейший король покинул дворец под видом лакея баронессы, а Мария-Антуанетта изображала ее горничную.
Да, не зря покойный отец Жака молил всевышнего о другой королеве. Но чем лучше своей жены сам король? И вообще, нужны ли свободной Франции король и королева?
Жан-Поль Марат считал, что нет, не нужны. И на этот раз Жак уже не сомневался в справедливости его слов…
Людовику не удалось убежать. Задержанные народом «лакей» и «горничная» госпожи Корф вынуждены были вернуться в Париж.
В тот же день Жак Десять Рук ударом молотка расплющил возвращенное ему прачкой из Тюильрийского дворца изображение короля-изменника. А некоторое время спустя бесформенный кусочек серебра превратился под руками мастера в чеканный брелок, имеющий вид рыцарского меча, перевитого трехцветной лентой. На ленте были вырезаны слова Марата: «Я поверю в Республику только тогда, когда голова Людовика XVI не останется на его плечах».
Этот брелок висел на цепочке часов парижского палача мосье Сансона, когда тот исполнил приговор Конвента над Людовиком XVI…
В отличие от своего соседа и товарища по ремеслу Россиньоля, которого революция сделала вначале комиссаром секции, а затем генералом и командующим армией, Жак Дюпонт не участвовал в боях с австрийцами, пруссаками и шуанами. Тем не менее он был добрым патриотом, что признавал и боевой генерал Россиньоль.
Жак служил Республике резцом, карандашом и кистью.
По его эскизу была вырезана знаменитая агатовая чаша, из которой во время революционных праздников пили символическую «воду свободы» на площади Бастилии члены Конвента. Его брелоки (заступ с надписью «Лучше смерть, чем рабство») стали принадлежностью каждого якобинца. Жак Десять Рук был одним из ревностных помощников первого художника Республики, друга Робеспьера Жака-Луи Давида, картины которого и поныне являются украшением лучших музеев мира. Вместе с ним Жак работал в Коммуне искусств и обсуждал, какими должны быть памятник «Слава французского народа» и «Храм революции».
Между тем в конце июня Марат тяжело заболел. Его постоянно мучили нестерпимые боли. Некоторое облегчение давали лишь теплые ванны. Марат-врач знал, что болезнь неизлечима и дни его сочтены, поэтому Марат-революционер торопился, он хотел успеть сделать как можно больше до своей смерти. На учете была каждая минута. Марат с помощью жены и сестры превратил ванну в кабинет и, полуслепой, изможденный, измученный, ежедневно здесь работал по 16—18 часов.
В эти дни Жак Дюпонт в последний раз видел бывшего врача графа д'Артуа. Клуб Кордельеров включил его в делегацию, навестившую больного в начале июля 1793 года. Их встретила и проводила к мужу молчаливая Симона Эрар.
Над покрытой доской ванной, рядом с которой стоял чурбан с чернильницей, возвышалась, как всегда, перевязанная красным платком голова Марата. Услышав скрип открываемой двери, Марат положил перо на доску и улыбнулся вошедшим. Симона внесла два тяжелых, грубо сколоченных стула.
Жак с ужасом смотрел на землистое лицо Друга Народа, на его выступающие углами из-под сорочки ключицы, исхудавшие руки. За то время, что они не виделись, Марат постарел на двадцать лет. Он казался дряхлым стариком. По-прежнему молодыми оставались только его проницательные, живые глаза.
Угадав мысли Жака, Марат пожал плечами.
– Меня нисколько не беспокоит, – сказал он, – проживу ли я на десять лет больше или меньше. Мое единственное желание – сказать при последнем издыхании: «Я умираю удовлетворенный, так как отечество спасено».
Делегация кордельеров пробыла у Друга Народа недолго. Когда они уходили, Марат сказал:
– Ничего, друзья, у меня в запасе четыре месяца жизни, а может быть, и полгода…
Но Марат ошибся: его жизнь исчислялась не месяцами, а днями. Смерть уже стояла подле его дома в обличии миловидной двадцатипятилетней девушки с белокурыми волосами, одетой по последней моде того времени.
– Я хотела бы попасть к Другу Народа…
– Он тяжело болен, гражданка, – сказал Дюпонт.
– Но у меня важное дело…
– Он никого не принимает.
– Жаль, очень жаль.
Девушка повернулась и пошла прочь. Это была аристократка из Нормандии, Шарлотта Корде, та самая Шарлотта Корде, которая десять дней спустя предстанет перед революционным трибуналом по обвинению в убийстве Жан-Поля Марата и чей череп через девяносто шесть лет привезет на Парижскую выставку как самый сенсационный экспонат внучатый племянник Наполеона I Роланд Бонапарт…
Шарлотта Корде знала, как следует добиваться приема у Друга Народа. Рядом с убитым Маратом лежал окровавленный нож и прочувствованное письмо убийцы: «Достаточно того, что я была несчастна, чтобы иметь право на Вашу благожелательность».
Благожелательность Марата стоила ему жизни…
***
Передавая Конвенту свою знаменитую картину «Смерть Марата», Луи Давид сказал: «Народ обращался к моему искусству, желая вновь увидеть черты своего друга… Я услышал голос народа, я повиновался ему».