355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Кларов » Печать и колокол » Текст книги (страница 13)
Печать и колокол
  • Текст добавлен: 4 сентября 2016, 17:07

Текст книги "Печать и колокол"


Автор книги: Юрий Кларов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Тарновский говорил, что все эти годы его мучила совесть и он хотел вернуть присвоенное государству, но боялся ответственности. Ведь закон, как мне известно, карает за сокрытие произведений искусства, подлежащих регистрации, учету или передаче в госхранилище. И все же, не будь налета, он, Тарновский, сдал бы все-таки хранившиеся у него вещи. Ведь он мог их продать, однако он этого не сделал…

Сотканная из недомолвок, полуправд и страха наказания исповедь заканчивалась, понятно, просьбой. Я должен был засвидетельствовать его добровольное признание и чистосердечное раскаяние. Когда налетчики будут пойманы (в том, что это произойдет, Тарновский не сомневался, этим-то и объяснялось его «добровольное признание» и «чистосердечное раскаяние»), он, Тарновский, готов помочь милиции в оценке похищенного и экспертизе изъятых у бандитов уников. Более того, он с удовольствием заплатит любой штраф. Лишь бы не тюрьма. Посадить его в тюрьму – величайшая несправедливость. Он же никого не убивал, не крал… Правда, тогда, в восемнадцатом, он проявил слабость, но разве не были для него наказанием эти страшные годы, когда день и ночь его непрестанно грызла совесть? Как он переживал, как переживал! Вспомнить и то страшно! Может быть, я сомневаюсь в том, что он говорит? Тогда я могу спросить у Варвары Ивановны. Она о многом расскажет: о бессонных ночах, о сердечных приступах, о неотправленных письмах в научный отдел Наркомпроса… Да что говорить, ведь я его хорошо знаю. Пусть он слабый, но все же честный человек. Это известно всем. Да, всем. В его порядочности никогда и никто не сомневался. Нет, конечно, он виноват. Однако вина вине рознь. И в глубине души я это прекрасно понимаю. Поэтому иронизировать ни к чему. Ирония – ржавчина, которая разъедает человеческие отношения. А сегодня ночью в лице налетчиков к нему пришла не беда, а освобождение от страха и угрызений совести. Как это ни парадоксально, но он счастлив. Да, счастлив. Он глубоко счастлив, что вскоре – он в этом ни капли не сомневается – бандиты будут арестованы и отобранное у них станет наконец достоянием трудящихся. Ведь искусство – это радость. Оно облагораживает людей, воспитывает их. А чего стоит один лишь портрет Бухвостова, этот воплотившийся в шелк гений русского народа!

Ушли они уже утром. В прихожей Тарковский протянул мне руку, но я ее не заметил…

***

Рассказывая, Василий Петрович вновь переживал ту ночь. Он возмущался, иронизировал, удивлялся, радовался, грустил. Одна гамма чувств сменялась другой.

К порозовевшему лицу старого искусствоведа вновь вернулась молодость. Исчезли бесчисленные морщины, стала упругой дряблая кожа, в глазах появился блеск. Наверное, таким Василий Петрович был в 1922 году.

Когда я ему сказал об этом, он улыбнулся.

– Возможно, возможно… Вот вам еще одно доказательство того, что общепринятое мнение, будто бы переживания старят, ошибочно. Пока человек переживает, он живет. Уходят переживания – уходит жизнь. Он разговаривает, ест, пьет, но не живет. Должен признаться, что я не разделял оптимизма – мнимого или действительного – своего бывшего товарища. У меня не было уверенности, что преступников разыщут. И объяснялось это не присущим мне скептицизмом или плохим мнением о способностях сотрудников уголовного розыска. Я, например, очень уважал заместителя начальника Петрогуброзыска Ореста Григорьевича Ефимова. С ним я познакомился еще в 1919 году в захваченном деникинцами Харькове, где мы близко сошлись. Это был далеко не заурядный человек: умный, мужественный, широко образованный, умевший целиком отдавать себя делу партии. Через него я знал и некоторых других товарищей из этого учреждения, помещавшегося тогда на площади Урицкого (ныне она именуется Дворцовой). Они тоже производили на меня самое благоприятное впечатление. Но, как известно, существует определенный предел человеческим возможностям. У милиционера, как и у всех нас, всего две руки, поэтому, выражаясь фигурально, он одновременно может схватить за ворот лишь двух жуликов. А общее число рук тогда в Петрогуброзыске было намного меньше, чем уголовников. Петроград, как я уже говорил, буквально кишел преступниками самых разнообразных специальностей: медвежатниками, карманниками, мокрятниками, стопорилами, поездушниками, голубятниками…

Какой только мрази не было!

Запуганные обыватели трепетали от одного только имени нашумевшего на всю страну Леньки Пантелеева, с ужасом говорили о «подвигах» Гришки Тряпичника, ограбившего Михайловский дворец, в котором был расположен музей имени Александра III (ныне Русский музей), о зверствах «короля Охты» Пискуна, о десятках и сотнях других мерзавцев, терроризировавших город.

На таком фоне похищение антикварных вещей из какой-то лавки какого-то Тарновского представлялось обычным незначительным происшествием, которому, разумеется, милицией будет уделено должное внимание, но только «должное», а не первоочередное.

Все это я прекрасно понимал. И все же… И все же, выпроводив своих ночных гостей, я взял извозчика и отправился к Ефимову.

Ефимова на месте не было. В секретариате мне сказали, что он выехал на место происшествия и неизвестно, когда вернется.

Слово «неизвестно» оптимизма не внушало. Но мне повезло: когда я уже подготовил себя к многочасовому ожиданию, то заметил поднимавшегося по лестнице Ореста Григорьевича.

– Ко мне?

– К тебе.

– По делу?

– По делу.

– А попозже не можешь?

– Могу, но хотелось бы поговорить с тобой сейчас.

– Ну что ж, заходи, – сказал он тоном, в котором можно было бы найти все, кроме радости по поводу моего визита.

Продолжение диалога было уже в его кабинете.

– Украли что-нибудь?

– Ограбили.

– Тебя?

– Государство.

– Садись и рассказывай.

Зная занятость Ореста Григорьевича, я старался быть по возможности кратким.

Ефимов слушал меня вначале довольно внимательно, а затем стал время от времени поглядывать на висевший в его кабинете плакат. На плакате, видимо нарисованном кем-то из сотрудников розыска, был изображен похожий на скелет длиннобородый старик, которому молодой курносый милиционер в суконном остроконечном шлеме с алой звездой протягивал каравай хлеба. Под рисунком стихи:

 
Когда ужасно голодали Москва и красный Петроград,
То вы нас, братья, поддержали, – мы это вам вернем назад
 

Взгляд Ефимова был настолько красноречивым, что я наконец не выдержал.

– Уж не хочешь ли ты сказать, что, когда в Поволжье люди умирают от голода, не следует столько внимания уделять какому-то портрету?

– Нет, не хочу.

– Почему же ты меня не слушаешь?

– А ты уже все существенное сказал.

– Не совсем.

– Это только тебе так кажется, Василий Петрович. Суть в чем? Надо разыскать. Верно?

– Верно, – согласился я.

– А остальное – комментарии. Всю жизнь не любил комментариев. А теперь слушай меня. Голод голодом, а искусство искусством. Причем в отличие от искусства голод не вечен. Что же касается плаката, то он меня на одну мысль навел: не завязать ли нам в один узелок розыски портрета и помощь голодающему Поволжью?

– Не понимаю, – признался я.

– А ты вот эту бумажку прочти – и сразу поймешь. Весьма разумная бумажка.

И Орест Григорьевич протянул мне тот самый циркуляр Наркомюста, с которого вы изволили снять копию.

– Как видишь, – сказал он, – борьба с преступностью стала и борьбой с голодом… Теперь суды, помимо других наказаний, взыскивают также с осужденных деньги и продукты в пользу голодающих крестьян. Почему бы первому русскому солдату не помочь голодающим? Ведь те, что грабили антикварные лавки, да и сам Тарковский, присвоивший государственные ценности, отнюдь не относятся к малоимущим гражданам республики… Как ты считаешь?

Я, конечно, был полностью с ним согласен.

– Но было бы хорошо, – продолжал Ефимов, – если бы ты наших ребят подогрел.

– То есть?

– Ну, понимаешь, одно дело, когда ты просто разыскиваешь какую-то ценность, и совсем иное, когда эта ценность в твоих глазах становится чем-то конкретным. Рассказывать ты мастер. Вот и заинтересуй их самим Бухвостовым, расскажи про историю портрета, про вышивки. В общем, не мне тебя учить. Сегодня я делаю доклад о роли судебных и административных органов в борьбе с голодом. А после меня выступишь ты. Только учти, – усмехнулся Ефимов, – что от качества твоего выступления зависит успех розысков… Ясно?

– Ясно.

– Вопросов нет?

– Нет.

– Тогда желаю тебе хорошо подготовиться к лекции и жду в восемнадцать ноль-ноль.

… И вот в восемнадцать ноль-ноль я уже сижу за столом рядом с Ефимовым в большой овальной комнате, которая меньше всего напоминает пристанище муз.

Бедные музы! Один лишь вид стен обратил бы их в паническое бегство.

Стены комнаты, представлявшей импровизированный криминалистический музей «Учебного кадра» – так именовалась школа уголовного розыска, – были увешаны фотографиями и дагерротипами трупов.

Здесь были удавленники, утопленники, люди, отравленные различными ядами, убитые током, застреленные, зарезанные, задушенные и умело расчлененные на части (отдельно ноги, отдельно голова, отдельно руки, отдельно туловище).

От фотографий была свободна лишь одна стена, но взор не мог отдохнуть и на ней – ножи всех видов и фасонов, кастеты, гирьки на ремешках, веревочные и проволочные петли, ружья, снова ножи и снова револьверы.

– Великолепные экспонаты, правда? – не без гордости сказал Ефимов.

– Просто замечательные! – с энтузиазмом подтвердил я, опасаясь, как бы меня сейчас не стошнило.

Но ничего, обошлось…

Ну что вам сказать о моей лекции, которую я прочел в тот вечер?

Были у меня выступления и хуже и лучше. Но никогда я так не стремился заинтересовать слушателей, заинтересовать во что бы то ни стало. И это меня чуть не подвело…

Начать я решил с мифа о дочери красильщика Арахне, которую прекрасная и мудрая богиня Афина-Паллада первую из всех женщин земли обучила искусству богов – ткачеству. Но Арахна отплатила своей божественной учительнице черной неблагодарностью. Она чрезмерно возгордилась и вызвала Афину на состязание. Мало того – она победила в состязании и поэтому пала жертвой самолюбивой богини, которая не постеснялась превратить ее в паука.

Откуда я мог знать, что сидящий в первом ряду русоволосый парень с кольтом у пояса агент второго разряда Петренко не только сотрудник уголовного розыска, но и руководитель кружка «Милиционер-безбожник»? Еще меньше я мог подозревать, что Петренко воспримет миф об Арахне как злостную попытку подорвать в Петрогуброзыске основы атеистической пропаганды.

Но увы! Как рассказал мне Ефимов, Петренко после лекции заявил: «Мы интернационалисты, а потому коллективно плюем на всех богов и богинь вне всякой зависимости от их расы или, к примеру, национальности. А до ткачества и вышивания наши бабы, в смысле полноправные женщины, своим умом дошли, без божеских поучений. И стыдно профессору всякую зловредную идеологическую тень на плетень наводить».

К счастью, Петренко не поддержали. Да и я, почувствовав во время лекции что-то неладное (Петренко так трубно высморкался, что меня это насторожило), постарался побыстрей закончить с мифологией и перейти к древним египтянам и персам.

Я рассказал об Александре Македонском, который, придя в восторг от украшенного богатыми вышивками шатра побежденного им персидского царя Дария, заказал для себя искусным киприоткам плащ с изображением всех своих побед. Упомянул о золотых вышивках на одеждах римских императоров и рассказал о том, как властелин Византии Юстиниан, желая наладить у себя в стране производство шелка, отправил в Китай двух монахов-миссионеров, которые, похитив там шелковичных червей, тайно привезли их в своих бамбуковых, полых внутри, посохах в Константинополь.

Петренко, на которого я время от времени поглядывал, удовлетворенно кивнул головой («Вот это верно, монахи – они такие, вор на воре»).

Аудитория была дисциплинированная, сидели тихо, только поскрипывали стульями. Но по лицам я видел – скучновато. «Зажечь ребят» я не смог. Не получалось.

Первые проблески интереса появились, когда я стал говорить о Меншикове.

Сподвижник Петра I симпатий к себе не возбудил.

Да и что могло слушателям понравиться в «герцоге Ижорском»? Из бедняков, чуть ли не пролетарского происхождения, а выбрался в князья да герцоги – и тут же забыл о своих братьях по классу, стал крепостником, эксплуататором, казнокрадом. Таких перерожденцев в революцию к стенке ставили. И справедливо.

Другое дело Бухвостов. К нему слушатели сразу же прониклись симпатией. И я их понимал: свой! Он подкупал тем, что никогда не искал теплого местечка, был храбр, мужествен, справедлив и всегда готов, «не жалея живота своего», принять смерть за Россию.

Большинство моих слушателей, прошедших горнило гражданской войны, хорошо знали тяжелую солдатскую долю – холодную ярость штыковых атак, кровавое пламя артиллерийской канонады, разбойничий посвист пуль, тоску по дому и горький дым костров во время коротких привалов. Да и сейчас – разве они не солдаты? Не зря милицию называют младшей сестрой Красной Армии. Тот же фронт. И раненые, и убитые, и пропавшие без вести…

Солдатская доля, солдатская жизнь!

А Бухвостов между тем сам в солдаты записался, как и они, добровольно, никто его не неволил. Ни наград не искал, ни доходов – какие там доходы! Сознательным был, за родину душой болел, за справедливость. Мы в гражданскую Антанте прикурить дали, а он в те поры шведам огонек поднес. Тоже вроде интервентов были. Ишь, куда добрались – до Полтавы… А натерпелся-то, видно, бедолага – ни в сказке сказать, ни пером описать!

Так протянулась через века незримая ниточка от первого российского солдата Бухвостова и битв, в которых он своей широкой богатырской грудью Ильи Муромца прикрывал Русь от ворогов, к бойцам-добровольцам внутреннего фронта, фронта борьбы с бандитами и со всеми теми, кто мешал народу России жить и работать.

Как-никак, а мои слушатели были потомками первого российского солдата…

И, поняв это, я отложил в сторону план лекции.

Теперь я говорил лишь о Бухвостове, причем говорил о нем как о нашем общем знакомом – Сергее Леонтьевиче. И чем больше я о нем рассказывал, не забывая следить за напряженными и зачарованными лицами своих слушателей, тем больше Бухвостов становился похожим на них своей бескорыстностью, готовностью отдать последний кусок хлеба товарищу (тому же голодающему крестьянину Поволжья), кристальной честностью и аскетизмом.

Меня не смущало, что создаваемый мною образ весьма приблизительно соответствовал исторической правде.

Вряд ли, конечно, первый русский солдат задумывался над вопросами социальной справедливости, защищал крепостных от притеснений помещиков, резал правду в глаза всесильному Меншикову, вылавливал разбойничьи шайки, которые грабили землекопов в строящемся Петербурге, и корил царя за жестокое обращение с простым людом.

Но, импровизируя жизнь и образ Бухвостова, я не только не испытывал неловкости, но даже немного гордился силой своего воображения.

Почему?

Да потому, что я понимал, что моим слушателям первый российский солдат дорог именно таким, каким я его изобразил.

И думаю, ежели бы Бухвостов в тот момент воскрес и каким-либо чудом оказался в Петрогуброзыске, он бы не протестовал против искажения истории, не гаркнул зычно: «Слово и дело!» Нет. Проявив должное понимание сложившейся обстановки, он бы промолчал. А после окончания лекции расправил бы свои лихие усы и сказал бы: «Все правильно, товарищи красные милиционеры! Все так и было: там – шведы, турки, персы и прочая Антанта, здесь – лихоимцы, купцы-кровососы, крупные землевладельцы, разбойники да бояре-эксплуататоры… Очень точно обрисовал лектор наше проклятое прошлое. А теперь, дорогие товарищи, поблагодарим лектора – и за дело. Пора, друзья, пора… Шутка ли, в Поволжье голод, как при царизме, здесь, в Петербурге, тоже черт те что творится: вконец лиходеи обнаглели – грабят, убивают, крадут… Я в таких случаях время попусту не терял, не дожидался, покуда горнист протрубит… Солдат – он завсегда солдат. А ведь в каких условиях приходилось свой солдатский долг исполнять? Врагу не пожелаю. Крепостничество, пропади оно пропадом, феодализм проклятый, монархизм… Правду сказать, монарх-то наш Петр Лексеевич был вроде из передовых, прогрессивных, с головой был монарх и не белоручка, не зазря Великим прозвали – что было, то было, чего там, – а все ж деспот: трон, корона и все такое прочее, да и рукам волю давал… чуть что – за дубинку. Недооценивал разъяснительной работы, пропаганды и опять же агитации. Ни в какую не доверял массам. Так что сами понимаете…»

Но так как чудес не бывает, то похожие слова после моего выступления сказал не Бухвостов, а Орест Григорьевич Ефимов. Он же зачитал уже знакомое вам решение общего собрания сотрудников 3-й бригады Петрогуброзыска и преподавателей «Учебного кадра», которое было принято единогласно.

А затем Ефимов познакомил меня с инспектором 3-й бригады Сергеем Сергеевичем Борисовым, седоватым человеком с внимательными серыми глазами, который напоминал мне своим чеканным лицом одного известного дореволюционного артиста.

– Рад познакомиться, – сказал Борисов. – И с вами и с Бухвостовым.

Орест Григорьевич улыбнулся:

– Ты так расписал Бухвостова, что Борисов не прочь зачислить его в свою бригаду.

– А что? – поддержал я шутку. – По-моему, лихой бы милиционер из Сергея Леонтьевича получился.

– Лихих у нас и так достаточно, – сказал Борисов, – с умелыми нехватка.

Сергей Сергеевич, как я понял, уже ознакомился с материалами по ограблению антикварной лавки Тарновского. Он меня подробно расспросил о коллекции Шлягина, о самом Шлягине, о моей встрече и разговоре с ним, о подробностях ночного визита Тарновского и Варвары Ивановны, о Генри Мэйле, который в свое время хотел приобрести у Шлягина портрет Бухвостова. Затем Борисов спросил:

– Вам Тарновский говорил, от кого он ждал телеграмму в тот вечер?

– Нет, – сказал я. – Я вообще не уверен, что он ожидал телеграмму.

– Твердой уверенности у меня тоже нет, – признался Борисов. – Но ведь Тарновский будто не из храбрых?

Я не удержался от улыбки. Большего труса мне встречать не приходилось. Он боялся всего: хулиганов, случайных знакомств, лошадей, машин, крыс, сырой воды, собак, простуды, инфекции… Свою квартиру он превратил в неприступную крепость со сложной и хитроумной системой замков, крючков, засовов и цепочек.

– Вот именно, – выслушав меня, кивнул Борисов, – неприступная крепость, как вы выразились. В протоколе осмотра отмечено большое количество запирающих устройств на входной двери и две кованые железные цепочки. Но Тарновский, насколько я понял, цепочками не воспользовался, а сразу же открыл дверь.

– Совершенно верно. Иначе он бы разобрался, что это не почтальон, а налетчики.

– Вот видите, мы уже начинаем мыслить одинаково, – констатировал Борисов. – Потому-то я и предполагаю, что он ждал телеграмму. В противном случае он бы так просто дверь не открыл. Но это между прочим, это я еще уточню с самим Тарновским. А теперь расскажите мне поподробней о вещах, которые хранились в тайнике. Обо всем, кроме портрета Бухвостова, о нем я уже имею исчерпывающее представление: ведь я был на вашей лекции…

Присутствовавший в начале беседы Ефимов, сославшись на дела, давно ушел, а Сергей Сергеевич продолжал задавать мне один вопрос за другим.

Наконец поток вопросов стал иссякать. Воспользовавшись паузой, я спросил, имеются ли у него какие-либо предположения.

Борисов засмеялся:

– Хотите сразу же взять быка за рога? Предположений много, все не перечислишь…

– А наиболее вероятное? Кто мог ограбить Тарновского?

– Видите ли, – сказал Сергей Сергеевич, – я не Шерлок Холмс и не Нат Пинкертон. В провидцы тоже не гожусь… Но, если исключить возможные случайности – а их в нашем деле сотни, – то по почерку похоже на работу Володи Этюдника. Есть такой специалист по антикварным и ювелирным магазинам, гастролер…

– Гастролер?

– Ну да, гастролер. Он к нам на гастроли из Екатеринослава прибыл: уж слишком он наследил там, вот и решил временно переменить место своей деятельности.

– И какие же шансы выловить его, этого самого Этюдника?

– Какие шансы, говорите? – окончательно развеселился Сергей Сергеевич. – Да, наверное, приличные шансы. Если руководил налетом действительно Этюдник, – вставил он свое очередное «если», – то, думаю, наше обязательство мы выполним досрочно: Этюдника Петренко уже три дня «пасет». Не исключено, что вы будете иметь сомнительную честь с ним лично познакомиться в самое ближайшее время… ну, скажем, на следующей неделе. Он в одной «хазе» на Мало-Царскосельском проспекте осел и чуть ли не ежедневно кутит в «Сплендид-Паласе». Так что некоторые ориентиры у нас имеются. В общем, как только будут новости, я вам телефонирую.

Новости не заставили себя ждать. Через день Сергей Сергеевич позвонил мне на работу:

– Если хотите побеседовать с Этюдником, приезжайте.

– Когда?

– А хоть сейчас. Его должны ко мне привести. Но ни слова Тарковскому.

Я бросил все свои дела и помчался в Петрогуброзыск.

У двери кабинета Борисова переминался с ноги на ногу конвойный.

Значит, Этюдник уже здесь. Я постучался.

– Войдите! – крикнул из-за двери Борисов.

Налетчик, худощавый, одетый по последней нэпмановской моде молодой человек с густо набриолиненными волосами, сидел на стуле перед Сергеем Сергеевичем, скучно глядя в потолок и небрежно вытянув длинные ноги в узконосых штиблетах.

– Чего уставился, четырехглазый? – злобно спросил меня Этюдник. – При стеклышках, а туда же, в лягаши…

– Только не хами, Вовочка, – предупредил его Сергей Сергеевич и перевел: – Вовочка хотел вам сказать, что при такой, как у вас, интеллигентной внешности вы могли бы найти себе более благородное занятие, чем работу в Петрогуброзыске, где вам приходится иметь дело со всякой шантрапой вроде него. Он вас принял за нашего сотрудника.

Я кивнул головой: все понятно, дескать.

– А теперь по существу, – сказал Сергей Сергеевич, обращаясь к задержанному. – Искренность украшает любого человека, в том числе и налетчика с мелкобуржуазным происхождением. Признаешь, что брал лавку Тарковского?

– Лавку? – переспросил Вовочка. – Кобелий закуток!

– Вовочка хочет сказать, – вновь перевел для меня Сергей Сергеевич, – что, учитывая скудость ассортимента антикварных изделий и их незначительную ценность, торговое заведение Тарковского нельзя именовать лавкой. Так брал этот закуток?

– А чего не взять, что плохо лежит?

– Значит, брал?

– Брал.

– А с кем?

– С корешами.

– С кем именно?

Налетчик задумался и наморщил лоб.

– И долго мы будем ждать?

– Долго, – злорадно сказал Вовочка.

– Запамятовал? – с участием спросил Сергей Сергеевич.

– Начисто.

– Не украшает, значит, тебя искренность?

– А я и без украшений парень хоть куда.

– Понятно, – сказал Сергей Сергеевич и перевел: – Вовочка хочет сказать, что у него провал в памяти, но, посидев немного в арестном доме и побеседовав на очных ставках со свидетелями, он постарается восстановить все подробности происшедшего и рассказать о них. А пока он, как и подобает воспитанному человеку, извиняется за напрасно отнятое у нас время и просит отправить его в камеру. Так, Вовочка?

Вечером мне позвонил Тарковский. Помня о предупреждении Борисова, я ему ничего не сказал, хотя и не понимал, почему следует умалчивать об аресте Этюдника, который признался в ограблении. Впрочем, меня волновало не столько это обстоятельство, сколько другое, более существенное: удастся ли разыскать портрет Бухвостова. К тому времени Ефимов торжественно вручил мне протокол общего собрания сотрудников 3-й бригады, где черным по белому было написано: «Заверить красного профессора истории изящных искусств тов. Белова В.П., что в самое ближайшее время портрет С.Л. Бухвостова, который, как явствует из прочитанной лекции, является ценным для пролетариата произведением дореволюционного рабоче-крестьянского искусства, займет положенное ему место в музее „Общества поощрения художеств и популяризации художественных знаний при Российской Академии материальной культуры“, где будет вдохновлять раскрепощенный народ на Всемирную революцию».

«Заверить»…

Мне очень хотелось поверить этому заверению, но ситуация отнюдь не внушала оптимизма.

Свой «провал в памяти» Этюдник, правда, восстановил довольно быстро, чуть ли не на следующий день. Его воспоминания о посещении лавки Тарковского заняли добрых двадцать страниц убористого текста. Налетчик подробно рассказал, как он вместе с Подорожником и Федькой Лысым, который был наводчиком, ограбил лавку, перечислил похищенное, рассказал, где оно хранится (налетчики успели продать лишь незначительную часть добычи). Но среди изъятого в подвале дома по Мало-Царскосельскому проспекту не было ни коллекции старинных монет, ни кружев, ни гобеленов, ни портрета Бухвостова…

Этюдник утверждал, что этих вещей он в лавке даже не видел.

Конечно, в лавке он и не мог их увидеть – они хранились в тайнике…

Тайник? Какой тайник? Разве там был тайник? Нет, ни о каком тайнике он не слыхал. Чего уж тут темнить: семь бед – один ответ. Червонец ему и так и так через решеточку светит. Нет, тайник они не брали. Чего не было, того не было. Как на духу, век свободы не видать. Точно – не знал про тайник, а потому и не шуровали там. Ежели гражданин начальник какое сомнение имеет, пусть у Федьки Лысого, что лавку давал, или у Подорожника справится. Он их заложил, потому выгораживать они его не будут, уж скорей топить зачнут. Так что тут без сомнения, на просвет. Ежели что – заделают. Пусть гражданин начальник справится, а он, Этюдник, с полным чистосердечием и с любовью к Советской рабоче-крестьянской власти колется, как грецкий вроде бы орех колется, на две половинки, без крошек.

«Гражданин начальник» справился – соучастники Этюдника полностью подтвердили его показания: о тайнике они ничего не знали…

«Провал памяти» у всех троих? Не похоже.

Я никогда не считал себя психологом, а тем паче специалистом по психологии уголовников. Но ведь должна быть какая-то логика в поведении арестованных, зачем им врать? Какую реальную пользу могут они теперь из этого извлечь? Да и показания свидетелей не сбросишь со счета…

Но если все они говорят правду, то тогда что же – тупик?

Мне казалось – и совершенно напрасно, – что Сергей Сергеевич тоже растерян и не знает, что ему дальше предпринимать. Во всяком случае, на все мои недоуменные вопросы он лишь пожимал плечами: существуют-де и другие версии, поживем – увидим.

А что мы увидим?

Ожидание, ожидание и ожидание…

Томительно тянулось время. И никаких новостей – ни больших, ни малых… э

***

Как в дальнейшем выяснилось, Василий Петрович ошибался; каждый день приносил известия, имеющие прямое отношение к вещам, похищенным из тайника. Но ни Борисов, ни Ефимов не считали тогда целесообразным ставить его об этом в известность.

Предположения Сергея Сергеевича Борисова подтвердились: Тарковский действительно ждал телеграмму. И эту телеграмму ему доставили на квартиру как раз в тот день, когда Этюдник счел за благо восстановить в памяти все подробности своего ночного визита в антикварную лавку.

Тарковского не оказалось дома, и за телеграмму расписалась Варвара Ивановна, пообещав сразу же вручить ее адресату, как только тот появится.

– Только не забудьте! – сказал знакомый почтальон. – Телеграмма-то не какая-нибудь – срочная, из Москвы.

– Можете не беспокоиться, – успокоила его Варвара Ивановна, – не забуду. Пока на память не жалуюсь.

Однако домоправительница Тарковского, видимо, все-таки забыла…

Полученная ею телеграмма не была передана хозяину ни в тот день, ни на следующий…

А четыре дня спустя вернувшемуся после допроса из Петрогуброзыска Тарковскому пришлось самому разогревать себе обед: Варвара Ивановна уехала навестить свою внезапно заболевшую тетку, жившую где-то на окраине Петрограда.

Но у тетки Варвара Ивановна в тот день не была.

Выйдя на улицу, она, видимо, в последнюю минуту раздумала. Варвара Ивановна отправилась не к больной, а в противоположную сторону, к гостинице «Европейская».

Со стороны Невы дул сильный ветер. И пока Варвара Ивановна дошла до гостиницы, она до костей промерзла. Тем не менее она вовсе не торопилась поскорей войти в теплое помещение и еще долго стояла, закутавшись в платок, на ветру у подъезда.

Только окончательно убедившись, что за ней никто не наблюдает, домоправительница Тарковского юркнула наконец в подъезд.

Последний раз Варвара Ивановна была здесь вместе с мужем лет десять назад, вскоре после того, как они вернулись в Россию из Парижа. Здесь останавливался старший брат мужа Павел, сибирский золотопромышленник, приехавший в Петербург провернуть какое-то дельце, а заодно и покутить. Что-что, а кутить Павел умел – с блеском, сибирским размахом и европейским изысканным шиком. Павла в гостинице хорошо знали и к его приезду заранее готовились. К его услугам всегда были лучший номер, свежие спаржа и артишоки, старый португальский портвейн в узкогорлых бутылках и волжская паровая стерлядь кольчиком.

Да, умерший в Омске в девятнадцатом году от сыпного тифа Павел умел пожить, царствие ему небесное!

За прошедшие десять лет в холле гостиницы, пожалуй, ничего не изменилось: тот же располагающий к уюту и сибаритству мягкий полумрак, пушистые, пружинящие под ногами ковры, дорогая массивная мебель…

А вот сама Варвара Ивановна за эти десять лет сильно изменилась – увяла, постарела… Но главное, пожалуй, не в этом, хотя кому приятно стариться. Нет, не в этом главное. Тогда Варвара Ивановна пришла сюда в платье, сшитом у модной парижской портнихи, в бриллиантовом колье, в туфлях из крокодиловой кожи.

А как же иначе? Дочь известного петербургского богача и коллекционера Ивана Ферапонтовича Шлягина, жена любимца великого князя Николая Николаевича полковника Сибирцева, который вот-вот будет произведен в генералы.

Быть принятым в доме Сибирцевых считалось честью, великой честью.

Балы, журфиксы, театры, рысаки, цветы, драгоценности, круизы…

И все прахом, все растаяло, как ледяная сосулька на солнце, – положение в обществе, беззаботная жизнь, богатство, праздность… Муж убит еще в мировую войну где-то в Пинских болотах, отец в эмиграции – жив ли? – а она теперь кто? Комок глины, который каждый хам мимоходом растопчет и не глянет даже. Домоправительница у этого жулика Тарковского, который прикарманил, воспользовавшись удобным случаем, отцовское собрание древностей. И за это должна благодарить бога. Ведь ежели бы Тарковский знал, что она дочь Ивана Ферапонтовича Шлягина, ни за что бы не пригрел, побоялся бы…

«И не зря бы побоялся», – усмехнулась Варвара Ивановна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю