Текст книги "Печать и колокол"
Автор книги: Юрий Кларов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Сообразительный и старательный паренек, ставший много лет спустя известным киевским реставратором картин и незаурядным художником-декоратором, очень мне пригодился, когда дела мастерской пошли в гору. Однако вопреки оптимистическим прогнозам Всеволода Михайловича произошло это не так скоро, как бы нам всем хотелось.
Около месяца мы едва сводили концы с концами. И вполне возможно, что наше предприятие полностью бы прогорело, если бы не счастливая случайность, за которую следовало благодарить бога, присяжного поверенного Крупенника и… генерала Май-Маевского. Впрочем, наибольшую благодарность все-таки заслуживал умерший еще в середине XVII века Даниэль Сегерс, ученик знаменитого Яна Брейгеля Бархатного, или, как его еще называли, Цветочного.
«Бывший воин и меценат», время от времени посещавший мастерскую, как-то привел с собой адвоката Крупенника, тучного, неряшливого человека, у которого, по слухам, водились большие деньги.
Крупенник с барственной рассеянностью осмотрел наше немудрящее хозяйство, а на прощанье так же рассеянно заметил, что мог бы, пожалуй, предложить мне кое-что на пробу. Если я справлюсь с работой, то недостатка в заказах у меня не будет. А если нет, то тоже не беда – картина, которую он хочет предложить мне для реставрации, особого значения для него не имеет.
Как я понял, речь шла о вещи какого-то третьестепенного фламандского художника, которая была приобретена Крупенником из чистой филантропии у одного бывшего царского чиновника.
На следующий день Крупенник завез мне картину. Она была написана на дубовой доске, какие употреблялись для живописи во Фландрии (итальянцы обычно предпочитали доски из тополя), и покрыта потемневшим от времени лаком.
Когда мы промыли поверхность картины, то смогли рассмотреть в деталях, что и как на ней изображено.
Сквозь паутинку растрескавшегося лака на нас смотрела богоматерь в алой, плотно облегающей тело широкорукавной тунике и в накинутой на плечи синей мантии. На ее голове с распущенными каштановыми волосами был венок из хрупких, нежных лилий. На руках она держала голого младенца, который прижимал к груди такую же алую, как туника, розу. Обе фигуры были окружены пышными гирляндами роз, образующими над головой богоматери нечто вроде купола.
Даже поверхностное изучение картины свидетельствовало о том, что Крупенник смыслит в живописи значительно меньше, чем свинья в апельсине.
Какой там, к черту, третьестепенный художник!
Фигуры святой девы Марии и Иисуса Христа, судя по рисунку и теплому, светлому колориту, были написаны кем-то из учеников Рубенса, скорей всего Эразмусом Квеллинусом или Корнелюсом Схютом, которые позаимствовали у своего великого учителя не только приемы живописи, но и секрет красок. Как известно, существует предположение, что Рубенс примешивал к маслу смолы. Во всяком случае, для его картин и картин некоторых его учеников характерны неразрывность и нерасплывчатость линий, проведенных кистью, что свидетельствует о большой вязкости используемых красок, которые великолепно приставали к гладкому меловому грунту.
Итак, школа Рубенса.
Но главным было другое – розы и лилии. Когда Рубенсу нужны были на картине цветы, великий фламандец обращался за помощью к Брейгелю Бархатному или Даниэлю Сегерсу, с которыми он постоянно сотрудничал. То же позднее делали и его ученики.
Неужто Сегерс?
Я поднес доску к окну и вооружился лупой. Никаких сомнений – это был «первый цветовод» в живописи, несравненный Даниэль Сегерс, о цветах которого один мой приятель говорил, что от них исходит не только свет лучезарного таланта, но и дивное благоухание всемирного розария.
Розы в гирляндах казались только что срезанными садовником, на их тончайших лепестках ощущалась еще не просохшая влага утренней росы. Царицы цветов держали себя, как подобает истинным царицам: величественно, с прирожденной грацией, но без тупого высокомерия, которое свойственно только таким выскочкам, как долговязые гладиолусы или самодовольные тюльпаны. И если у девы Марии было счастливое лицо, то только благодаря им, розам. Кому не лестно оказаться в их обществе? Что ж, они привыкли приносить счастье. Это для них так естественно. Разве может быть иначе?
Великолепная картина. Она явно стоила того, чтобы над ней основательно поработать.
За прошедшие годы доска сильно покоробилась и пошла трещинками. Лак же пришел в полную негодность. Но сама живопись, насколько я понял, находилась в приличном состоянии: краски, которыми пользовались художники, отличались поразительной устойчивостью. Они не изменили своего цвета, не потускнели и не пожухли. Выдержал все превратности судьбы и тонкий меловой грунт, покрывавший доску.
Таким образом, предстоявшая работа особой сложностью не отличалась. С ней бы справился и начинающий реставратор.
Но, честно говоря, я все-таки волновался. И не только потому, что от результатов реставрации зависело будущее мастерской, а следовательно, и польза, которую мы сможем принести подпольщикам. Сегерс не мог не вызывать благоговения. Одна мысль, что случайная оплошность испортит доску, приводила меня в трепет.
Федор, конечно, об этом не догадывался: внешне я держался вполне уверенно, как опытный хирург перед пустяковой операцией.
Операция действительно была пустяковой. Но на «операционном столе» лежал не совсем обычный больной…
Залив клеем трещины в доске, мы поместили ее в тиски. После этого я тщательно обследовал ее поверхность. Мало ли что? Слава богу, никаких неожиданностей. Вот и чудесно. Можно приступать к следующему этапу – смачиванию оборотной стороны теплой водой. Затем – пресс, вторичный осмотр и вторичный вздох облегчения: доска вела себя примерно, без фокусов. Все вытерпела умница-разумница.
Я был преисполнен нежности и к ней, и к плотнику, который сделал ее три века назад, и даже к дубу, который некогда украшал леса Фландрии. Никто из них меня не подвел. Ну что ж, голубушка, потерпи тогда еще. Теперь уже недолго.
Маленькая передышка, и мы вновь приступили к делу.
После паркетирования я занялся удалением лака. Штука, должен вам доложить, деликатная и весьма скрупулезная: чуть-чуть перестарался – и все, живопись безвозвратно испорчена, уже ничего и ничем не исправишь.
Обычно реставраторы снимают старый лак ватным тампоном, смоченным в смеси спирта, скипидара и эфира, а потом протирают очищенную поверхность льняным маслом. Просто, удобно и… рискованно, потому что эта смесь растворяет не только лак, но и краски. Правда, опытный реставратор, который поднаторел в своем деле, всегда чувствует то самое мгновение, когда следует остановиться, – будто тебя кто за руку хватает: достаточно.
Но передо мной был сам Даниэль Сегерс. Поэтому, немного поколебавшись, я прибег все-таки к иному способу, примитивному, старому, как мир, трудоемкому, но зато более надежному. Для него требовалось немного канифоли и очень много пота. То есть несколько дней подряд я осторожно стирал лак подушечками пальцев. Участок за участком, сантиметр за сантиметром. Хотя вместе с лаком я до крови стер собственную кожу, боли я не замечал, вернее, просто ее не чувствовал.
Короче говоря, поработали мы с Федором на славу. Никаких претензий Сегерс предъявить нам бы не смог. Мы к нему отнеслись внимательно, с должным пониманием и соответствующим почтением.
После снятия лака оставалось лишь промыть поверхность картины, протереть ее чесноком, освежить маслом с копаем и покрыть новым лаком.
Увидев свою доску после реставрации, Крупенник потерял дар речи. А когда я ему растолковал, кем написана картина, он молча полез за бумажником.
Сумма, которую я получил, оказалась настолько внушительной, что подпольный комитет не только приобрел шрифт для типографии, но и выплатил хозяину флигеля арендную плату за будущий месяц. «Бывший воин и меценат» пришел в такой неописуемый восторг, что больше трезвым его никто не видел.
Так я занял почетное место в группе «золотоискателей». Но подлинный триумф ожидал меня позднее, когда Крупенник в день ангела Май-Маевского преподнес генералу реставрированную нами доску.
Не думаю, чтобы Май-Маевский был ценителем живописи. Но положение, как говорится, обязывает. Командующий Добровольческой армией выразил свое восхищение картиной. Цветы Сегерса напомнили генералу далекую юность и бал в Институте благородных девиц, куда он был приглашен вместе с другими юнкерами. По воспоминаниям генерала, в бальном зале тогда были точно такие же розы. Май-Маевский умилился и растрогался. А узнав, что картина реставрировалась, он помянул добрым словом реставратора. Этого оказалось более чем достаточно.
Теперь уже не я искал клиентов, а клиенты искали меня. Тогда-то я и получил возможность во всех деталях ознакомиться со знаменитым поясом Димитрия Донского…
Нет, нет, не гадайте! Все равно не угадаете. Пояс великого князя я увидел не в кабинете археолога и не в музее. Музея тогда в Харькове вообще не существовало: то, что большевики не успели вывезти при эвакуации города, было разграблено.
Должен сказать, что известность, которую я приобрел, имела не только светлые стороны, но и теневые. Когда человек на виду, к нему начинают присматриваться. А это не всегда приятно, особенно если имеешь какое-то отношение к подполью…
Между тем сразу же после того, как картина Сегерса была подарена Май-Маевскому, ко мне в мастерскую заглянул господин с остроконечной бородкой и в котелке. Он представился одесским негоциантом, интересующимся предметами искусства. Но по его липким, ко всему приклеивающимся глазам легко было понять, что если он и причастен к искусству, то к искусству совсем иного рода…
«Филер», – сказал Федор после того как настырный господин покинул мастерскую.
А затем я стал встречать в нашем саду некоего человека в котелке и с усами. Он настолько полюбил сад, что гулял здесь даже под проливным дождем. Иногда его сменял другой, тоже, разумеется, в котелке, но без усов. Тут уж мне консультации моего подмастерья не потребовалось: и так все ясно.
Таким образом, мной интересуются и даже не пытаются это как-то завуалировать. Ну что ж…
По рассказам Санаева я знал, что это еще ни о чем не говорит. Сыскное отделение, которое располагалось в гостинице «Харьков» на Рыбной улице и фактически являлось филиалом контрразведки, старалось, по возможности, иметь исчерпывающие сведения о самом широком круге лиц. Агенты отделения беззастенчиво перлюстрировали письма, нередко используя их для шантажа в своих личных целях, толклись на товарной и валютной биржах, где получали «сыскные» проценты от различных маклерских сделок, покрывали за соответствующую мзду уголовников и снабжали самыми разнообразными фактами контрразведку.
Сыскное отделение стремилось знать все и обо всех – авось когда и пригодится. Почему же не уделить некоторое внимание популярному реставратору картин, который недавно обосновался в городе и снимает флигель рядом со штабом Добровольческой армии? Глядишь, и наткнешься на что-нибудь любопытное. А там и взятку можно сорвать. Реставратор-то процветающий, небось деньги куры не клюют!
Обычная проверка. Тем не менее на душе у меня было тревожно, тем более, что я уже знал об аресте двух членов ревкома, выданных контрразведке каким-то провокатором.
Что и говорить, подвал в Киеве был не так уж плох. Немного сыроват, немного темноват, но зато надежен… Мысль постыдная, но избавиться от нее я никак не мог.
Как впоследствии выяснилось, улик против меня никаких не было. В контрразведке даже не предполагали, что я связан с подпольем. Искусствовед Василий Петрович Белов был вне подозрений. В его политической благонадежности не сомневались.
И все же наблюдение за домом не было случайным. Мной интересовались, и интересовались весьма активно. Об этом я узнал от Санаева и Ореста Григорьевича Ефимова, с которым имел беседу на одной из конспиративных квартир.
Вскоре после обстоятельного разговора с Ефимовым посыльный принес мне очень короткое и очень любезное письмо.
Некто по фамилии Друцкий сожалел, что не имеет возможности нанести мне визит, и выражал надежду увидеть меня у себя на квартире между семью и восемью часами вечера. Господин Друцкий хотел надеяться, что его просьба не слишком меня обременит и я не откажу ему в этой любезности. Он был мне заранее благодарен, и так далее.
В тот день мне не работалось. Хотя я и не имел чести быть лично знакомым с автором письма, некоторое представление я о нем имел: начальника контрразведки полковника Друцкого в Харькове знали все…
***
– Как вы легко можете догадаться, предстоящая встреча меня отнюдь не радовала, – усмехнулся Василий Петрович. – Совсем не радовала. Но выбора у меня не было.
Начальник контрразведки жил на Рымарской улице, недалеко от так называемого Коммерческого сада. Он занимал обширную квартиру на втором этаже особняка, принадлежавшего богатейшему сахарозаводчику Стеценко.
Внешне особняк особого впечатления не производил. Но уже лестница поражала своим великолепием: матовый, в виде чаши фонарь, зеленая широкая дорожка с медными спицами, чугунные, покрытые бронзой перила.
Открывшая дверь горничная провела меня в высокую длинную комнату, обшитую резными панелями из дуба и карельской березы. Судя по письменному столу с бюварами, сигарочницами и портфелями, это был кабинет.
Толстый ворсистый ковер, мягкая, спокойных тонов мебель… Все это свидетельствовало о том, что полковник любит комфорт и не лишен вкуса.
Друцкий долго себя ждать не заставил.
У начальника контрразведки было плоское бледное лицо, на котором выделялся большой, толстогубый рот. Крайне неприятное лицо.
– Надеюсь, мое приглашение не нарушило ваших планов на сегодняшний вечер?
Он был воплощением любезности. Пригласив меня сесть, спросил:
– Вы ничего не имеете против лампопо?
– Простите?..
– Холодное пиво, мед и лимон с ржаными сушками, – объяснил он. – Великолепно утоляет жажду. Когда-то его неплохо готовили в Купеческом клубе в Москве.
– В Купеческом клубе не бывал.
Толстые губы Друцкого растянулись в улыбке:
– Знаю, Василий Петрович. Я про вас все знаю. Знаю, что ваш батюшка был офицером гвардии. Знаю о ваших заслугах перед отечеством по части изящных искусств, о ваших работах по ювелирному делу в Древней Руси…
Полковник с видимым удовольствием перечислял факты моей биографии. Он явно стремился поразить меня своим всезнанием.
Действительно, его агенты поработали неплохо. Но все же очень глубоко они, к счастью, не копали. Самое главное – мое сотрудничество с Советской властью, служба в Народном комиссариате художественно-исторических имуществ и командировка в Киев – Друцкому было неизвестно. И когда я это понял, ко мне вернулось хладнокровие.
– Откуда вы все это знаете?
Друцкий сделал рукой неопределенный жест и пододвинул мне бокал с холодным напитком.
– Знать все – моя обязанность, – изрек он. – Но не буду кривить перед вами душой, милейший Василий Петрович: к вам у меня особый интерес…
Я поставил бокал на столик.
– Нет, нет, интерес не служебного порядка, – поспешно заверил он. – Было бы глупостью подозревать вас, искусствоведа, сына гвардейского офицера, в каких-либо симпатиях к красным.
– И тем не менее за мной было установлено наблюдение, – скорбно заметил я.
– Увы! Готов вам принести свои извинения. Надеюсь, наши сотрудники не доставили вам никаких хлопот? Меня бы это крайне огорчило.
Я уверил полковника, что для особого огорчения у него причин нет.
– Вот и прекрасно. Что же касается интереса к вам… Видите ли, Василий Петрович, я ведь не только офицер контрразведки, я еще и ценитель прекрасного, любитель русской старины…
Некоторое представление об этой слабости полковника я имел: Санаев говорил, что Друцкий присвоил добрую треть нумизматического собрания из музея Харьковского университета.
– Признайтесь, вас это, конечно, удивляет?
Я признался.
– Между тем ничего удивительного здесь нет. Веления разума и души не всегда согласуются друг с другом. Разум сделал меня офицером, а душа… Разве ей прикажешь? Душа по-прежнему тянется к прекрасному.
Из дальнейших разглагольствований полковника я уяснил, что слежка и тайный сбор сведений обо мне осуществлялись именно по велению его души, которая, несмотря на все препятствия, продолжает «тянуться к прекрасному».
Оказывается, Друцкий хотел проконсультироваться по поводу одного из произведений ювелирного искусства Древней Руси. Эта консультация для него очень важна. Поэтому, прежде чем ко мне обратиться, он вынужден был получить обо мне более полное представление не только как об ученом, но и как о человеке.
Конечно, способ, к которому он прибег, не совсем обычен, но и время, согласитесь, Василий Петрович, тоже не совсем обычное. Ведь мы со всех сторон окружены врагами или людьми, которые в любую минуту могут стать таковыми. А просьба, с которой он обращается, носит сугубо конфиденциальный характер. По целому ряду соображений полковник не желал бы, чтобы о ней знал кто-либо помимо меня. Он очень рассчитывает на мою скромность и надеется, что я не обману его ожиданий. Что же касается самого Друцкого, то я могу не сомневаться в его умении ценить оказанные ему услуги. Полковник не какой-нибудь парвеню Крупенник, который отнесся ко мне как к обычному реставратору. Он, Друцкий, щедр и великодушен. У него широкая русская душа и не менее широкие возможности по достоинству вознаградить меня. Таким образом, мое счастье – в моих собственных руках.
Мне оставалось лишь поблагодарить полковника за любезность, заверить его в своей скромности и спросить, чем я могу быть ему полезен.
Друцкий начал издалека.
– Мне, конечно, известно об исследованиях археолога-рисовальщика Федора Григорьевича Солнцева, который пришел к выводу, что шапка Мономаха и корона Астраханского царства изготовлены не в глубокой древности, а при первом царе из дома Романовых, Михаиле Федоровиче. Насколько достоверны выводы Солнцева?
Я сказал, что Солнцев достаточно серьезный исследователь, который всегда пользовался глубоким уважением в среде коллег, но тем не менее его выводы нельзя воспринимать как абсолютную истину. Не исключено, что в данном вопросе он ошибался. Во всяком случае, и при жизни Солнцева, и после его смерти утверждение, будто шапка Мономаха и корона Астраханского царства изготовлены в начале XVII века, оспаривалось многими специалистами. В частности, директор Московской оружейной палаты Вельтман считал, что шапка Мономаха попала из Византии на Русь даже не при Владимире Мономахе, как гласит предание, а значительно раньше. По его мнению, она была прислана в 988 году византийскими императорами Василием II и Константином IX знаменитому киевскому князю Владимиру Святославовичу по случаю его крещения и женитьбы на их сестре, царевне Анне.
Конечно, аргументация Вельтмана во многом уязвима, однако шапка Мономаха действительно очень схожа с византийской короной на монетах Василия II и Константина IX. Это сходство бросается в глаза каждому.
Другие считают, что шапка Мономаха сделана греческими ювелирами в конце XIII – начале XIV века. Третьи относят ее к XV веку, основываясь на документальных сведениях о венчании этой шапкой в 1498 году внука Иоанна III – Димитрия. Во всяком случае, мнение Солнцева разделяют немногие.
Друцкий слушал меня, не перебивая, но лицо у него было кислое. Видимо, он ожидал от меня более определенного и категоричного ответа.
– А ваша точка зрения, Василий Петрович?
– Основываясь на некоторых особенностях ювелирной техники, форме шапки, подбору драгоценных камней и документах, я бы лично отнес ее к тринадцатому веку или к началу четырнадцатого.
– Но разве, в таком случае, она и другие великокняжеские регалии могли бы сохраниться до наших дней?
– Вне всякого сомнения. «Большая казна», то есть наследственные сокровища великих князей – регалии Владимира Мономаха, венцы, золотые цепи, пояса, – всегда находилась под такой надежной охраной, что похитить что-либо было просто невозможно.
– Но, видимо, следует учитывать, что Москва неоднократно подвергалась разграблению. Нашествие Тохтамыша, захват города князем Юрием, Василием Косым, Димитрием Шемякой… – перечислял Друцкий, проявляя неожиданную эрудицию. – Неужто вы считаете, что «большая казна» великих московских князей совсем не пострадала при всех этих передрягах?
Я сказал, что именно так и считаю.
– В распоряжении историков имеются достаточно убедительные документы – духовные грамоты великих московских князей. Отец Димитрия Донского, великий князь Иоанн Иоаннович Кроткий, завещает своему сыну «икону, золотом ковану, Парамшина дела», «пояс великий золот с каменьем в жемчуги», «коропку сердоничну, золотом ковану», золотую шапку, бармы и прочее. Те же самые вещи перечисляются в завещаниях Димитрия Донского и его сына, великого московского князя Василия Димитриевича.
Действительно, когда Москвой овладел в 1433 году князь Юрий, он захватил и «большую казну». Но в дальнейшем по договору с Василием Темным «казна» была возвращена. Позднее точно так же вынуждены были вернуть хозяину московскую казну и Василий Косой и Димитрий Шемяка.
– Это предположение?
– Нет, факт. В духовной грамоте Василия Темного, составленной в 1462 году, мы находим уже знакомые нам по предыдущим завещаниям ценности. «А сына своего Ивана, – писал Василий Темный, – благословляю крест золот Парамшина дела, да шапка, да бармы, да сердонична коропка, да пояс золот большой с каменьем…» Как видите, ни князю Юрию, ни его сыновьям ничего не удалось утаить. «Большая казна» в целости и сохранности вернулась в Москву и перешла по наследству к Иоанну Третьему.
– А золотой пояс Димитрия Донского в документах того времени упоминается? – спросил Друцкий безразличным голосом, до такой степени безразличным, что легко было догадаться, насколько его этот вопрос интересует.
– Нет, не упоминается. Но, безусловно, пояс, который княгиня Софья сорвала на свадьбе своего сына с Василия Косого, был возвращен в «большую казну» и находился там по крайней мере до 1605 года, то есть до восшествия на престол Лжедмитрия Первого…
Надо сказать, что самозванец довольно щедро раздаривал драгоценности из сокровищницы русских царей. Он делал богатейшие подарки Марине Мнишек, ее отцу, сандомирскому воеводе, ее братьям и сестре Урсуле, жене князя Вишневецкого. В Сандомир и Краков отправлялись золотые вещи, алмазы и самоцветы. Кстати говоря, основываясь на этом, некий последователь Солнцева высказывал предположение, что подлинная шапка Мономаха тоже оказалась в числе даров самозванца. Поэтому, дескать, царь Михаил и заказал греческим мастерам новую шапку, которая должна была заменить пропавшую. Но это предположение – чистый домысел. При всей своей расточительности Лжедмитрий никогда не покушался на царские регалии. Об этом свидетельствуют и списки подарков, отправленных в Польшу, и воспоминания очевидцев. Но пояс Димитрия Донского, кажется, стал исключением…
– Вы хотите сказать, что он был подарен кому-то из Мнишеков?
– Да. Насколько мне известно, один из основателей Киевского археологического общества «Нестор-летописец», Всеволод Михайлович Санаев, лет пятнадцать назад был представлен князем Любомирским потомку сандомирского воеводы и получил доступ к фамильному архиву Мнишеков…
– Разве род сандомирского воеводы не угас? – поразился Друцкий, который теперь слушал меня с неослабевающим вниманием.
– Не только не угас, но и процветает. Внук Юрия Мнишека, Юрий Ян Мнишек, был волынским воеводой, правнук Иосиф – великим маршалом Литовским. А в конце XVIII века Мнишеки в Австрии были возведены в графское достоинство. В России же их род, если не ошибаюсь, внесен в родословную книгу Волынской губернии.
– Вон как! – Полковник покачал головой. – Но извините, я вас перебил. Продолжайте, пожалуйста.
– Так вот, среди сохранившихся в фамильном архиве Мнишеков документов имеется описание русского княжеского пояса из золота со звонцами и бряцальцами, который был прислан Юрию Мнишеку в 1605 году из Москвы его зятем, царем Димитрием Иоанновичем. Пояс привез в Краков Афанасий Власьев. Передавая сандомирскому воеводе подарок, Власьев сказал, что этот пояс некогда принадлежал великому московскому князю, прославившемуся разгромом татарских полчищ. Таким образом, с большой долей достоверности можно предположить, что у Мнишеков действительно был пояс Димитрия Донского.
Граф Станислав Мнишек говорил Санаеву, что, по семейным преданиям, этот золотой пояс считался чем-то вроде реликвии, приносящей счастье в битвах. Поэтому, когда Адам Мнишек в 1649 году вместе с другими шляхтичами отправился на помощь польским войскам, осажденным в Збараже Богданом Хмельницким и крымским ханом Ислам-Гиреем, он взял с собой пояс. Но в битве под Зборовом, когда в плен к казакам чуть было не попал сам польский король, Адам Мнишек погиб. Трупа его не нашли. Не нашли и золотого пояса, который будто бы потом видели у сына гетмана, Юрия Хмельницкого.
Граф Станислав Мнишек говорил также Санаеву, что его дед был знаком с потомком Богдана Хмельницкого, смоленским губернатором и известным русским писателем Николаем Ивановичем Хмельницким, который якобы подтвердил, что у Юрия Хмельницкого действительно был старинный золотой пояс. Что в дальнейшем произошло с этим поясом, Николай Иванович не знал. Может быть, Юрий Хмельницкий подарил его монастырю, в котором принял иночество, а возможно, пояс впоследствии перешел к кому-то из казаков.
– Архив Мнишеков сохранился? – спросил Друцкий.
– Думаю, что да.
– А где он теперь находится?
– Видимо, в Вене. Граф Станислав Мнишек в девятьсот четвертом году принял австро-венгерское подданство и вместе с семьей уехал из России.
Насколько я мог понять, то, что архив Мнишеков оказался в Вене, полковника никак не устраивало. Он был разочарован.
Допив бокал с напитком, который «некогда хорошо готовили в Московском купеческом клубе», он спросил:
– И больше никакими данными о дальнейшей судьбе золотого пояса, хранившегося в семействе Мнишеков, вы не располагаете?
Я замялся.
– Можно сказать, что нет.
Друцкий пристально посмотрел мне в глаза, и я впервые представил его себе на допросах в контрразведке.
– А можно сказать, что «да»? – резко спросил он.
– Я не подследственный, господин полковник.
Друцкий усмехнулся:
– Извините. Служба не может не наложить свой отпечаток. Но вы слишком болезненно реагируете на случайные оттенки тона. Я не хотел вас обидеть. Однако меня интересует все, что имеет отношение к поясу Димитрия Донского.
– Видите ли, – сказал я, – письмо, с которым меня познакомили в начале 1917 года в «Обществе любителей древне-русского искусства», я не могу считать серьезным источником достоверных сведений. Не исключено даже, что это простая мистификация. К сожалению, моя попытка встретиться с автором письма успехом не увенчалась. Когда я летом того же года навестил его – это был помещик из Полтавской губернии, то оказалось, что его имение разграблено крестьянами, а сам он куда-то уехал, то ли в Екатеринослав, то ли в Житомир. Поэтому я и не считал себя вправе ссылаться на этот крайне сомнительный документ.
– Понимаю вас, – мягко сказал Друцкий.
– И тем не менее вы все-таки хотите, чтобы я ознакомил вас с содержанием этого письма?
– Совершенно верно.
– Ну что ж… Вам, конечно, известна история гетмана Мазепы?
– Только в пределах программы кадетского корпуса, – не без юмора уточнил Друцкий. – Поэтому я ничего не буду иметь против, если вы углубите мои познания.
– Гетман Мазепа был любимцем Петра Первого, – сказал я. – Обычно скуповатый, когда дело касалось государственной казны (подарки Петра «другу сердешненькому Катеринушке», когда он был за границей, чаще всего ограничивались присылкой птиц, цветов, «редьки да бутылки венгерского»), царь проявлял по отношению к Мазепе поразительную щедрость. Он одаривал его кафтанами на соболях с алмазными запонами, саблями в драгоценных оправах и тысячами крепостных крестьян. Не менее удивительна и забота Петра о Мазепе. Во время посещения Мазепой Москвы вдоль дороги стояли специально приготовленные для него триста пятьдесят подвод, а стряпчему строго-настрого наказывалось, «чтобы гетман и всех чинов люди, имеющие с ним приехать, были во всяком довольствии и челобитья о том великому государю не было».
Когда Мазепа болел или притворялся больным (гетман был великим притворщиком), Петр отправлял в Батурин своих личных лекарей. Гетман одним из первых в России был награжден орденом Андрея Первозванного.
Царь во всем доверял гетману, и можно себе представить, каким было для него ударом известие об измене любимца.
12 ноября на площади в Глухове в присутствии Петра I было выставлено чучело с гетманской булавой и лентой ордена Андрея Первозванного. Мазепу предали вечному проклятию. Чучело же бросили палачу, который на веревке тащил его до места казни, где оно и было повешено.
Казну Мазепы, одного из богатейших людей того времени, захваченную Меншиковым и Голицыным в Батурине, Белой Церкви и Печерском монастыре, конфисковали. Однако Петр подозревал, а возможно, располагал какими-то сведениями, что наиболее ценные вещи изменник успел надежно спрятать. Поэтому он обратился к населению с призывом продолжать розыски сокровищ бывшего гетмана, обещая доносителям половину найденного. Но, кажется, больше ничего обнаружить не удалось, хотя и тогда, и позднее ходили слухи о кладе, который якобы зарыт где-то в Лохвице.
Между тем после Полтавской битвы Мазепе вместе со шведским королем удалось бежать в Турцию. Турецкий султан отказался выдать беглецов, хотя Петр I и предлагал триста тысяч ефимков – сумма неимоверная! – ближайшим его сановникам за голову бывшего гетмана.
В 1709 году Мазепа скончался (говорили, что отравился) близ Бендер и был похоронен в присутствии Карла XII в монастыре на берегу Дуная. В дальнейшем его прах перевезли в Яссы.
Таким образом, Мазепе удалось избежать возмездия за свое предательство. Меньше повезло его племяннику и соучастнику Андрею Войнаровскому, которому много лет спустя декабрист Рылеев посвятит свою поэму «Войнаровский». После Полтавской битвы Войнаровский бежал в Германию и поселился в Гамбурге. По требованию русского правительства он был выдан России и сослан в Якутск, где умер в 1740 году. По утверждению автора письма…
– Кстати, как его фамилия? – спросил Друцкий.
– Кисленко.
– Продолжайте, пожалуйста, – кивнул Друцкий.
– Так вот, по сообщению господина Кисленко, который не потрудился сослаться на какие-нибудь документы, перед смертью Войнаровский сообщил на исповеди священнику, что Мазепа зарыл свои сокровища недалеко от села Бодаквы нынешнего Лохвицкого уезда Полтавской губернии, в сосновом бору на левом берегу реки Сулы.