Текст книги "Страницы жизни Трубникова (Повесть)"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
БОРЬКИНЫ РИСУНКИ
В то первое утро Трубников ушел на работу до свету, Борька еще спал. Днем он наведывался домой, но Борька еще не вернулся из школы. Встретив в поле Надежду Петровну, Трубников спросил:
– Ты говорила с парнем?
– Сказала, что у него новый отец.
– Какой я ему новый отец? – поморщился Трубников. – Он своего отца помнит, жалеет…
– Это ничего. – Надежда Петровна осторожно тронула его руку и смущенно добавила: – Я почему-то заплакала…
– А он?
– Помолчал и пошел в школу.
– Ладно, иди работай.
Они встретились за ужином. Подав самовар, Надежда Петровна под каким-то предлогом вышла из дому. Трубников задумчиво глядел на Борьку. Высокий, крепкий подросток, он был очень похож на мать и вместе резко отличен. Материнские большие глаза, крутой лоб, короткий прямой нос, материнская скуластость, даже родинки рассеяны по лицу, как у матери, но совсем иные краски. Надежда Петровна смугла, русоволоса, кареглаза; Борька белокож, волосом темен, глаза голубые. Черты Борька взял материнские, а расцветку – отцову. Отпечаток этого неведомого, чужого начала на милом и родном чертами лице странно тревожил Трубникова.
Борька не разглядывал украдкой Трубникова и не дичился, не обнаруживал ни тайной ревности, ни скрытого недоброжелательства, но и не давал заглянуть в себя. Он просто пил чай с блюдца, а когда Трубников заговорил, поставил блюдце на стол и, сложив руки на коленях, стал слушать, глядя прямое лицо Трубникова красивыми, задумчивыми, редко моргающими глазами.
– Вот, Борис, – начал Трубников, – случилось, что нам жить теперь вместе. Конечно, отца я тебе не заменю, да ты и сам того не ждешь и не хочешь. Отец у тебя один, и это свято. Как ты был у матери на первом месте, так и останешься. Но я, видишь, инвалид, со мной много возни требуется, не обижайся. У меня своих детей не было, и обращаться с вашим братом не умею. Если что не так – скажи прямо. Не знаю, станем ли мы с тобой друзьями, но уважать друг друга будем. А главное, мы оба должны о матери помнить, чтобы ей жилось хорошо, она заслужила. Согласен?
– Согласен, дядя Егор. – Это прозвучало готовно, искренне, славно.
Когда Надежда Петровна вернулась, Трубников и Борька молча пили чай, словно им никакого дела не было друг до друга, но безошибочным чутьем она угадала, что разговор у них был добрый и семейная телега не завалилась в колдобину в самом начале пути.
При крайнем несходстве характеров они были схожи в одном – в страстной поглощенности своим делом: у Трубникова таким делом был колхоз, у Борьки – дома, которые он мог рисовать с утра до ночи. В воскресные дни он так и поступал, и тогда весь окружающий мир исчезал для него. Нежданно-негаданно Борькины рисунки сблизили их, и так тесно, что Надежда Петровна не смела даже мечтать о том.
После того вечера, когда Трубников силился разглядеть в слабом свете ночника развешанные по стенам рисунки, он больше не замечал их, они стали для него привычной частью убранства горницы. Новых рисунков Борька не вывешивал, он рисовал теперь в альбоме, и Трубникову в голову не приходило заглянуть, что он там марает. Есть у парня такая блажь – и ладно, все лучше, чем слоняться по улице или жарить в «очко» замусоленными картами.
Но однажды, желая отвлечься от острой боли в несуществующей руке, он стал рассматривать наколотые на стену листы. Сухая манера письма – не то рисунки, не то чертежи – понравилась Трубникову, чем-то оказалась близка ему. Если жилой дом, то можно пересчитать все окошечки; если башня, то виден каждый зубец; если дворец, то тщательно вырисовано мельчайшее украшение, всякий завиток. Дома представлены в перспективе, каждое здание открыто глазу с фасада и сбоку. Здания были тесно окружены кружочками на тонких ножках, и Трубников не сразу понял, что это условное обозначение деревьев.
В рисунках не было красоты, это Трубников почувствовал сразу, но зато по ним можно было строить.
Вызвать Борьку на разговор оказалось делом нелегким, он упрямо, жестко и стыдливо оберегал свой внутренний мирок. Альбом он все-таки показал, но там не было ничего нового: опять дома, дома, дома, большие и маленькие, простые и замысловатые, дома гладкостенные, дома с колоннами, с лепкой, с балконами, башенками, дома, похожие на театры и подобные дворцам.
– Почему ты рисуешь одни дома? – допытывался Трубников.
– Так… – отводил глаза Борька.
– А ты где-нибудь видел эти дома?
– Н-нет…
– Значит, сам придумываешь?
Борька молчал.
– Я тебя не праздно спрашиваю, мне для дела нужно. Хочу понять, чего ты можешь, чего нет.
– Ничего я не могу! – вспыхнул Борька.
– Чепуха, дома ты здорово можешь. Ты в городе бывал?
Оказывается, в конце войны, когда отряд Почивалина вышел из леса, Борька по пути домой побывал в областном городе, и город этот произвел на него тягостное впечатление. Он был сильно разбит войной, темные, слепые оконницы, стены, словно обгрызенные зубами какого-то чудовища, оголенные лестницы, провисшие над пустотой, безобразно порванные крыши долго преследовали Борьку ночным кошмаром снов. Заболевая, он всегда видел в жару мертвые глаза окон, черное, давящее уродство развалин, он кричал, метался, но дневным сознанием не мог постигнуть, чем его так пугают порушенные здания. А потом он стал строить город наново, строить на бумаге. Все здания, какие он рисовал, принадлежали одному городу: жилые дома, театр, кино, Дворец пионеров, здания горсовета, почты, железнодорожного вокзала…
Вот что понял Трубников из туманных и сбивчивых Борькиных пояснений.
– А ты можешь таким же манером построить нашу деревню?
– А чего строить-то? – Борька удивленно поднял темные брови. – Деревня, она деревня и есть.
– Я говорю о Конькове, каким оно станет потом, лет через десять.
– Каким же оно станет?
– Я почем знаю! – вдруг рассердился Трубников. – Другим оно станет! А каким – тебе видней, ты архитектор, я заказчик.
– Нет, не смогу, дядя Егор, – чуть подумав, сказал Борька. – Деревни такой я сроду не видал.
– А фантазия зачем человеку дана? У меня ее с гулькин нос, и то я знаю, что у нас будет. Клуб, столовая, мастерские, школа-десятилетка, почтовое отделение, больница, санаторий… Одним словом, не деревня, а колхозный городок над славной речкой Курицей! Избы деревянные, под железом, а все постройки каменные, да не какие-нибудь там бараки, а с игрой…
– А для чего это вам надо? – спросил Борька.
– А ты для чего свой город строишь? – с сердцем сказал Трубников. – Я так понимаю: у тебя это, ну, вроде протеста, что ли, против безобразных разрушений войны, непорядка, грязи. Вот и у меня протест против нынешнего Конькова, неохота мне таким его видеть. Наверно, и другим людям неохота, Давай покажем им, какой наша деревня будет! Не в альбомчике, не врозь, а цельной картиной, чтобы каждое здание на своем месте стояло, чтоб видно было: да, это наше Коньково, вот речка Курица, вот старый вяз, вот Сенькин бугор, а вот это, мать честная, кино, санаторий, школа, почта! Тогда людям ясно будет, на что они труд кладут. Понял?
– Понял, теперь понял, – улыбнулся Борька.
В колхозе была горячая пора, и все же Трубников каждый день находил время, чтобы побродить с Борькой по деревне и ее ближней окрестности и выбрать место для очередного здания. Борька делал набросок местности, чтобы потом вписать в нее то или иное строение. Однажды они пошли на реку приглядеть, где быть новому мосту. Старый, трухлявый мостик через Курицу лежал в низине, вечно затопляемой то паводком, когда узкая, мелководная в межень речка разливалась вдруг озером, то летними и осенними дождями. Трубников считал, что новый мост надо навести с кручи.
Было жаркое майское утро. Тонкая вода отблескивала солнцем, под водой сверкала галька, резко и светло отражали солнце белые гладкие камни и желтый песок, обозначавшие былую ширь речного русла. Отпотевший камыш в заводи был туг, маслянист, густо зелен. Изредка между каменными кругляшами, устилавшими дно, проскальзывал темным вертким телом вьюн, косой штриховкой проносились стаи малявок, зеркальцем взблескивал бочок пескаря или плотички. Лишь одни ветлы, тяжело нависшие с берега, сопротивлялись пожарной силе солнца. В их густой, издали почти черной листве гасли яркие лучи; ветлы оберегали воду от блеска, под ними царил зеленоватый сумрак, и река там обманчиво казалась глубокой. Пела горлинка. Свою тонкую, нежную песенку она прерывала вдруг резким, пронзительным вскриком, а потом, как ни в чем не бывало, длила тоненькую оборванную ноту. Странное чувство чего-то пережитого овладело Трубниковым. Оно было куда сильнее, чем тогда, у старого вяза, и оно не исчерпалось коротким, как вздрог, видением. Вначале смутное, безотчетное, оно все сильнее и определеннее подчиняло себе память. Когда-то там, за ракитами, шевелящими листвой на серебристой подкладке, начиналась узенькая, едва видная тропка; она взбиралась на бугор, то вовсе исчезая под лопухами, то возникая песчаными плешинками, и подводила к горбатому плетню, за которым темнела взъерошенная непогодами, придавленная старой сохой соломенная крыша. Сейчас там густо разросся бурьян, заглушив все следы былого жилья, а лет сорок назад оттуда босыми ногами по льдисто-холодной росе сбегал маленький Егорка, чтобы опростать поставленную на ночь вершу. Кусала пальцы, закиданные цыпками, настывшая вода, тяжелая в первый хват верша рассыпала из себя воду, странно легчала, за тонкими пленками, затянувшими ячейки, трепыхались пескари, плотва, ершики. Но он не успевал толком разглядеть улов, через него на кромку песка, на воду ложилась длинная тень, большая жилистая рука охватывала под мышкой за грудь, и, прижатый к теплому боку, погруженный в родной запах матери, запах теста, парного молока, печного дыма и еще чего-то непередаваемого, что было присуще только матери, он совершал по воздуху обратное путешествие к дому, чтобы умыться и выпить кружку холодного молока с погреба…
Захваченный этим внезапно и властно нахлынувшим воспоминанием, Трубников физически ощутил холод, мозжащий босые ноги и погруженные в воду руки, крепкое тепло материнского тела и ту бурную радость от солнца, росы, рыбы, легкого подзатыльника, от всего существования, какая наполняла в те далекие утра его маленькое существо. С тех пор жизнь не раз награждала его подзатыльниками, да такими, что раскалывался череп, но уже не было надежного материнского тепла, твердой доброй руки – защиты, что вернее всех крепостей в мире. Ничего от матери не осталось, даже могильного бугра на старом деревенском кладбище. Немцы превратили кладбище в свалку, кресты пустили на топку печей, заброшенные могилы рассыпались, глухо заросли травой и кустарником…
– Вы чего, дядя Егор? – услышал он Борькин голос.
– Задумался, – сказал Трубников. – Вишь взгорбок? Там родительский дом стоял…
Другой раз забрели они в старую тополевую аллею, носившую название Барской. Она находилась в полукилометре от деревни и некогда вела к имению прежних владельцев Конькова. Шли сквозь реющий тополевый пух, будто сквозь снегопад, легкие цепкие пушинки набивались в волосы, приставали к одежде, щекотно лезли в ноздри.
От барского дома остался лишь фундамент да кое-где цоколь, одетый плитняком в зеленом плесневом обмете. Тополи здесь расступались широким кругом, за ними по правую руку раскрывался голый пустырь. Где-то, невидимая, журчала вода. Трубников вспомнил, что Курица забрасывает сюда петлю и на самом закруглении петли скидывает воду через каменистый перекат.
– Вот где санаторий строить, – сказал Трубников. – Реку запрудим, чтобы озеро натекло, лучше места не найти.
– Да… – рассеянно отозвался Борька.
Он глядел вдаль, за тополи, на седой от ковыля пустырь.
– Там сад яблоневый стоял…
– Да ну? – удивился Трубников. – На месте пустыря?
– Ага, отец его насадил… Ох и любил он этот сад! – Борька слабо улыбнулся. – Зимой все с зайцами воевал. Вдруг ночью вскочит, ноги в валенки, полушубок на плечи, схватит двустволку, и бегом! А летом ему златоуска житья не давала… – Он помолчал. – Сад еще при нас погиб, в сорок первом, страшные морозы держались, стволы лопались прямо как мины…
На пустыре среди ковыля кое-где подымались будто малые, тощие деревца, – это прижились к земле отпавшие веточки яблонь.
– Мы этот сад восстановим, – сказал Трубников. – Не сейчас, так через год, через два, а будет у нас молодой сад…
А затем их путешествия кончились, и Борька стал переводить на огромный лист ватмана наброски будущих зданий. Коньково было изображено с низкого птичьего полета, были видны и стены, и крыши, и ближняя окрестность: поля, луга, рощицы. Трубников остался доволен, при всей новизне сразу можно было угадать, что это Коньково: вон и Курица вьется, как ей положено, и бугор со старым вязом на своем месте, и вся округа в подробности. Выполнен рисунок был в цветном карандаше, надпись дали самую краткую: «Так будет». Плотники сколотили деревянную стойку с рамой, установили ее против строящегося правления и накололи кнопками картину на удивление и радость коньковцам.
Впрочем, ни удивления, ни радости Трубников не приметил, видно, людям недосуг картинки смотреть: качалась жатва. Но однажды, возвращаясь под вечер с поля домой, Трубников увидел у стенда двух молодых колхозниц. Они водили пальцем по листу, переглядывались и смеялись. Обрадованный этим первым проблеском внимания, Трубников было направился к ним, но девчата, заметив председателя, испуганно охнули и пустились наутек. Трубников глянул на стенд, и лицо его затекло тяжелой темной кровью. Стены всех зданий на рисунке были испещрены отвратительными, грязными словами. Они метили каждое здание, в их начертании проглядывала злобная тщательность. Коньково недвусмысленно выразило свое отношение к зримому будущему колхоза.
Придя домой, Трубников спросил Надежду Петровну, где Борька, она молча кивнула головой на закуток.
– Плачет?
Надежда Петровна пожала плечами.
Трубников прошел в Борькин закуток. Мальчик лежал плашмя на койке, зарывшись лицом в подушку.
– Ну, Борис, это не по-солдатски!
Борька поднял измятое подушкой сухое бледное лицо.
– Чего вам, дядя Егор?
– Мне показалось, что ты того…
– Нет. Я просто думаю.
– О чем?
– Почему люди такие злые… Ведь это же хорошо, что мы с вами придумали? И нарисовано хорошо, правда?
– Хорошо, а только до времени. Поторопились мы.
– Почему?
– Дай голодному вместо хлеба букет цветов, он, пожалуй, тебе этим букетом по роже смажет… Вроде и с нами так получилось. А люди не злые, не смей о людях так думать. Сам знаешь, как всем эти годы дались, отсюда и раздражение… А все-таки наша с тобой возьмет!..
Ночью Трубников долго ворочался без сна, не спалось и Надежде Петровне.
– Маниловщина! – вдруг громко сказал Трубников.
– Что ты? – не поняла Надежда Петровна.
– Маниловщина, говорю. «Мертвые души» Гоголя читала?
– Нет. Я его «Женитьбу» перед войной в областном театре видела…
– А не читала – не поймешь!..
На другой день Трубников распорядился собрать людей после работы у строящегося здания конторы. Когда он пришел, все были в сборе. Люди расположились на бревнах, позади них возвышалось почти законченное здание, ярко-желтое, вкусно пахнущее смолой, паклей, свежей стружкой, перед ними – опозоренный стенд.
Плотницкая бригада, недавно вернувшаяся в колхоз из дальних странствий по волжским городам, держалась кучно: в пилочной крошке, витая стружка запуталась в волосах, бороде, топоришки за поясом – плотники радовали глаз своей мастеровой ладностью и уверенностью. Большинство колхозников пришли с поля, возле них стояли прислоненные к бревнам косы с синеватыми запотелыми ножами. Особняком держались старики: бывший слепец Игнат Кожаев с женой и новый старец, недавно приманенный Трубниковым в колхоз из райцентра, где он подвизался в дворниках, – Евлампий Тихонович. Бывший правофланговый его императорского величества Перновского полка, Евлампий Тихонович сверху вниз глядел на рослого Кожаева.
Трубников поздоровался и стал перед собравшимися, имея за спиной картину светлого коньковского будущего, перечеркнутого похабными словами. Конечно, колхозники знали, зачем он собрал их, об этом ясно говорило самое место сходки. Обычно собирались возле старого здания конторы, где теперь обитал бригадир полеводов Кожаев.
– Вы что, думали удивить меня матом? – с жестким напором начал Трубников. – Меня, который, случалось, обкладывал целые батальоны, бранью вышибал из людей страх и гнал их под кинжальный огонь, на гибель и победу? – Лицо Трубникова побагровело, голос налился, распалился. – А ну-ка я сам вас сейчас подивлю! Бабы, – гаркнул он, – закрой слух!
Женщины поспешно, кто ладонями, кто воротниками, жакетами, платками, прикрыли уши.
– Ладно, товарищи, шутки в сторону, – чуть помолчав, спокойно сказал Трубников. – Некоторые из вас, при попустительстве остальных, оплевали свое будущее. – Трубников повел рукой на стенд. – То, что нарисовано тут, не блажь, а наш с вами завтрашний день, а вы его загадили, осрамили, опохабили…
– Да ведь кто знал, Егор Афанасьич, – сказал, покраснев, Павел Маркушев, – думали так, на смех повешено.
Маркушев врал, но врал от смущения, не за себя, конечно, он-то к этому руку не прикладывал, а за тех, кому должно было стыдиться.
– К вам вопрос, товарищ председатель! – крикнула старуха Коробкова. – Когда, к примеру, все эти чудеса на постном масле ожидаются?
– Это не от меня, от вас зависит.
– Картинка не нами рисована, Афанасьич. Ты малевал, ты, будь добрый, и ответ держи!
– Что ж, лет за десять управимся.
– Вона! Да мне за седьмой десяток перевалит!
– А Кланька, твоя внучка, только в возраст войдет, десятилетку кончит, нашу, коньковскую. Тебе что – неохота, чтоб твоей внучке жилось хорошо?
– Да это кто говорит…
Послышалось слабое жестяное треньканье. Из широкого проулка, ведущего к низкой луговине, поросшей густой темной травой, появилось коньковское стадо. Сбоку с кнутом на плече шагал дедушка Шурик, трезвый и печальный. За ним в голубой ситцевой рубашонке и драных портках, пустив по земле маленький кнутик, деловито семенил его правнук Шурка. В воздухе послышался нежный дразнящий запах парного молока. Девять из двенадцати коров удалось заново раздоить, их вымя пахло молоком. Каждый день семьи, имеющие детей, получали бутылку-две молока. Кроме них, в стаде шло два десятка годовалых телок. Длинные тени коров заскользили по фигурам расположившихся на бревнах людей. Скотница Прасковья встала и быстрым шагом направилась к ферме.
– А правильно мы поняли, – крикнула рыженькая Нина Васюкова, главная заводила «улицы», – что с колоннами это клуб?
– Правильно.
– А напротив него?
– Общественная столовая.
– А за Барской аллеей?
– Фруктовый сад, колхозный дом отдыха, вроде санатория.
– Ну и ну!
– А дале – хрустальный дворец! – раздался звонкий насмешливый голос Полины Коршиковой. – Им сказки рассказывают, а они и губы распустили!
– Да и впрямь чтой-то не верится, – скучным голосом сказала старуха Коробкова.
– А когда вам верилось? – не то с горечью, не то с насмешкой крикнул Трубников. – Говорил, подымем коров, – не верили! Говорил, денежный аванс дадим, – не верили! Говорил, вернем в колхоз разбежавшийся народ, – не верили! Вот ты, Полина, тут про сказки плела, а давно ли тебе сказкой казалось, что твой разлюбезный супруг Василий в колхоз вернется? Вон он, на бревнах сидит, новые штаны протирает!.. Да вы лучше припомните, что тут прежде было, а потом оглянитесь!..
– А и верно, бабы! – крикнула скотница Прасковья. Она приняла коров от дедушки Шурика и вернулась на собрание. – Нешто можно равнять?.. Председатель, – повернулась она к Трубникову, – скажи на милость, почему это наша деревня на картине такая огромадная?
– Молодые подрастать будут, от стариков отделяться, значит, деревня вширь пойдет. А еще есть решение Беликов хутор передать нашему колхозу, хватит им на отшибе болтаться!
– А вот, товарищ председатель, – снова сунулась старуха Коробкова, – с чего это на вашей картинке заместо приусадебных участков садочки какие-то?
Трубников улыбнулся. Похоже, они куда лучше познакомились со стендом, чем он мог предполагать.
– Разглядела?
– Может, и не разглядела бы, да люди указали.
– Что ж, важный вопрос. Такая наша конечная программа, товарищи: хозяйства без дежи, без коровы, без приусадебного участка…
– Так этого уж достигли, милок! – перебила Коробкова. – Осталось только огороды отобрать!
– С тобой, Коробкова, хорошо на пару дерьмо есть.
– Это почему же?
– А ты все вперед забегаешь! – Трубников переждал, пока утих смех. – Когда станем давать на трудодни два литра молока, сами от коров откажетесь; когда станем в колхозной пекарне хлеб выпекать, сами не захотите с тестом возиться; когда откроем общественную столовую и овощи войдут в оплату трудодня, хозяйки сами не захотят на участке маяться. Что, не так? Оговорюсь для вашего спокойствия: придем мы к этому не раньше чем вы вдоволь насладитесь и собственной коровкой, и собственным боровком на откорме, и всякой всячиной со своего огорода! Сейчас нам без этого подспорья не обойтись, и если кто в этом году не осилит корову, колхоз выдаст ссуду… А вот Кланька, – Трубников остановил взгляд на русоволосой, с присохшими соплями под вздернутым носом, внучке Коробковой, – если ее не задушат сопли, никакой домашней маяты знать не будет. Тогда она и скажет спасибо своей бабке, что та не только языком чесать горазда была, но и трудилась, старая, для ее счастья…
Собрание оживилось, пошли вопросы и расспросы, все заговорили скопом, заспорили. Кто-то спросил, в какой последовательности пойдет стройка, девчата требовали, чтобы перво-наперво строился клуб, скотница Прасковья ратовала за молочную ферму, а Игнат Захарыч, бывший слепец, настаивал на санатории: ему-де не обойтись без хвойных ванн.
«А ведь разговор-то состоялся!» – подумал Трубников, рассеянно прислушиваясь к спорящим.
Когда собрание закрылось, Павел Маркушев спросил Трубникова, как быть со стендом.
– А что? Пускай стоит!
– Неудобно, Егор Афанасьич, ну-ка чужой кто увидит? Может, подчистить резинкой, ножичком поскоблить?
– Что ж, пусть этим займутся те, кто в глупости своей расписался…