Текст книги "Господствующая высота"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Но громы и молнии, обрушившиеся на его голову, поразили Никифора куда меньше, чем блистательный вид его начальника и кумира.
– Где тебя нечистая носит?! – гремел Кретов.
Ничего не ответив, Никифор вытащил из внутреннего кармана полушубка толстую пачку денег.
XI
Мартовской текучей дорогой тронулись они в путь. Почерневшие снега сползли в балки и овраги, благоухала обнажившаяся земля, в воздухе слышался тонкий звон ручьев. Дорога лежала через березовый перелесок; в сквозных, еще голых купах деревьев висели мохнатые кули вороньих гнезд. Мокрые, взъерошенные вороны с гортанным криком перелетали от гнезда к гнезду, словно обмениваясь сплетнями. Среди кустов мелькнул заяц в рваной шубке – серая шерстка проглядывала из-под его оползающей хлопьями зимней одежи.
Никифор, необычайно тихий и сосредоточенный, подхлестывал Маргаритку; жирные комья земли наворачивались на блестящие ободья колес и с силой отлетали назад, словно выпущенные из пращи.
Впереди показались голые по весне осташковские сады и за ними невысокая деревянная ограда генеральского жилища.
На стук вышел к воротцам бородатый старик.
– Доложи генералу, что прибыли из сухинского колхоза насчет коня, – сказал старику Кретов.
Тот отомкнул воротца, открыл сборки и сделал знак, чтобы въезжали.
– Товарищ генерал-лейтенант вас ждет.
– Пошли! – вылезая из коляски на чисто прибранный двор, сказал Кретов Никифору, который с замиранием сердца ждал, возьмет ли его Кретов с собой.
Аллеей молодых, низкорослых дубков прошли они к сверкающей стеклами террасе. Дом был небольшой, обвитый по фасаду диким виноградом.
Около террасы девочка лет пяти кормила кашей куклу. Рядом вертелся большелапый и вислоухий борзой щенок. При виде гостей он припал на лапы и, пятясь задом, оглушительно залаял.
На террасе появился невысокий, плотный старик в папахе. Взгляд его с невольным удивлением скользнул по фигуре Кретова.
– Офицер? – сказал он, и его умное рыхловатое лицо тронулось довольной улыбкой.
– Кретов Алексей Федорович, капитан в запасе, товарищ генерал-лейтенант!
– Басалаев Александр Иванович, – ответил генерал, крепко пожимая руку Кретова. – А этого товарища как величают?
– Мой помощник, образцовый конюх и наездник Никифор Сергеевич Колосков.
– Ну, здравствуй, Никифор Сергеевич, рад познакомиться, – сказал Басалаев, и маленькая рука Никифора потонула в широкой генеральской ладони.
Они вошли в небольшую комнату; посреди стоял круглый стол с закуской, графином и рюмками.
– Прошу!
– Спасибо, товарищ генерал-лейтенант, мы уже завтракали.
– Давайте-ка без субординации, товарищ Кретов. Мы с вами вояки на покое…
– Есть без субординации, Александр Иванович, – сказал Кретов, присаживаясь к столу и давая знак Никифору.
– Вы в какой части служили, товарищ Кретов?
– Начал у Кириченки, а затем в шестой гвардейской.
– Да вы же у нас под Варшавой с левого фланга были!
– Так точно!
Рука Басалаева, разливавшего по рюмкам коньяк, чуть дрогнула.
– Ну, за незабываемые дни, капитан!
Генерал с Кретовым встали, чокнулись и одним духом осушили объемистые рюмки. Никифор тоже встал.
Крепкий коньяк ожег ему рот, и, закрыв глаза, он с усилием тянул огненную жидкость.
Он слушал, вбирал в себя каждое слово, произносимое собеседниками. Генерал с Кретовым вдосталь поговорили о войне, вспомнили атаки, штурмы, места великих битв.
Затем заговорили о лошадях. Сокрушались о шестом конезаводе, разграбленном гитлеровцами.
Наконец генерал подошел ближе к делу.
– Колхозные конефермы, – сказал он, – несомненно, возместят к концу пятилетки свои потери, надо только, чтобы этим занимались люди, по-настоящему знающие, любящие коня. Коня надо знать и любить до самозабвения, больше, чем лесковский Голован любил. Тогда и будет толк. Вы читали. «Очарованного странника», а?
– Нет, – признался Кретов. – Я Лескова про мастеров, что блоху подковали, читал, а это не попадалось.
– Прочтите, голубчик, обязательно прочтите. Дивная вещь! Там жеребенок один описан – ну, лучше некуда! Как это… Ага! «Если вы когда-нибудь видели, как по меже в хлебах птичка-коростель бежит – крыла он растопырит, а зад у него не как у прочих птиц, не распространяется по воздуху, а вниз висит, и ноги книзу пустит, точно они ему не надобны, настоящее выходит, будто он едет по воздуху». До чего верно, а?
– Точно! Настоящий конь так бежит, будто земля сама из-под него уходит, а ноги ему без надобности.
– Вот, вот! Обязательно прочтите, там много интересного про коней. Ну, а сейчас, – генерал поднялся из-за стола, – вы, правда, не лесковского жеребца увидите, но скажу, не хвалясь…
Угодья конезавода начинались сразу за оградой басалаевского участка.
Они подошли к конюшням, и генерал отомкнул дверь большого, стоящего особняком денника. Из стойла на вошедших глянул горячий зрачок в кровавой радужке; благородная узкая голова, в которой было что-то змеиное, нервно и часто вскидывалась на мускулистой, гибкой шее; жеребец всхрапнул, обнажая желтоватые, крепкие, без единой зазубрины резцы.
Да, это был конь! Словно выточенный из цельной черной кости, гладкий, будто полированный, безукоризненной стали. Когда Кретов, к изумлению Басалаева, смело вошел в стойло и, запрокинув голову коня, обнажил его зубы, он увидел, что коню не более шести-семи лет. Из ноздрей коня рвался сухой жар, конь чуть подрагивал и пятился назад, оседая, словно прикосновение человека доставляло ему жгучую боль. Но, чувствуя твердую, уверенную руку, не пытался вырваться, лишь скашивал на Кретова окрашенный кровью умоляющий и ненавидящий зрак.
– Ого! Он чужих сроду не подпускал, – с уважением сказал Басалаев. – Прав был Родионов: вы лошадник высокой марки…
– Да, теперь мы станем!.. – отвечая на свои мысли, тихо, но с силой произнес Кретов.
Сдержанное волнение, прозвучавшее в его голосе, вызвало понимающую, довольную улыбку на лице Басалаева.
Никифор не спускал глаз с прекрасного коня; это был конь-герой, конь его мечты. И сердце его бешено забилось, когда он услышал:
– Так за сколько же вы его нам уступите, Александр Иванович?
– Вы же лошадник, Алексеи Федорович, сами знаете, сколько стоит элитный жеребец таких статей. Тридцать тысяч. Но, – поспешно добавил Басалаев, – по-своему истолковавший движение Кретова, – если вы сейчас не располагаете такой суммой, мы можем попридержать коня..
– Простите, Александр Иванович, – мягко перебил Кретов, – деньги при мне.
– Ну, тогда и говорить нечего! – вдруг рассердился Басалаев. – Идемте в контору, оформим документы и забирайте коня. Слышите, сейчас же забирайте! – Он сердито закашлялся, платком утер усы – и уже совсем иным тоном, доверительно, с милой стариковской застенчивостью: – Думал, не придется мне с этим конем расстаться, а, выходит, сам же и навязал его. Но я к вам приеду, так и знайте, приеду!.. – грозно сверкнул очами Басалаев, махнул рукой и быстро зашагал по дорожке к конторе.
– Ну, чего ж ты ждешь? – спокойно сказал Кретов своему подручному. – Выводи…
Словно не веря его словам, Никифор странно, исподлобья, глянул на Кретова, отвернулся, вытер рукавом глаза и опрометью кинулся в денник.
На покое
I
Кукушка высунула головку из своего деревянного теремка, прокуковала четыре раза и юркнула назад. С протяжным звоном захлопнулись резные ставенки.
Тонкий и острый звук прервал глубокий утренний сон Авдотьи. Она метнулась всем своим сухим, легким телом и села на постели.
«Проспала!» – решила она, не размыкая век. Какое-то запоздалое сновидение пронеслось в ее голове, на миг помутив сознание; вслед за тем Авдотья проснулась по-настоящему.
Она открыла глаза, увидела стены своей новой избы в свежей побелке, туманное утро за окнами и вспомнила, что ей некуда опаздывать, некуда спешить. Авдотья снова легла, удивляясь тому, что в первый же свой нетрудовой день она, вопреки двадцатилетней привычке, проспала лишний час. Значит, много скопилось в теле неведомой ей самой усталости, значит, право было колхозное собрание, решив, что семидесятишестилетней доярке Авдотье Голиковой пора на покой.
Протянув поверх одеяла тонкие, темные руки с большими, охватистыми кистями, Авдотья вспомнила события вчерашнего дня.
Ее провожали торжественно. В два часа дня, когда она передала смену напарнице, на ферму пришли руководители колхоза во главе с председателем Стругановым и парторгом Ожиговым. В комнате отдыха доярок собрались все незанятые работники фермы, и Ожигов сказал речь, и Струганов сказал речь, и зоотехник Чернов сказал речь, и доярка Ольга Бутонина тоже высказалась, – и все о том, что Авдотья и такая, и сякая, и этакая. Но, зная про себя, что характер у нее трудный, неудобный для окружающих, Авдотья не придала их словам особого значения. Потом ей было предоставлено ответное слово. Авдотья намеревалась оказать о том, что с электродойкой дело еще не ладится, что до сих пор не выранжированы из стада коровы с низким удоем, что нельзя допускать малоопытных доярок к раздаиванию первотелок, – но вместо всего этого она неожиданно для самой себя выговорила:
– Двадцать два года работала на ферме Авдотья, а теперь в отставку!.. – и заплакала.
Она сама не понимала, почему плачет. Ведь для каждого человека рано или поздно наступает такая пора, когда он должен уступить свое место более молодым и сильным. И она уже подготовила себе надежную замену – Галю Воронкову, двадцатилетнюю, очень старательную и ловкую доярку, заочницу зоотехникума.
Хорошо хоть то, что окружающие сделали вид, что не замечают ее слез. Встал Струганов и хриплым голосом прочел постановление о премировании Авдотьи новым домом.
…Меж тем деревня пробуждалась. Заголосил петух бабки Игнатьевны, постоянно отстававший от других сухинских петухов. В горле у него была заложена ржавая, но необыкновенно сильная пружинка. Затем что-то зашуршало в черной тарелке репродуктора, и голос Струганова сказал:
– Здравствуйте, товарищи колхозники!.. – И после короткого молчания: – Граня Барышкова! Ты еще спишь? Смотри, не проспи своего счастья…
Это был способ Струганова усовещевать молодых людей, накануне запоздавших на работу.
Мерно затарахтела водокачка, высоким голоском, похожим на паровозный гудок, пропела сирена кирпичного завода. Ударил гонг; его звук прокатился по деревне, легким дребезжанием отдаваясь в каждом окне…
Один за другим вступали в строй все цехи колхозного хозяйства. Загудело электроподдувало кузни, завизжала ленточная пила; глухо заухал деревянный молот бочара и звонко – колесника, зафырчали машины на базу; с паническим шумом, словно настал конец света, с визгом, чуханьем и топотом, от которого дрожала земля, прикладываясь к каждому плетню, садня боком каждый телеграфный столб, прошествовало к дубовой вырубке стадо свиней; всхрапнул жеребец, выведенный на разминку в варок; восторженно и вразнобой гуси сказали солнцу: «С добрым утром!..»
Во всей этой многоголосице не было слышно коров, – стадо находилось на пастбище, где сейчас шла первая дойка.
«Раз Галя за пять минут выдаивает корову, значит она уже управилась с половиной группы, – думала Авдотья. – Сказала я ей иль нет, что у Капризной надо выдаивать сначала правую, потом левую половину вымени? Вроде, сказала. А коли нет? Намучается – хуже некуда, а всего молока не возьмет. Вот уж право дело – Капризная!»
Размышляя таким образом, Авдотья быстрыми движениями натягивала одежду. Через несколько минут она уже шагала узкой тропкой, уклоном сбегавшей к загону, находившемуся в пойме реки.
За пеленой молочно-густого тумана невысокое солнце казалось размытым розовым пятном. Громкая музыка, льющаяся из черных труб репродукторов, становилась все глуше по мере того, как Авдотья подходила к загону, и, наконец, сменилась иной, тихой, серебристой, рождаемой струями молока, бьющими в дно и стенки подойников.
Галя доила Буянку, щедрую, хотя и несколько тугодойную корову. Девушка сидела на скамеечке, спиной к подошедшей Авдотье, и не услышала ее легких шагов. На голове у нее была белая косынка, как у медицинской сестры; ее худенькие, острые лопатки ходуном ходили под голубой тканью сарафана, на тонкой хрупкой шее выступили капельки пота.
Авдотья подсчитала, сколько зажимов делает Галя в минуту, и умилилась: «На вид совсем девчонка, а какая техника!»
– Крепче большим пальцем нажимай! – подала совет.
– Здравствуйте, Авдотья Марковна! – не оборачиваясь, сказала Галя. – Так и делаю.
– Галечка, я говорила тебе насчет Капризной?
– Говорили, Авдотья Марковна, помню.
– Я тебе еще вот чего хотела сказать, Галечка. Примечай каждую прихоть, каждую повадку, каждое баловство животного. Иной раз на поверку-то не баловство выходит, а фи-зи-о-ло-гия. Этак и с Капризной было. Не давала она молока, хоть убейся. Сильная, фигуристая корова, вымя у нее – красота, а надой – пять-шесть литров в день. Хотели ее из стада выранжировать. Да я уперлась. Тихон Савельич Чернов меня поддержал. Пробуем мы к ней приноровиться – и все бестолку. Да ведь, знаешь, Савельич упрямый, меня тоже зараз не погнешь, залезли мы к ней, можно сказать, в самое нутро. Разработали и рацион, какого ни одной корове не положено, и технику доения особую. И что же ты думаешь? В прошлом году дала она шесть тысяч литров, а ныне и до семи дойдет. Я это к тому говорю, чтоб не думала ты, – коли корова плохая, так вконец плохая, а коли хорошая, так больше с нее не возьмешь. Нет, ты пробуй, не жалей себя, – глянь, она тебе и откроется…
Авдотья говорила быстро, взволнованно, точно боясь, что ее прервут и она не успеет передать Гале всего, что знала о деле, которому отдала самую позднюю и самую лучшую пору жизни. Ей хотелось, чтоб эта худенькая, старательная девушка не повторила ее ошибок.
Так за разговором они и не приметили, как добрались до козыря группы – Капризной, крупной, статной коровы белой масти с причудливыми черными пятнами. Казалось, кто-то для смеха налепил куски черной клеенки на ее круп, бока, шею, двумя черными кружочками заклеил глаза, а последний лоскуток, похожий на морскую звезду, влепил в розовую мякоть вымени.
И тут Авдотье, доселе довольной Галиной работой, стало казаться, что она все делает не так.
– Не торопись, не торопись, стрекоза! – приговаривала она сдавленным шепотом.
Капризная не выносила шума во время дойки, но, заслышав знакомый голос, обернулась. Пунцовые капли свекольного сока стекали с ее толстых губ. Она внимательно оглядела старую доярку своими словно незрячими глазами, – темные, не отражающие свет, они сливались с черными обводьями, – и снова ткнулась мордой в кормушку.
– Вишь, недовольна! – прошипела Авдотья. – Помассируй ей вымя еще раз. Реже! Тверже! Так. Теперь давай. Да не торопись, тебе говорят!
– Так я и знал! – раздался над Авдотьей густой голос Струганова. – Разве это отдых, скажите на милость?
Авдотья распрямилась.
– Чего шумишь, животных пугаешь?
– Эх, Авдотья Марковна! Неужели же нет другого занятия для престарелого человека?
– Это какого ж? Погоду, что ль, по ломоте в пояснице предсказывать?
– Не умеет отдыхать русский человек! – вздохнул Струганов. – Ведь какое раздолье кругом – лес, луга, речка. И грибы тебе, и ягоды, скоро малина поспеет. А река! Вода – как слеза, песок по берегу бархатный! Ну, чтобы погулять, на солнышке погреться, а вечером в клуб – музыку послушать, кино посмотреть, разговор поговорить. Что у нас за старики непутевые! Сейчас только деда Терентия с пасеки согнал. Понадобилось ему, видите ли, пчелиное «шемейство перешелить», как будто без него некому. Вон в Прохочеве Егор Данилыч Хижняк разумным отдыхом дотянул до ста восьми лет – и еще поживет…
– А что за радость его жизнь? Сидень, недоумок.
– Так столько от вас и не требуется. Но до коммунизма вы дожить обязаны. Я серьезно говорю, Авдотья Марковна, добром не поможет, – будем действовать официально. Распоряжусь не подпускать к коровам – и все тут! Хватит! Мне за вас, стариков, в райкоме голову мылили.
– Уж и мылили!
– Душегубом называли, если хотите знать!
– Экая страсть!.. – усмехнулась Авдотья.
II
Дома Авдотью поджидал гость – белобрысый паренек лет одиннадцати с круглой, лобастой головой и оттопыренными ушами. Авдотья хоть и плохо разбиралась в молодом сухинском поколении, по ушам узнала Митю Трушина. У ног Мити стояло до краев полное ведро.
– Тебе чего? – не слишком дружелюбно спросила Авдотья.
– Здравствуйте, Авдотья Марковна! Куда воду слить?
– Да вон в бадейку… Ты зачем пришел, я спрашиваю?
Митя с усилием поднял тяжелое ведро и осторожно, чтоб не выплескать, опорожнил его в деревянную бадью.
– Еще принесть или хватит пока?
– Да ты что за распорядитель такой выискался?
– Распорядитель вы будете, – улыбнулся Митя. – Я исполнитель. Меня, Авдотья Марковна, прислала тимуровская команда нашего отряда.
– Ты как сказал? Тимуровская?.. Ах, срамники! Думаешь, я старая, не знаю, кто такой Тимур был? От ученых людей слыхала…
Большие уши Мити покраснели, словно позади них зажглось по фонарику. И все же он решил не отступать: ведь и Тимуру, их Тимуру, пришлось долго сносить непонимание взрослых людей и обиды. Упрямо наклонив голову с чистым белым лбом, Митя заговорил чуть сиплым от волнения голосом:
– И вовсе это не тот Тимур-завоеватель. Наш Тимур – мальчик, пионер. Он помогал женам красноармейцев, всем старым и больным людям… Он делал за них всю трудную работу, и заботился, и воду носил…
Со своей упрямо наклоненной головой он напомнил Авдотье молодого задиристого бычка. Она, конечно, сразу поняла, зачем пришел Митя, но не любила Авдотья, чтобы о ней пеклись. И все же едва приметный отзвук ласки был в ее голосе, когда она сказала:
– Шел бы с ребятишками играть, чем тут под ногами путаться.
Но как ни скуден был этот отзвук, Митя мгновенно его почувствовал. Через минуту он уже хозяйничал вовсю: выносил ведро с мусором, лущил лучину для самовара, колол дрова на растопку. Вскоре скромный Авдотьин обед варился в жарко полыхавшей печи, а Митя, снова покраснев, сказал несмело:
– Я вечером газету принесу… А сейчас, хотите, я вам почитаю сказки про Алдара-Косе?..
Получив указание заботиться не только о физической, но и о духовкой жизни Авдотьи, Митя никак не мог решить, какое чтение подходит старикам. Вспомнив, что старики – мастера рассказывать сказки, он заключил, что это и является их излюбленным чтением. Но Авдотья решительно, почти с обидой, отвергла Митино предложение.
Выбитая из привычного жизненного уклада, Авдотья была не в духе. И все мысли ее поворачивались на печальный лад. Маленькие события утра привели ее к убеждению, что дела в колхозе идут далеко не так, как следовало бы. До сих пор водопровод проведен только на главной улице, полдеревни мается с колодцами. И замощены только главная улица и площадь, а у нее за окном рытвины да колеи. Надо будет пятилетний план колхоза поглядеть. «Чует мое сердце – дам я бой руководству».
– А ребята сейчас зме́я пробуют. Здорового, на хвост полкило мочалки ушло. Как вы думаете, поднимется он иль нет?
Тут только вспомнила Авдотья о своем помощнике. Она видела, что мальчик томится, но отослать сразу ей казалось неудобным: ведь он выполняет свое пионерское задание, за которое с него спросится. Не зная, чем развлечь молодого человека, она спросила:
– Хочешь альбом посмотреть?
Авдотья сняла с комода альбом в потертом сафьяновом переплете, отстегнула металлическую застежку.
– Это вот я с мужем снята, а это вот – когда у меня первый мой народился. Он теперь и сам старик, а здесь в рубашечке, с голыми ножками…
Старые фотографии выцвели, выгорели, лишь смутные, словно размытые, пятна и слабые штрихи позволяли угадывать, что прежде здесь были изображены человеческие лица и фигуры. Но Авдотья пригляделась к этим старым карточкам и не замечала, что на них почти ничего нет. Митя из деликатности не прерывал Авдотью, веря ей на слово, что пустые кусочки картона – различные представители многочисленной Авдотьиной родни. Но он от души обрадовался, когда взамен всех этих призраков на него глянул вполне отчетливый мужчина с большими усами, одетый в форму солдата царской армии.
– А это кто?
– Да муж мой, Семей Иванович. Это он с войны прислал. В Галиции в шестнадцатом году убили…
– Значит, он до Октябрьской революции не дожил?
– Не привелось…
– А вы его любили? – за оттопыренными ушами Миги снова зажглось по фонарику.
– Не помню… Наверное, любила.
– А у него ордена были?
– Георгиевский кавалер…
Муж Авдотьи понравился Мите. Понравились и дети, в особенности дочь. Она была изображена то в виде королевы, то в виде украинской колхозницы, в лентах и монистах, то в виде мальчика-пионера с большим галстуком на шее и, наконец, в виде кошки, судя по шапочке с ушами и пушистому хвосту, который она держала в руках.
Авдотья пояснила, что дочь ее – артистка Московского областного театра. Угрюмый, бородатый мужчина, старший сын Авдотьи, работает директором рыбоконсервного завода на Байкале, другой, бородатый, – инженером сельэлектро, третий – с усами щеточкой – агрономом. Затем было множество молодых людей разного возраста, от дошкольного до студенческого, – кто за книгой, кто на деревянном коне, кто пешим, – внуки Авдотьи; и, наконец, несколько голых, толстых младенцев – ее правнуки.
– А почему вы одна живете? – спросил Митя.
– Да уж не знаю, как тебе и объяснить, молодой ты больно. Дала я слово мужу, когда на войну уходил, что не останется никто из наших детей в деревне. Ненавидел он деревенскую жизнь.
– Это почему же?
– Набедовался он через нее и весь свой талант сгубил. Он, знаешь ли, очень был способный всякие машины выдумывать. Сам выдумывал, сам и рисовал – двигатели там разные, ветряные и водяные, топор, помню, механический придумал. Посылал он свои картинки в город, только ответа не дождался. А самому съездить похлопотать – грошей не было. Так все и пошло прахом…
– А где его рисунки? – сердце Мити тронулось жалостью к этому далекому человеку.
– Горели мы в двадцать втором. Да чего вспоминать-то! Поди, давно уж его машины другие люди сделали. – Авдотья помолчала, провела рукой по лбу, словно прогоняя какую-то досужую мысль. – Ну вот, я слово свое сдержала. Да только вышло не по-моему и не по-мужнему. Повернула их жизнь обратно к деревне, – продолжала Авдотья с легкой улыбкой. – Павел Семенович в колхозах электричество проводит, Мариночка – артистка, так их театр все больше районные центры да колхозы обслуживает, меньшой – Всеволод – вовсе агроном. Один Василий Семенович директорствует, да и то он с колхозными рыбаками связан. Нешто могли мы с Семеном Ивановичем в то время знать, какой деревня станет?
– А вы не скучаете одна?
– Чего ж скучать?! Кабы дети плохо жили, тогда бы скучала. Потом, вишь ли, есть такие старухи, которые, кроме как семя свое, никого любить не могут. А мне с народом никогда не скучно…
Митя с удивлением слушал Авдотью. Доярка пользовалась славой гневливой, недоброй старухи. И когда вожатый отряда поручал ему шефство над Авдотьей, то так прямо и сказал: «Тебе достался трудный участок». А она вовсе не злая и даже будто добрая…
– Шел бы себе, – сказала вдруг Авдотья, лицо которой вновь стало замкнутым и суровым. – Или постой, может, чайку попьешь? Пил уже? Ну, и то ладно. Мне тебя и угостить-то нечем, не знала я, что такой гость пожалует. А коли надумаешь зайти, прихвати с собой пятилетний план колхоза. Ступай, ступай, не век же тебе со старухами тимурничать…
III
Дом Авдотьи стоял на пригорке. Когда туман рассеялся, за окнами открылась пустая ровная синь. «Прямо царица в башне», – думала про себя Авдотья.
Ей было очень скучно. Сейчас на пастбище шла вторая дойка, но Авдотья решила туда не ходить. Не потому, что она боялась Струганова, но она считала, что чрезмерная опека может повредить Гале.
Она напилась чаю, покормила кур, прибрала горницу.
«Пойти, что ль, поглядеть, чем люди живут?..»
День выдался жаркий, но не тяжкий. От заречья наплывала небольшая круглая туча, кропя землю мелким дождиком, просквоженным лучами солнца. Авдотья пересекла главную улицу и вышла на южный конец деревни, где находилась колхозная конеферма.
Сквозь редкую ограду Авдотья увидела и самого хозяина. Кретов – заведующий фермой – сидел на земле, а рыжий конюх Никифор поливал ему на голову из кувшина. На эту картину с глубоким изумлением взирал огненно-золотистый жеребчик, которого держали под уздцы два конюха. Удивленная странной позой Кретова, приличествующей хмельному мужику, а не главе образцового хозяйства, Авдотья сдержала шаги…
Вскоре она поняла, каким хмелем одурманило заведующего фермой. Кретов поднялся с земли, тряхнул мокрыми волосами и шагнул к жеребчику. Тот пытался кинуться прочь, но, сдерживаемый конюхами, только кружился на одном месте. Кретов упорно следовал за ним, вытянув вперед левую руку. Стремительное движение – и Кретов уже в седле. Он что-то крикнул конюхам, те быстро отскочили в сторону, не выпуская, впрочем, длинных веревок, которыми придерживали коня. Секунду, чуть более, жеребчик стоял недвижно, словно не веря, что человек снова отважился на свой дерзкий поступок. Затем он поднялся на дыбы, сделал на задних ногах несколько валких шагов, резко опустился на все четыре и одновременно что есть силы наддал задом.
И вот Кретов снова сидит на земле, и Никифор с невозмутимым видом опоражнивает ему на голову новый кувшин, а жеребчик с грустным недоумением глядит на поверженного человека. И все начинается сызнова.
Жеребчик мечется, козлит, пытается ухватить Кретова за колено, но тот упорно держится в седле, опоясав его бока крепкими гнутыми ногами. Жеребчик не желает признавать своего поражения, последним яростным усилием ему удается вновь скинуть Кретова, но чувствуется что его воля уже сломлена.
«Дурашка ты, – думает Авдотья о жеребчике, – все равно он тебя окоротит. Нешто тебе переупрямить человека?..»
Авдотья двинулась дальше, вдоль новой, почти достроенной левады, и вскоре наткнулась на плотницкую бригаду. Мастера только что поставили колонну на месте будущего въезда в леваду и сейчас засыпали яму землей. Бригадир плотников Павел Щапов, в красной тюбетейке с кистью и нарядной шелковой рубашке, из-под ладони оглядывал колонну. С тех пор как районная газета назвала Павла «колхозным зодчим», вся Сухая покрылась колоннами. Колонны были изобильно пущены по фронтону клуба, колонны поддерживали арку над воротами база и крыльца контры, даже свиньи, выходя из хлева, терлись боками о легкие полуколонны, украшавшие вход.
– Ампир! – сказал Павел, вдосталь налюбовавшись своим последним произведением.
Все пространство вокруг стройки было закидано щепой. Авдотья вспомнила, что и по дороге сюда ей все время попадались щепки. Она хотела мягко указать Павлу на его бесхозяйственность, но, как всегда, гневный толчок крови подсунул ей на язык какие-то обидные, бранчливые слова. Сухинский зодчий напрасно тешил себя мыслью, что он созидатель, – нет, он губитель, расхититель народного добра. Он пустил на ветер по меньшей мере пять кубометров топлива. Из-за того, что он не удосужился приберечь строительные отходы, должны погибнуть живые, стройные деревья…
«И зачем я его так? – думала Авдотья несколько минут спустя, когда, миновав леваду, она вышла в открытое поле. – Парень старательный, честный, мне же дом строил. Ну, промахнулся, с кем не бывает. Вечно я в край ударяюсь, наградил же господь характером! Ну и пусть опасаются, лишь бы поступали правильно».
IV
Небольшим леском из молодых сосенок и березок Авдотья направилась к реке. Земля здесь была усеяна белым цветом земляники; кое-где завязывались твердые зеленые ягоды. Авдотье попалась крупная, с малину, совсем спелая ягода. Вкус ее был необыкновенно сложен; казалось, чтоб создать его, земляника собрала дань со всех других ягод и плодов. Она напоминала и малину, и грушу, и подмороженное октябрьским холодком антоновское яблоко, и даже ананас, который Авдотье довелось однажды попробовать в Москве, когда она была на Сельскохозяйственной выставке.
«Пожалуй, этот сорт лучше того, что у нас разводят, – думала Авдотья. – Место тут порядком влажное, а ведь, говорят, земляника не любит лишней влаги. Может, тут почва перегноем богата? Что же, придется взять агронома за бока. А то развел какую-то сухомятину и успокоился…»
Тучка прошла над лесом, пролившись минутным ливнем. Все краски стали ярче, сочнее, каждая хвоинка обрела свой особый оттенок; серая шелуха шишек, устилавшая землю, окрасилась в самые разные цвета – синий, желтый, красный, лиловый, золотой. Мельчайшая дождевая пыль серебристым инеем замохнатила траву; льдинками сверкали капли влаги в рюмочках листьев и чашках колокольчиков. Казалось, зима и лето объединились в этот миг, чтобы украсить лес двойной прелестью цветенья и мороза.
Выйдя из леска, Авдотья повстречалась со стадом. Коровы брели медленно, со вкусом поедая влажную приречную траву. И все же смуглые скулы Авдотьи покраснели от гнева. Она приметила, что резвые нетели забежали вперед и обирают самую лучшую, сочную траву, а степенным, неторопливым рекордисткам остаются объедки. Головной же пастух и в ус себе не дует, спокойно шествует обочь стада, и его длинный бич волочится по земле.
– Костик! – позвала Авдотья.
Подошел старый пастух. Хотя стоял жаркий полдень, он был одет в длинный плащ с капюшоном, застегнутый на все пуговицы. На маленьком, сморщенном лице голубели слезящиеся кроткие глаза.
– Костик! – гневно сказала Авдотья. – Ты бы хоть очки себе купил, коли слеза зренье застит…
– Да ты о чем, Марковна? – зашепелявил Костик. – Неужто я, до шести десятков доживши, не знаю, что почем?
– Это как так до шести десятков? – возмутилась Авдотья. – Будто ты столько меня моложе! До шести с хвостиком, скажи, да и хвостику лет восемь.
– Очнись, Марковна! Мне на покрова шестьдесят пятый пойдет.
– Ладно уж! – недовольно отозвалась Авдотья. – Ты мне лучше вот что скажи: надой с нетелей, что ли, брать решил?
– Пятьдесят лет коров пасу… – пробормотал в ответ Костик, в то время как его длинный бич редкими, сухими выстрелами отгонял назад зарвавшихся нетелей. – Неужто не разумею, что почем?..
Но в глубине души дед сознавал, что более полувека пастушествовал, не ведая, «что почем», зная одну лишь заботу: не растерять бы коров. И только под уклон дней открылось ему, какое многосложное дело быть колхозным пастухом. Зато и труд стал ему по-новому желанен, хотя, конечно, и сейчас случаются промашки…
– Костик, слышь, ты бы кинул Савельичу мыслишку – разбить стадо на две части.
– Это зачем же?
– А затем, чтоб выделить рекордисток, – тогда можно им будет особый режим создать. Это ж наш золотой фонд…
– А ведь верно, – раздумчиво сказал пастух, глядя на Авдотью своими доверчивыми голубыми глазами. – Как же это я сам не додумался?..