Текст книги "Бунташный остров"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Да, в какой-то момент – от растерянности, что ли, или от привычки к насилию – они решили осуществить принудительную эвакуацию. Но мы были предупреждены и заперлись в нашем бастионе, бывшей монастырской трапезной. Двери тут будь здоров, обиты жестью, с железными засовами. Окна на первом этаже с дубовыми ставнями, запирающимися изнутри, к тому же на всех окнах железные решетки. Конечно, нет таких крепостей, которых не взяли бы большевики, а именно к этой категории принадлежали белоглазые челюстные оперативники, но без большого шума тут было не обойтись. Тем паче что у нас опять оказалась берданка с набором патронов на волка и откуда-то – старый, несамовзводный, но вполне надежный наган. Нескольких предупредительных выстрелов оказалось достаточно, противник отступил на заранее подготовленные позиции. Штурмовать наш бастион они не решились. Все-таки Богояр обитаемый остров, и такую операцию не утаишь, даже если наши письма не достигнут адресатов. Пашка снова оказался прав: им надо действовать втихаря, в чем и состоит их слабина.
Снайперу Василию Васильевичу ужасно хотелось округлить счет, но Пашка не позволил. Тогда он прострелил из нагана рупор у самых губ главного обормота, призывавшего нас к добровольной сдаче в плен.
Пашка считает, что верховное командование осаждающих (мы перешли на военную терминологию, вначале в шутку, а сейчас всерьез) не ожидало серьезного сопротивления и потому не дало соответствующих инструкций исполнителям, что привело тех в растерянность. Возможно, это сделано сознательно: неохота брать на себя ответственность. С калеками славы не наживешь. Белоглазые тоже боятся попасть впросак, отлично понимая, что в случае огласки начальство подставит их. Выходит, с нами надо считаться, вот какая мы сила. Ребята это чувствуют и, конечно, гордятся. Совсем иным духом повеяло. Руки-ноги не отросли, а вот крылышки – точно. Взять хотя бы такой случай.
Перед тем как мы заперлись в крепости, Пашка дал мне поручение: объяснить «самоварам» обстановку и предложить им эвакуироваться. Мне это поручение не понравилось.
– Почему именно я?
– Не заводись. Сам подумай почему.
Я это знал, потому и злился.
– Ты мужик умный, обходительный. Они тебя скорее послушают, чем любого из нас… Они не выносят никакого давления, принуждения. С ними надо только на равных.
Вот он и проговорился: на равных! Своего, мол, они послушают… Это он говорит летописцу Богояра (сам же так меня называет), человеку, который самостоятельно передвигается, сам себя обслуживает. Но я не стал заводиться. Черт с ними, раз надо, так надо. Конечно, меня там и слушать не стали, едва поняли, куда я клоню. Заорали, затевались, обложили матом, а пехотинец Аркадий Петрович вдруг затянул своим высоким дребезжащим тенорком:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой.
И все подхватили:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна.
Идет война народная,
Священная война.
Пусть это смешно звучит, но мы ощущаем наш бедный бунт как продолжение войны, которая кончилась для нас до срока, без победы и возвращения, хотя мы остались живы. Вернее сказать, наоборот: война для нас так и не кончилась, она всегда продолжалась в наших изуродованных, не перестающих страдать телах, в обрубленных членах и помутненных рассудках. Война отвратительная вдвойне – окопная, безнадежная, когда фронт молчит, когда ни взад, ни вперед и время остановилось. А сейчас заработали орудия, мы вырвались из окопов и перешли в наступление. Мы ожили, забыли о боли, мы можем выбирать, решать, отстаивать свое, и другие люди – здоровые, сильные, цельные, экипированные и вооруженные – вынуждены считаться с нами…
…Они переменили тактику: от уговоров перешли к давлению. Нас почти перестали кормить: только в обед подвозят котелок баланды, не дают ни курева, ни лекарств. Хорошо, что мы всем запаслись. Конечно, установили жесткое нормирование. Лекарства и курево в первую очередь «самоварам». Пока мы ни в чем особом не испытываем нужды. Уборщиц и санитаров к нам не пускают, но фронтовые подруги прорываются, устраивают постирушку, чего-то подбрасывают: сухари, соль, спички, снотворное, медицинский спирт. Разведданных – никаких, противник затаился и планов своих не выдает.
Пашка считает, что план у них самый примитивный – взять на измор. Очевидно, начальство их умыло руки, а они не решаются на крайние меры. С другой стороны, это не может длиться вечно: пойдут слухи о ленинградской блокаде для калек – кому-то не поздоровится. Значит, надо держаться. Удивительно, почему молчат «Голоса». Михаил Михайлович каждый вечер крутит свою игрушку – ни черта. Без конца болтают о русской церкви, передают службы, как будто это кого-то интересует. Трещат о страстях Сахарова в Горьком и муках Солженицына в штате Вермонт. Конечно, на фоне таких высоких страданий наши богоярские болести ни хрена не стоят…
…Поскольку мы заперты в четырех стенах и занять себя нечем, стали много разговаривать. И естественно, все больше о войне, а что еще у нас в жизни было? Школа, пионерлагеря, а потом война, госпиталя и убежище. Есть исключения, не без того: Аркадий Петрович часовщиком работал, в самодеятельности пел, Алексей Иванович ходил рабочим в геологических экспедициях, Егор Матвеевич – таежный человек, охотился на пушного зверя, у Пашки была любовь и бурная жизнь между госпиталем и убежищем. Но для подавляющего большинства война все перекрыла.
Раньше фронтовые воспоминания случались у нас редко, главным образом в подпитии двадцать второго июня. И всегда тут присутствовал тот последний, решительный, героический бой, когда от тебя осталась половина или того меньше. Рассказам этим никто не верил, в том числе и сам рассказчик, тем более что содержание их варьировалось от случая к случаю, обрастало красочными деталями. Каждый творил свой фольклор, и это считалось в порядке вещей, ведь и в самом деле могло быть и так, и этак, а результат один – он не придуман. Так стоит ли цепляться к подробностям, чего они стоят перед последней истиной? Нынешние рассказы ничего общего не имеют с прежними. В их откровенной, часто больной непривлекательности – голая правда. Ведь не только газеты и литература врут о войне, врут – от чистого сердца – сами участники, но это не охотничье вранье, хотя и такое бывает, все же оно не главное. Можно быть участником трагедии, апокалипсического ужаса, но не кровавого фарса. А именно фарс полез из всех щелей в нынешних воспоминаниях. Я записал несколько историй по свежему впечатлению.
Из рассказа Василия Васильевича:
«…Не переживайте особо за меня, что я не округлил счета. Это все лаферма. Если снайпер взял больше десяти человек – брехня. Или ему искусственные условия создавали, как стахановцам, или он просто бздит. Когда ты на одном участке охотишься, фрицы тебя непременно выследят и уложат, они тоже не пальцем сделаны. Они все твои хитрости, приемы, манеру насквозь изучат и рано или поздно подловят. Вообще-то снайпер ходит на охоту со свидетелем. В следующий раз снайпером идет свидетель. И оба, конечно, химичат. Я на Карельском фронте был. Уже к сорок третьему году по сводкам получалось, финнов не осталось ни одного человека. Это обнаружила Ставка и выдала „разгонный“ приказ. Стали ходить с двумя свидетелями и химичили по-прежнему…»
Из рассказа Егора Матвеевича:
«…Окоп был глубоким, бруствер высоким. Два разведчика в полный рост сопровождали ползущего на четвереньках, смершевца. Он был в новеньком полушубке и в новых бурках. Командир роты, стоя в рост, представился смершевцу. Тот приказал освободить „для работы с людьми“ землянку. Единственную землянку освободили. Только в ней он встал в полный рост. Началась „его работа“. Когда уполз на четвереньках обратно, мы догадались, что на троих стукачей в роте стало больше. Стукачей отгадывали по провокационным вопросам, которые они задавали командиру взвода и командиру роты. На солдат не стучали, а непременно на своих командиров. Свои „ксивы“ обычно передавали почтальонам. Бывало, и замполитам».
Из рассказа Ивана Ивановича. У него поехала крыша, поэтому называю его не своим именем. Мне кажется, что эту историю он или выдумал, или слышал от кого-то. Но ребята уверены, что он говорит правду:
«…Я воевал уже три года, и мне надоело. Хотел руку себе прострелить, но не решился. И тут в госпиталь попал с дизентерией. А там ребята попались – исключительные специалисты, все про симуляцию знают. Они меня научили сунуть крупицу медного купороса в канал члена. Меня с подозрением на гонорею в специальный госпиталь направили. Там проверили – гонококков нет, назад отвезли. А я опять купоросинку сунул. И тут меня один раненый заложил. Судили показательным трибуналом в госпитале и дали высшую меру. Из госпиталя увезли с конвоем расстреливать в другое место. Расстреляли и бросили, даже не зарыли. Так, снегом закидали. Я очнулся. Но пока меня нашли, отморозил ноги. Мне их ампутировали. Потом госпиталь разбомбили. Когда меня опять подобрали, никто моим прошлым не интересовался…»
Из рассказа Константина Юрьевича, прожекториста, потом пехотинца на Ленинградском фронте:
«…История была типично „градоглуповская“, если бы при этом не было столько жертв. Нами, прожектористами, усилили две пехотные роты. Ночью эти роты повели куда-то по шоссе друг за другом на расстоянии примерно полкилометра. Довели до моста через Вуоксу и скомандовали: одной роте окопаться по левую сторону дороги, другой – по правую. Обеим ротам сказали, что противник должен объявиться с противоположной стороны. Под утро, но пока еще не рассвело, рота на роту пошла в атаку. Поводом к атаке послужил клич Кольки – „Смахни пыль с ушей“ (единственный, кстати, член ВКП(б): „Белофинны! Вперед! За Сталина!“ Через какое-то время рукопашной кто-то сообразил, что атакующие друг друга густо матерят. Раздались крики: „Своих бьем!“ Стало рассветать, и драка прекратилась. Убитых обнаружили позже. Занялись ранеными и поиском командиров взводов и обоих ротных. Все они исчезли. И было решено, что они „переодетые“ финны или фрицы. Похоронили трех убитых, поколотили „большевика“ Кольку. В знак особого к нему презрения несколько человек на него помочились, а когда двинулись в тыл, Кольку прогнали. Он шел сзади. Кто-то выстрелил в его сторону, и Колька исчез… По дороге умер еще один. Когда его хоронили, были окружены истребительным батальоном (предшественники заградотрядов), который отконвоировал всех в свой палаточный городок. Там сначала разоружили, потом долго разбирались. Позже отдали оружие и отконвоировали в район сосредоточения какого-то „коммунистического“ батальона, состоявшего из ополченцев. Скоро дали команду „Углом вперед!“, и все пошли в наступление лесом. Шли неорганизованно, и через какое-то время прожектористы соединились в одну группу, плетущуюся в арьергарде. Некоторое время по лесной дороге, тарахтя, ехали три танкетки. Позже они остановились как будто на починку, больше их не видели. Шли долго. Так же периодически орали „ура“. Громче всех – прожектористы для смеха и от скуки. Пришли на заброшенный хутор. Появился какой-то тип (батальонный комиссар) и сказал, что „высоту Фасоль“ мы взяли и можно делать привал. Кто снял сапоги и стал сушить портянки, кто стал собирать и есть бруснику. Дом хуторской никто осмотреть не удосужился. Вдруг с чердака нас стали поливать из нескольких пулеметов, одновременно из-за леса, за пашней начался мощный артиллерийский и минометный обстрел. Я стал окапываться, когда же кое-как зарылся в землю, ко мне подполз незнакомый старшина. Он стал бодать меня каской в бок, приговаривая: „Пусти голову под живот!“ Разрыв меня оглушил. Когда очухался, от старшины половина осталась. Я вскочил и не пригибаясь бросился в лес, который был в тылу. Проскочил зону отсечного огня… Бежал долго по лесу, пока не свалился от изнеможения. Лежа, удивился наступившей тишине и тут же услышал далекое недружное и фальшивое пение „Интернационала“. „Сдаются в плен“, – подумал. Встал и побежал дальше. И тут мне показалось, что на одном дереве „кукушка“. Я упал, спрятавшись за ствол дерева. Лежал долго, затем переполз в ложбинку, фигура не шевелилась. Через некоторое время заметил, что к „кукушке“ ползут двое. Они подползли совсем близко и вдруг вскочили. Это были мои однополчане: Гошка и Жорка. Я свистнул и пополз к ним. Но тут понял, что „кукушка“ мертва, встал и подбежал к парням.
„Кукушка“ оказалась повешенным Колькой, который спровоцировал ночную атаку роты на роту. Колька был, видимо, сначала повешен, а затем снят и посажен так, что издали можно было принять его за „кукушку“. В глаза были вбиты гильзы, торчал черный язык, вид жуткий… Сговорились пробираться в Питер, теша себя мыслью, что нас примут назад в прожекторный полк. Скатились с дороги вниз, в овраг. Подъехал отряд мотоциклистов, остановился. Слышна была немецкая речь, финская тоже. Через какое-то время мотоциклы уехали. Решили дальше не идти, пока окончательно не развиднеется. Вскоре, прижавшись друг к дружке, заснули. Проснулись, когда совсем рассвело. Перебрались с дороги на просеку. По ней вышли на большак и встретили на нем эвакуиров. Обозники пустили нас на телеги. Возница разрешил мне зарыться в сено. Я сразу заснул. Проснулся от боли. Меня укололи штыком. Это были опять „истребители“. Укололи они меня очень неудачно, задев позвоночный столб. У меня отгнили ноги…»
Из рассказа Сергея Никитовича («самовара»), бывшего командира роты на Волховском фронте:
«…Мне дали роту почти сплошь из уголовников. Никто из них не умел ходить на лыжах (это в лыжном-то батальоне!), но беды большой в том не было, поскольку они все сбежали, до того как мы заняли позицию. Из семидесяти восьми бойцов у меня осталось девятнадцать. Укрытия на позициях были из замороженных трупов не выше метра. Передвигались на четвереньках, а из укрытия в укрытие я ползал по-пластунски. И вдруг однажды, пренебрегая опасностью, непонятно почему, иду в полный рост, необычайно гордый собой. На меня подчиненные смотрят как на спятившего, а я этому рад. „Вот какой я! А вы червяки!“ К удивлению всех, немцы не стреляют… Тишина… И мне радостно оттого, что я вот так разогнулся, что я перестал быть рабом обстоятельств. Метра за два-три до укрытия какая-то неведомая сила поворачивает меня в пируэте. Смеюсь, не понимая: „Кто это меня повернул?“ Затем удар по спине, оглядываюсь – никого. В штанах делается тепло. Мне кажется, что я обмочился, и я лезу к себе в ватные штаны. Вынимаю руку – кровь. Тепло становится в спине. Радость поглощает все. „Ранен!.. Легко ранен!“ Госпиталь, постель, чистое белье… Вот счастье-то!.. Я кому-то передаю команду, становлюсь на лыжи и айда в лес, на поиски БМП. Нахожу медпункт быстро. Начальник – мой сослуживец по прежнему полку Савченко – исследует и говорит: „Два пулевых сквозных ранения мягких тканей“. Одно в районе тазобедренного сустава, другое в мышцу спины под лопаткой. Перевязывает, дает чистую рубаху, кальсоны. Чистую, значит, без треклятых гнид и вшей. В радость закрадывается сомнение: возьмут ли с такими ранениями в госпиталь? Савченко говорит: „Непременно! Сейчас выпей, закуси и отоспись“. Я выпиваю полстакана водки, заедаю шматком сала и проваливаюсь более чем в двадцатичасовой сон. Будит меня комбат лыжного отдельного батальона. Спрашивает о самочувствии. Говорю: „Хорошо!“ – „Ну, тогда одевайся, и за дело!“ – „Какое еще дело? Савченко должен меня госпитализировать“. – „Ничего, – говорит майор, – госпитализацию временно отложим“. Я к Савченко… Он смущен. „Протрепался о моем легком ранении“, – думаю я и в душе кляну этого предателя…
Я рассчитывал на недельку в госпитале, а провел в нем, съеденный гангреной, изрезанный вдоль и поперек, полтора года. Вышел вот таким – ничего лишнего. Привет славному представителю советской военной медицины товарищу Савченко!..»
Это маленькая часть того, что было наговорено за последние недели. Я как-то спросил у Пашки, отчего такая дегероизация войны, раньше или хвастались, или молчали…
«Жить было нечем, – ответил Пашка. – У кого нервы послабее, вздрочивали себя бахвальством, у кого покрепче, искали чего-то в собственных потемках. А сейчас есть жизнь. Так на хрена липа? Это замечательно, может, главное, чего мы добились. Отметь в своей летописи…»
…Вчера произошло страшное. Наш штаб передал противнику – иначе мы их теперь не называем – протест по поводу противозаконных действий. Государство отпускает на каждого инвалида чуть ли не двадцать шесть копеек в день, которые за месяц складываются в рубли. На эти скромные средства нам полагаются питание и обслуживание, а также лекарства и медицинская помощь. А нам выдают одну баланду, теперь даже без хлеба. Выходит, отпускаемые деньги кто-то присваивает, а это воровство, уголовно наказуемое преступление. Если нам не будут отпускать положенное, мы обратимся в прокуратуру.
Ответ не заставил себя ждать. Нам предложили выйти из укрытия и объясниться с глазу на глаз. При этом дали честное слово, что никаких насильственных мер приниматься не будет. Мы посовещались и приняли предложение. В назначенный час высыпали на паперть трапезной церкви, куда заранее перенесли наших «самоваров». Явился противник: из знакомых – главврач и Ведущий белоглазый, остальные новые. Главврача узнать нельзя, из цветущего мужчины он превратился в старенькую обезьянку: запал в самого себя и все время скребется, нервное, что ли? Говорил Ведущий белоглазый – деревянный болван, играющий в железного человека, – медленно, вроде бы спокойно, но за этим спокойствием – задавленная ярость, и без обиняков. Вот смысл сказанного: убежище закрыто, его не существует. Инвалидов снабжают по новому адресу: и едой, и медикаментами, и всем положенным для жизни. Это не каприз, не злая воля, а правительственное решение, принятое для нашей же пользы. Большая часть врачей и персонала уже переехала туда, сейчас отправляется последняя партия. Здесь не останется ни одного человека. Вскоре прибудут монахи и займут возвращенный им монастырь. На острове разрешено находиться лишь служащим пароходства. «Вы напрасно шлете жалобы в Москву. Они возвращаются сюда. – Он открыл планшет и показал наши письма – плод гражданского возмущения, человеческой обиды, боли и сарказма. – Если вы не образумитесь, пеняйте на себя. На этой неделе мы закончим эвакуацию персонала, вывоз имущества и оборудования, после чего окончательно снимем вас со снабжения, отключим свет, воду и отопление».
Василий Васильевич крикнул:
– Гитлеровцы не добили, свои фашисты добьют!..
Все заорали, загалдели. Дальше я чего-то не углядел, но вдруг среди нас оказались белоглазые и стали крутить руки Пашке, Василию Васильевичу, Михаилу Михайловичу и Алексею Ивановичу. Те – отбиваться, Пашка выхватил нож. Его отпустили, остальных куда-то поволокли. И тут коновод «самоваров», бывший охотник, Егор Матвеевич закричал пронзительным голосом:
– Стойте, сволочи! Сейчас я самосожгусь!
И сразу резко завоняло бензином. Это Иван Иванович (с поехавшей крышей) выплеснул на него ведро бензина.
Все оторопели, а «самовар» Егор Матвеевич завизжал:
– Поджигай, зараза!..
– Стойте! – крикнул Ведущий белоглазый. – Мы уходим, уже ушли!..
Его подручные сразу отпустили свою добычу. Не надо было поджигать, но Иван Иванович, если на что нацелится, непременно сделает, он не в силах остановиться, передумать. Егор Матвеевич предугадал, что случится, и крепко втемяшил ему в башку: облить и поджечь – тот и чиркнул спичкой.
Вспыхнул воздух вокруг Егора Матвеевича, пропитанный бензиновыми парами, потом загорелись волосы. Все шарахнулись прочь, попадали. Пашка сорвал одеяло, в которое был закутан простуженный тенор-часовщик Аркадий Петрович, накинул на горящего, сам рухнул на него и затушил пламя.
У Егора Матвеевича спалило остатки волос на висках и темени, брови, ресницы, а так он почти не обгорел, разве самую малость. Но разозлился на Пашку ужасно.
– Кто тебя просил, сволочь такую? Отнял ты у меня мой подвиг.
Пашка и так и сяк его улещивал, извинялся, «героем» называл.
– Был бы я героем, если б не ты, сволочь вездесущая! – ругался Егор Матвеевич, и слезы капали с обгорелых век.
– Егор Матвеевич, плюнь мне в рожу, облегчись, – попросил Пашка.
И тот плюнул вязкой, тягучей слюной больше себе на подбородок, чем на обидчика. Пашка утерся подолом рубашки, потом утер Егора Матвеевича.
Василий Васильевич сказал душевно:
– Спасибо тебе, Егорушка. Кабы не ты, нам – хана.
– О чем ты, Васильич? – отозвался тот. – Мы же кореши. – И, сильно наклонив голову, спрятал лицо…
…Дни, даже недели, последовавшие за самосожжением Егора Матвеевича, были самыми подъемными с начала нашего бунта. Ведь мы вышли победителями в прямой стычке с противником. И попытка захвата заложников была, и, как говорится, блеснула благородная сталь – не остановился бы Пашка перед поножовщиной, если б не героический поступок Егора Матвеевича. Вот вам и «самовары-самопалы»! Я горжусь, что в известной степени принадлежу к ним. Господи Боже мой! Вот существовал тут сколько лет никому не ведомый обрубок, а настала минутами он ради «други своя» живым факелом возгорелся. Ведь это случайность, чудо, что Пашка сумел его загасить. И стал он опять привычным Егором Матвеевичем с чинариком, прилипшим к нижней губе, и тускло-голубыми, теперь странно голыми глазами. А он по-настоящему героическая личность!
Если б разобраться в нас, если б в каждого заглянуть, сколько может оказаться ценного, высокого, не востребованного миром, сколько сильной, неизрасходованной души. Но разве кто пытался это сделать, разве кто посмотрел хоть раз задумчиво в нашу сторону? Ползунки, «самовары», недочеловеки – вот кто мы такие не только для белоглазых упырей и тех, кто их послал, но и для всего народа, в упор нас не видящего. Если честно говорить, какое же дерьмо наш великий народ – покорный, равнодушный, с ленивой рабьей кровью. Если мы убогие, безрукие, безногие на целую шайку страх навели, так что могла бы сделать вся человечья громада, проснись она наконец, распрямись. А ведь и делать-то ничего особого не надо: сказать «нет» и убрать руки с рычагов. Все встанет, а там и завалится. Что могут белоглазые без работяг? Да ни хрена, со всеми своими бомбами и самолетами, танками и пушками, генералами и маршалами. Но разбит у народа позвоночник, ни на что он не годен…
…Вчера собирался стачком. Вот уже неделя, как белоглазые выполнили свою угрозу: полностью отключили нас от цивилизации, даже баланды лишили и, похоже, закончили эвакуацию персонала.
Случайно я оказался свидетелем свидания (вернее, расставания) Пашки с Дарьей. Разговор у них происходил через зарешеченное окошко полуподвала, где мы храним горючее. Я там расположился со своей тетрадкой, а Пашка меня не заметил. Слов я не слышал, но видел, что она плакала и о чем-то просила Пашку, а он отрицательно мотал головой. Это длилось довольно долго, потом женщина ушла. Пашка повернулся и заметил меня. Он подошел, лицо у него было задумчивое, но спокойное.
– Жалко бабу. Но что поделать: она не может остаться, а я уехать.
– А почему она не может остаться?
– Где она будет жить? Что делать? У нее дочка большая, ей надо судьбу определять.
– От кого у нее дочка?
– От мужа. Он их бросил, когда она со мной сошлась. Уехал отсюда и затерялся.
– Ты ее любишь?
Он пожал плечами.
– Привык. Зачем ты меня спросил? Ты же знаешь, кого я люблю…
На стачкоме разговор зашел о том, что не сработали все наши рычаги.
– Нас предали, – сказал Пашка. – И свои, и чужие. Что свои – это в порядке вещей, а почему закордонные правдолюбцы не шелохнулись, для меня загадка.
– Ничего загадочного, – сказал Михаил Михайлович. – Политика. Не хотят ссориться с нашей великой державой. Почему, не знаю. Может, какое-то соглашение готовится или поездка. Значит, сейчас надо закрывать глаза на мелкие грешки социализма. Что стоит горстка калек перед высокой политикой?
– Но «Голоса»-то вроде независимые? – заметил Василий Васильевич.
– Дитя малое! Они на чьи деньги существуют?.. А кто дает деньги, заказывает музыку.
– Может, просто не дошли наши письма? – высказал предположение Алексей Иванович.
– Я два письма через «другарей» послал, – сказал Пашка – чех и поляк – ребята надежные. Я с ними провел разъяснительную работу. А одно письмо наш мужик взялся сам доставить, он инженер-электронщик, на работу в Багдад едет.
– Когда любимая не приходит на свидание, – сказал Михаил Михайлович, – думаешь, что она заболела, сломала ногу, попала под трамвай, а она просто трахается с другим. Не стоит мозги трудить. Любимая не придет.
– И какой вывод? – спросил Алексей Иванович.
– Все тот же, – сказал Пашка. – Держаться.
– Ленинградский вариант? – мрачно сказал Михаил Михайлович. – Подохнуть с голоду?
– До голода еще далеко, – возразил Пашка. – Главное, не скисать.
– Давайте придумаем какое-нибудь развлечение, – светским голосом предложил Василий Васильевич. Все засмеялись, кроме Михаила Михайловича, он и вообще в последнее время стал мрачен и раздражителен.
– Предлагаю бальные танцы, – сказал он и запел противным голосом: – «Ночью, ночью в знойной Аргентине…»
– Не дури, – сказал Пашка. – Устроим вечер. Один споет, другой прочтет стихотворение, третий чего-нибудь расскажет. Я фокусы умею показывать – с веревочкой и шариками.
– Знаешь, что это напоминает? – злым тоном сказал Михаил Михайлович. – Олимпийские игры в доме для престарелых. Соревновались по одному виду: кто дальше нассыт. Победил старик, обоссавший себе ботинки.
– Остальные в штаны? – сообразил Алексей Иванович и захохотал.
– Очень остроумно, – сказал Пашка. – Похоже, ты сам из этих, которые в штаны.
Я думал, они сцепятся, но Михаил Михайлович повернулся и укатил на своей тележке. Пашка поглядел ему вслед.
– Осажденной крепости страшен не штурм, а предательство.
– Брось! Мишка не предатель, – заступился Василий Васильевич.
– Он люто о своей Насте тоскует, – сказал Алексей Иванович.
Настя – уборщица, пожилая женщина, лет за пятьдесят, довольно страхолюдная и угрюмая. Но когда у нее началось с Михаилом Михайловичем, ей было чуть за двадцать…
…Давно ничего не записывал. Было много всяких хлопот, и чувствую себя неважно. Какая-то сонливость напала. Все время ищу, где бы прикорнуть. Не понимаю, что со мной. Вроде бы здоров, ничего не болит, а силенок нет.
Задуманный вечер прошел здорово. Настолько здорово, что последующие дни все ходили как под банкой. Оказалось, почти каждый что-то умеет. «Самовар» Аркадий Петрович пел до войны в самодеятельности, был ротным запевалой и до сих пор сохранил сильный лирический тенор. Он поет репертуар Лемешева и даже с его интонацией. Алексей Иванович, сроду не думал, помешан на Есенине, он нам всю «Анну Снегину» наизусть прочел. Константин Юрьевич – непревзойденный рассказчик. Один его рассказ я запомнил. Разговаривают пехотинец с танкистом:
« Пехотинец.Ждешь, ждешь танков, вот появились наконец, и первое, что они делают, – дают залп шрапнелью. Так всегда! В чем тут дело? Ведь по своим же бьют!
Танкист.Все нормально. Так и надо!
Пехотинец. Бить по своим?
Танкист. Да не по своим, дурья голова. Нам ни черта не видно. Где свои? Где фрицы? Вдарим разок навесным. И смотрим: бегут на нас – свои, бегут от нас – фрицы. Словом, выясняем и уточняем боевую обстановку. Понял, балда?»
Василий Васильевич спел два романса: «Не пробуждай» и «Мой костер». Он не поет, а почти говорит, но так, что за душу хватает. Представляю, как бы это звучало под гитару. Отличился Иван Иванович. Он очень старательно готовился к своему номеру: разрисовал цветочками фанерный лист и сделал в нем круглое отверстие. Хор «самоваров» спел куплет:
Приходи, мой милый,
В вечерний час.
Приходи, любимый,
Прямо хоть сейчас.
– Я здесь! – вскричал Иван Иванович и высунул в круглое окошко голую жопу, на которой были нарисованы углем усы. Его заставили бисировать.
Я прочел отрывки из своих записей, слушали с большим вниманием. Пашка показывал фокусы, а потом мы хором пели «Не вечернюю», «Когда б имел златые горы» и «Гори, гори, моя звезда»…
…У нас введен особый режим. На общем собрании Пашка обрисовал положение и призвал потуже затянуть ремни. Экономить придется даже воду, поскольку водопровод перекрыт, а от колодца мы отрезаны. Выручает «не осенний мелкий дождик», но все-таки бочки наполняются медленно. Лекарства мы тоже поставили под строгий контроль: снотворное выдается лишь тем, у кого хроническая бессонница, а валидол и нитроглицерин – если сильно схватит. Всех «самоваров» распределили по «рукастым», они должны их мыть, причесывать, одевать, кормить, водить в сортир, стирать на них, менять белье. Словом, обеспечивать такое обслуживание, какого они не имели при разленившемся персонале. Пашка вообще строго следит за тем, чтоб никто не опустился, не махнул на себя рукой. А такое почти неизбежно, когда люди заперты в четырех стенах и никого не видят, кроме одних и тех же надоевших рож. Раньше у нас была какая-то внешняя жизнь, общение с другими людьми, прогулки, сейчас мы варимся в собственном соку, а это чревато… Нас выручает то, что за все предыдущие годы мы как-то мало узнали друг друга, и сейчас происходит взаимное открытие. И это оказалось интересным, каждый увидел в другом не просто соседа по палате, сомученика, а человека…
Наведя экономию, мы обнаружили, как мало надо нам для существования. Я не говорю о таких едоках, как Пашка или Василий Васильевич, эти рубают по делу, но все «самовары» питаются как птички. Оказывается, не нужно даже нашего скудного рациона, чтобы прокормить туловище, почти не расходующее себя на внешнюю жизнь. Куда же девалась раньше еда? Оставалась на тарелках, скармливалась скоту, собакам, кошкам. Выходит, наших запасов нам хватит надолго…
Мы ничего не знаем о том, что происходит в мире. Электричество отключено, батарейки сели, и приемник Михаила Михайловича замолчал. На бензине и керосине он, к сожалению, не работает. Теперь мы поняли, что дышали все-таки воздухом всего человечества, а не только хвоей Богояра. Сейчас нас исключили из мирового пространства…
Нервы у людей сильно напряжены. Начались ссоры. И как ни странно, среди «самоваров», которым и делить-то нечего. Причину ссоры даже сами разругавшиеся порой не знают. Вот вчера это было. Запел Аркадий Петрович. Обычно его упрашивают петь, а он огрызается: «Что я вам – патефон?», но в конце концов делает милость. Надо же покапризничать артисту. А тут сам запел «Среди долины ровныя» – чудную песню, одну из лучших в его репертуаре. И вдруг Сергей Никитович, культурный человек, бывший командир роты, как заорет: «Заткнись! Надоел!» Егор Матвеевич заступился: «Не любо, не слушай, а врать не мешай». – «Он меня с мыслей сбивает». – «Надо же, какой мыслитель! Карл Маркс! Альберт Эйнштейн! Суслов!» Самое тяжкое, что в их ссорах нет выхода. Нельзя дать по роже, выйти, хлопнуть дверью, вообще как-то спустить пары. Остается только плеваться. Что Сергей Никитович и сделал. Но попасть в противника практически невозможно, они плюются в никуда, чаще всего себе же на грудь. Это раздражает еще больше. Кончается слезами, истерикой. Так случилось и на этот раз. Сперва разревелся Сергей Никитович, а потом и сам певец. Пришлось Пашке их утешать, мирить. У него это выходит, хотя и с натугой. Раньше они крайне редко заводились. То ли их пичкали какими-то лекарствами, ослабляющими жизненный тонус, то ли они раз и навсегда оморочены страшной травмой, мне трудно судить, но такой агрессивности не было. Бунташные дела очень их возбудили, но наряду с хорошим пробудилось и плохое: агрессивность, нетерпячесть – при полном бессилии – ужасны.