Текст книги "Николай Гоголь. Жизнь и творчество"
Автор книги: Юрий Манн
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Персонажи поэмы социально-конкретны, но было бы большой ошибкой видеть в них, скажем, только помещиков или чиновников. Гоголь облекает своих героев во вполне осязаемые одежды – бытовые, социальные, профессиональные, но при этом оставляет открытую перспективу – к сходным проявлениям характера в других условиях и других обстоятельствах. В связи с Коробочкой, например, сказано: "Иной и почтенный, и государственный даже человек, а на деле выходит совершенная Коробочка". О Ноздрёве: "Ноздрёв долго ещё не выведется из мира. Он везде между нами и, может быть, только ходит в другом кафтане, но легкомысленно-непроницательны люди, и человек в другом кафтане кажется им другим человеком".
"Везде между нами" – формула всечеловечности гоголевских героев (вспомним ещё Хлестакова: "Я везде, везде…"), их широкого, универсального смысла.
«Приобретение – вина всего…»
Всё сказанное можно отнести и к главному персонажу поэмы – Чичикову.
Он довольно конкретен в социальном, бытовом смысле. Захудалая дворянская семья, детство, проведённое в маленькой горенке*, с неотворявшимися ни зимой ни летом окнами; наставления больного отца, сменяемые наказанием за оплошность – такова обстановка юных лет Чичикова, когда зародилась в нём непреодолимая мечта о довольстве и богатстве. Природные способности – не к наукам (здесь Чичиков оказался весьма неискусен), а к практической стороне жизни, хорошее знание людских свойств и умение извлекать из них выгоду, плюс необыкновенное терпение и выдержка – всё это создало предпосылки для восхождения Чичикова.
Словом, перед нами плут, родственный западно-европейскому типу пикаро, и эта родственность отчасти сближает гоголевскую поэму с жанром плутовского романа, пикарески. Плуту, или пикаро, свойственна прерывистость жизненного пути: в столкновении с обстоятельствами он то достигает удачи, то терпит поражение; он всё время готов начать с начала, чтобы добиться своей цели. Судьба Чичикова складывается похожим образом. В описании её Гоголь по-прежнему конкретен: перед нами легко узнаваемые учреждения и должности российской империи. Уездное училище, в котором больше всего ценились послушание и покорность и которое Чичиков в силу этого сумел окончить с особенным отличием. Служба в казённой палате*, вначале мелким чиновником, потом чиновником повыше – повы́тчиком*. Участие в комиссии по постройке казённого здания. Служба на таможне и т. д. и т. п. – пока, наконец, Чичиков не напал на свою последнюю "мысль" – о скупке и закладе мертвых душ.
В описании карьеры Чичикова отразилось немало личных впечатлений, почерпнутых Гоголем и в ученические годы (были и среди его наставников отменные любители тишины и покорности), и в пору чиновничьей службы. Вот, например, пассаж* о службе Чичикова в комиссии по постройке казённого здания. "Шесть лет возилась /комиссия/ около здания, но климат, что ли, мешал, или материал уже был такой, только никак не шло казённое здание выше фундамента. А между тем в других концах города очутилось у каждого из членов по красивому дому гражданской архитектуры: видно грунт земли был там получше". Похожий эпизод Гоголь знал ещё с детских лет; некто Клименко, его земляк, был членом комиссии по возведению храма Спасителя* в Москве. Комиссия не столько хлопотала о деле, сколько занималась хищением, за что многие участники её угодили под суд.
У Чичикова (в отличие, скажем, от Плюшкина) не было страсти к наживе ради наживы, к накоплению ради накопления. "… Ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками, экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды, вот что беспрерывно носилось в голове его. Чтобы наконец, потом, со временем, вкусить непременно всё это, вот для чего береглась копейка…"
Словом, Чичиков – единственный из героев поэмы, у которого есть осознанная жизненная цель, даже перспектива, и перспектива весьма прагматичная. Хотя по своим способностям к плутовству, к терпению, выдержке и т. д. Чичиков исключителен, но в смысле своих жизненных целей он весьма обычен, даже массовиден. "Кто ж зевает теперь на должности? – все приобретают!"
Массовидность Чичикова объясняет его чрезвычайную подвижность, изменчивость. Этим он напоминает Хлестакова. "У Хлестакова ничего не должно быть означено резко", – говорил Гоголь. То же самое, но на иной лад – у Чичикова, "…не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод". Портрет Чичикова строится путём отрицания неких устойчивых определений, поиска более тонких промежуточных красок.
И не только портрет. В начале экскурса в биографию Чичикова (в XI главе) повествователь говорил: "Пора наконец припрячь и подлеца. Итак, припряжём подлеца!" А в конце сам же оспорил это понятие: "Кто же он? стало быть, подлец? Почему ж подлец, зачем же быть так строгу к другим? Теперь у нас подлецов не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два-три человека, да и те уже говорят теперь о добродетели".
Конечно, этим Чичиков не оправдывается, дурные свойства его характера и поведения не отменяются. Но первоначальная характеристика становится более сложной и подвижной. Чичиков – не моральный урод, не монстр, не злодей, какими обыкновенно были отрицательные персонажи в дидактической литературе. Он не исключение. Плохое в нём не оскорбляет принятых обычаев и норм поведения, но выступает под маской благопристойности и приличия.
Единственное твёрдое определение, которое применимо к Чичикову и на котором автор продолжает настаивать, – это "хозяин, приобретатель". "Приобретение – вина всего; из-за него произвелись дела, которым свет даёт название не очень чистых".
Но в этом же определении – обобщённый смысл образа Чичикова. Мы видели, как Манилов, Коробочка и другие совмещают социальную конкретность с общечеловеческой широтой. В Чичикове такое совмещение ещё нагляднее, ещё сильнее, что объясняется особенностью его "страсти". Об этом говорится в заключение биографического экскурса в XI главе; говорится торжественно, взволнованно, как о важнейшей мысли всей поэмы.
"Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, все вначале покорны человеку и потом уже становятся страшными властелинами его… Но есть страсти, которых избранье не от человека… Высшими начертаньями они ведутся, и есть в них что-то вечно зовущее, не умолкающее во всю жизнь. Земное великое поприще суждено совершить им: всё равно, в мрачном ли образе или пронестись светлым явленьем, возрадующим мир, – одинаково вызваны они для неведомого человеком блага. И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес. И ещё тайна, почему сей образ предстал в ныне являющейся на свет поэме".
Вот до каких гигантских, исполинских размеров вырастает образ Чичикова! И всё по причине значительности его "страсти" – страсти к приобретению. Само провидение, оказывается, избрало его, чтобы представить миру поучительный урок развития губительной страсти, прохождения её через различные стадии до тех пор, пока она не обратится во благо и добро.
Всё это должно было совершиться уже в последующих томах. Хотя "ещё тайна, почему сей образ (т. е. образ Чичикова – Ю. М.) предстал в являющейся на свет поэме", но автор намекает на разгадку этой тайны достаточно определённо и прозрачно. Для того он предстал в поэме, чтобы показать падение и восстановление современного, погрязшего в пороках и слабостях человека. А вместе с тем – восстановление и всей русской жизни и, может быть, даже больше того – всего современного человечества.
«Грозная вьюга вдохновенья»
«Мёртвые души» – самое лиричное произведение Гоголя, и лиризм этот вырастает из колоссальности замысла, из исключительной важности поставленной задачи.
И в прежних гоголевских созданиях живо ощущалось лирическое движение, возникали те или другие детали облика автора. Но нигде этот облик не выступал так крупно и ярко, как в "Мёртвых душах". Нигде он не играл такой важной роли, как в поэме.
Автор в "Мёртвых душах" – человек со своей судьбой, со своим настоящим и прошлым, с приобретённым опытом, выработавшимися привычками. Со своими разочарованиями и утратами, со своими переменами. Вспомните начало VI главы – это элегическое воспоминание о молодых годах, когда чувства еще свежи и впечатления бытия властно вторгаются в душу. Теперь – не то. "Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на её пошлую наружность… О моя юность! о моя свежесть!"
Нетрудно почувствовать глубоко личную подкладку этого пассажа, найти те или другие биографические параллели, – но дело, конечно, не в них. Гоголь строит художественный образ автора, который вплетается в общую ткань поэмы, который в одном гармонирует с остальными образами, а в другом – противоречит им, оттеняет их.
"Автор" также изменился к худшему, погрузился в прозу жизни, в её безучастную холодность. Но если другие не заметили этой перемены или же всегда были такими, то "автор" глубоко о ней сожалеет и скорбит.
Но образ автора выступает и другими своими гранями, столь важными для звучания поэмы в целом. Это писатель, художник, суровый реалист, дерзнувший сказать современникам всю правду. Осмелившийся вывести на всеобщее обозрение "страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь". И не ради славы и успеха решился он на это – слава и успех сопутствует тем, кто льстит людям, "показав им прекрасного человека", – а ради торжества истины и справедливости.
Так вырисовывается ещё одна грань образа автора – неподкупного патриота и гражданина. С суровой прямотой говорит он о тёмных сторонах жизни, но в то же время с воодушевлением замечает всё хорошее, что способно внушить надежду и поддержать веру в лучшее будущее: и меткость и живость русского слова, и необозримость российских пространств, и широту и удаль национального характера. И хотя в цельную картину всё это не складывается, и такую картину автор считает, пожалуй, преждевременной, но он полон светлых предчувствий. Он только отодвигает осуществление этих предчувствий на далёкое будущее, на следующие тома поэмы, когда мера суровой правды исполнится, а идеал прояснится. "И далеко ещё то время, когда иным ключом* грозная вьюга вдохновенья подымется из облечённой в святый ужас и в блистанье главы*, и почуют в смущённом трепете величавый гром других речей…"
Суждения и толки
«Мёртвые души» вызвали небывалое возбуждение во всём русском читающем мире, ещё большее, чем «Ревизор». Все ждали этой книги, знали, что Гоголь работал над ней многие годы и считает её своим главным произведением.
Одним из первых на новую книгу откликнулся А. И. Герцен. В дневнике он записал: "Мёртвые души" Гоголя – удивительная книга, горький упрёк современной Руси, но не безнадёжный… Портреты его удивительно хороши, жизнь сохранена во всей полноте; не типы отвлечённые, а добрые люди, которых каждый из нас видел сто раз. Грустно в мире Чичикова так, как грустно нам в самом деле; и там и тут одно утешение в вере и уповании на будущее. Но веру эту отрицать нельзя, и она не просто романтическое упование ins Blaue[4]4
На небеса (нем.)
[Закрыть]*, а имеет реалистическую основу: кровь как-то хорошо обращается у русского в груди".
Герцен предвосхитил характер всех последующих толков о "Мёртвых душах": художественные достоинства произведения обсуждались вместе с его общественной ролью и воздействием. Так же поступил и Белинский. В рецензии, опубликованной в "Отечественных записках", он отметил, что "Мёртвые души" не только "творение необъятно художественное по концепции и выполнению", но и гуманное, "дышащее страстною, нервистою*, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни".
Связь художественных моментов и общественного значения не упустили из виду и противники Гоголя, но толковали они её по-своему, в ином духе. К. П. Масальский* в "Сыне отечества", Н. И. Греч в "Северной пчеле", О. И. Сенковский в "Библиотеке для чтения", Н. А. Полевой* в "Русском вестнике", словно сговорившись, дружно писали и о карикатурности и фарсовости изображения, и, одновременно, о неуважении к народу и стране, о недостаточном патриотизме. "Между тем, как его восхищает всякая дрянь итальянская, едва коснётся он не итальянского, всё становится у него уродливо и нелепо!" – жаловался на автора "Мёртвых душ" Н. А. Полевой. "Почему, в самом деле, современность представляется ему в таком неприязненном виде, в каком изображает он её в своих "Мёртвых душах", в своём "Ревизоре", и для чего не спросить: почему думает он, что каждый русский человек носит в глубине души своей зародыши Чичиковых и Хлестаковых? Спрашиваем: так ли изображают, так ли говорят о том, что мило и дорого сердцу?"
После этого власти смело могли бы рассматривать Гоголя как политически неблагонадёжного. Не случайно Белинский считал рецензию Полевого доносом.
Гоголь с жадным интересом следил за разворачивающейся полемикой, ловил каждое слово, каждое суждение, высказанное об его новой книге. Картина во многом напоминала ту, которая возникла после "Ревизора": упрёки чисто литературного свойства шли рука об руку с обвинениями политическими. В количественном отношении (если говорить о критике) преобладали, правда, голоса друзей Гоголя, к тому же это были наиболее авторитетные и влиятельные литераторы – писатели и критики. Но Гоголю, как мы знаем, было свойственно сгущать краски, и он, как и шесть лет назад, мог бы сказать: "Все против меня…" Мог бы впасть в отчаяние или, по крайней мере, среагировать на суждения о "Мёртвых душах" болезненно, остро.
Но этого не произошло. Реакция Гоголя на сей раз была спокойнее, стабильнее. Писатель имел уже опыт; он знал, на что шёл, он запасся терпением. "Ещё восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать! Уже судьба моя враждовать с моими земляками. Терпенье!" Эти слова Гоголь написал в самом начале работы над поэмой, написал с оглядкой на "Ревизора". Полученный урок не пропал даром.
Но дело не только в этом. Реакция Гоголя объяснялась ещё особенностями нового сочинения, его отличием от всех предыдущих, включая и "Ревизора". "Ревизор" был законченным, завершённым произведением. Он говорил сам за себя; ничего прибавить к нему уже нельзя было – разве что в специальных комментариях или в другом произведении (например, в "Развязке Ревизора"). Не то "Мёртвые души", книга незаконченная, становящаяся на глазах, обещающая впереди ещё два тома.
И когда Гоголь слышал упрёки в карикатурности, в низости или односторонности изображения, а то и в прямой клевете на отечественные нравы и порядки, то он неизменно ссылался на продолжение своего труда. Подождите, говорил он, явятся новые картины, новые образы, – и недоумённые вопросы и обвинения отпадут сами собой. "…В сей же самой* повести почуются иные, ещё доселе небранные струны, предстанет несметное богатство русского духа… И мёртвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племён, как мертва книга пред живым словом!" Подобные обещания Гоголь давал и в самом тексте поэмы (откуда мы привели цитату), и ещё больше – в письмах и устных беседах. Гоголь умерял нетерпение читателей, говорил о несколько ином развитии событий в предстоящих томах, о включении нового материала, новых сфер жизни – намекал на раскрытие той тайны русской жизни, которая была обозначена ещё в первом томе.
Писатель, конечно, сознавал, что эта разгадка не всем придётся по душе, не совпадёт с представлениями и идеалами каждого. Но он надеялся, что его слово будет таким ярким и впечатляющим, что сумеет убедить каждого. В этом он видел теперь главную задачу своей жизни.
Глава VII
Последнее десятилетие
«Бодрей же в путь!» Новый кризис. «Дух мой оживёт, и сила воздвигнется!» Последний год пребывания за границей. Возвращение на родину. В Одессе. В Москве. «Человек, который своим именем означил эпоху…». «С Гоголя водворился на России совершенно новый язык».
«Бодрей же в путь!»
Едва «Мёртвые души» вышли из печати и были распределены и подарены первые экземпляры, как Гоголь вновь покинул родину (за полемикой и толками вокруг новой книги писатель следил, находясь уже за границей).
Гоголь выехал из Петербурга 5 июня 1842 г. и направился в Германию. Почти полностью совпали даты и маршрут его нового и прежнего путешествий: шестилетием раньше, 6 июня, писатель тоже покидал северную столицу, везя с собой начальные рукописи первого тома "Мёртвых душ". Теперь он вёз материалы второго тома.
Начался последний период заграничной жизни Гоголя, охватывающий шесть лет – с июня 1842-го по апрель 1848 года. Гоголь – по-прежнему бессемейный странник, скиталец, одинокий "путник", нигде не задерживающийся более, чем на несколько месяцев.
Лето 1842 года он проводит в Германии: в Берлине, Гаштейне, Мюнхене, потом снова в Гаштейне.
В октябре вместе со своим другом, поэтом Н. М. Языковым, приезжает в Рим и поселяется в старой квартире на Страда Феличе. Здесь он прожил зиму, а в мае следующего года вновь едет в Германию – через северные итальянские города Флоренцию, Болонью, Модену, Мантую, Верону…
Конец лета проводит в Баден-Бадене, а осенью вместе с В. А. Жуковским живёт в Дюссельдорфе. Зиму 1843—44 годов коротает во Франции, в Ницце, проживая на квартире Виельгорских. Потом вновь следуют Франкфурт, Остенде, Париж. Трудно перечислить все места, где побывал кочующий писатель.
Дольше всего Гоголь прожил все-таки в Италии, вначале в Риме, а позднее, уже к концу пребывания за границей – в Неаполе.
Много сил и времени отняло у Гоголя его собрание сочинений. Подготовку издания он поручил перед отъездом из Петербурга Н. Я. Прокоповичу; но это не могло освободить писателя от напряжённой творческой работы. Листы с поправками и дополнениями к различным произведениям пересылались им Прокоповичу в Петербург.
Собрание сочинений было рассчитано на 4 тома и впервые столь полно представляло творчество писателя. Первый том целиком заняли "Вечера на хуторе близ Диканьки", второй – "Миргород". Третий том носил подзаголовок "Повести"; именно здесь, наряду с другими петербургскими повестями из "Арабесок", впервые увидела свет "Шинель" (вошли в этот том и опубликованные ранее в журналах повести "Коляска" и "Рим").
Но самым большим сюрпризом для читателей оказался четвёртый том. Здесь наряду с уже опубликованными ранее "Ревизором" и "Утром делового человека" впервые были напечатаны другие драматические произведения Гоголя: "Женитьба", "Игроки", "Тяжба", "Лакейская", "Отрывок", "Театральный разъезд после представления новой комедии".
"В изданном ныне собрании его сочинений целый том новых пьес, которые свидетельствуют, как этот великий талант расширяет перед собою круг литературной деятельности", – отмечал в своей рецензии на издание П. А. Плетнёв (рецензия опубликована в "Современнике").
Собрание сочинений Гоголя, помеченное 1842 годом, вышло в свет в начале следующего года и сразу же приковало к себе всеобщее внимание. Ещё в разгаре были толки, пробуждённые "Мёртвыми душами", как новые публикации дали дополнительную пищу для размышлений и позволили увидеть значение творчества писателя во всём объёме.
"Четыре тома сочинений Гоголя" "составляют в настоящую минуту гордость и честь русской литературы", – отмечал Белинский в "Отечественных записках".
Особенно большое значение критик придавал пьесе "Театральный разъезд…", поскольку в ней "содержится глубоко осознанная теория общественной комедии и удовлетворительные ответы на все вопросы, или, лучше сказать, на все нападки, возбуждённые "Ревизором" и другими произведениями автора". Белинский верно уловил, что "Театральный разъезд…" выполняет обобщающую роль, служит ответом писателя на вопросы, возникшие не только в связи с "Ревизором", но и с "другими произведениями" – с "Мёртвыми душами" прежде всего. Гоголь поэтому распорядился, чтобы пьеса заключала последний том и тем самым всё собрание сочинений. И, таким образом, последними словами, прозвучавшими со страниц этого издания, были слова "автора", обращённые к самому себе.
"Бодрей же в путь! И да не смутится душа от осуждений, но да примет благодарно указанья недостатков, не омрачась даже и тогда, если бы отказали ей в высоких движеньях и в святой любви к человечеству! Мир как водоворот: движутся в нём вечно мненья и толки, но всё перемалывает время. Как шелуха, слетают ложные и, как твёрдые зёрна, остаются недвижные истины. Что признавалось пустым, может явиться потом вооружённое строгим значеньем…"
Гоголь предрекал судьбу своей поэмы: те, кто считают её пустым фарсом, со временем признают её громадное значение.
Новый кризис
Друзья и знакомые видели теперь Гоголя большей частью сосредоточенным и замкнувшимся в себе.
В первые месяцы пребывания Гоголя в Риме в одном доме с ним на Страда Феличе жили Н.М.Языков и Ф. В. Чижов*, учёный, литератор, близкий к славянофильским кругам.
После работы Гоголь обычно спускался в квартиру Языкова, помещавшуюся этажом ниже. Сюда же, кроме Чижова, приходили и художники А. А Иванов, Ф. И. Иордан* и другие. Царило обыкновенное молчание – потому что молчал Гоголь и никто не решался нарушать тишину. Проведя таким образом час – другой, Гоголь под конец не мог удержаться от иронии. "Не пора ли нам, господа, окончить нашу шумную беседу?" – говорил он, приглашая всех разойтись по домам.
Гоголь по-прежнему любил бродить по римским улицам, по окрестностям; иногда один, иногда с кем-нибудь из русских художников. Шли обычно молча; неизвестно было, зачем Гоголю нужен был сопровождающий. "Бывало, отправится с кем-нибудь бродить по сожжённым лучами солнца полям обширной Римской Кампаньи*, пригласит своего спутника сесть вместе с ним на пожелтевшую от зноя траву, послушать пение птиц, и, просидев или пролежав таким образом несколько часов, тем же порядком отправляется домой, не говоря ни слова".
Но иногда на Гоголя нападали неудержимые приступы весёлости и он неузнаваемо преображался. "В эти редкие минуты он болтал без умолку, острота следовала за остротою, и весёлый смех его слушателей не умолкал ни на минуту".
Не все окружавшие Гоголя знали, что его настроение ближайшим образом зависело от того, как продвигалась работа над вторым томом. Процесс этот был сложный, мучительный. На каждом шагу Гоголя подстерегали трудности; написанное казалось ему бледным, несовершенным, и вдохновение покидало художника.
Но Гоголю было свойственно заставлять себя работать и тогда, когда не писалось. "Пока не сделаешь дурно, до тех пор не сделаешь хорошо", – советовал он Иванову. Советовал, руководствуясь собственным опытом. Но приневоливание себя к труду, погоня за вдохновением давались нелегко и стоили Гоголю огромного напряжения нервов и физических сил.
В гоголевских советах Иванову звучит ещё одна личная, биографическая нота. Дело в том, что работа художника над "Явлением Мессии" затянулась. Но вопреки первоначальным планам затягивалось и написание второго тома. Приближались сроки, которые поставил перед собой Гоголь и которые он обещал друзьям выдержать. Друзья в письмах из России торопили, задавали болезненный для писателя вопрос, когда будет закончен труд. Все это влияло на настроение Гоголя.
"Насчёт картины вашей, – пишет он Иванову, – скажу вам только то, как поступал я в таком случае, когда затягивалось у меня дело и немела мысль перед множеством вещей, которые все нужно было не пропустить. Накопление материалов и увеличиванье требований от себя возрастало у меня наконец до того, что я почти с отчаяньем говорил: Господи! да тут работы на несколько лет! Наконец, потеряв всякое терпение и из боязни, что работа, может быть, совсем не кончится, решался я во чтобы то ни стало кончить как-нибудь, кончить дурно, но кончить… Поверьте, что до тех пор, пока не одолеет вами 242 досада, а может быть, и совершенное отчаяние при мысли, что картина не будет кончена, до тех пор она не будет кончена. Дни будут уходить за днями, и труд будет казаться безбрежным. Человек такая скотина, что он тогда примется серьёзно за дело, когда узнает, что завтра приходится умирать".
Словом, Гоголь форсирует свой труд, работает как бы прислушиваясь к роковому бою часов. Он стремится претворить "совершенное отчаяние" во вдохновение, "дурное" в "хорошее" и зависимость от времени и сроков в душевную свободу.
Приведённое письмо к Иванову относится к марту 1844 года. Прошло ещё несколько месяцев, но и они не принесли ожидаемого результата.
В январе 1845 года у Гоголя, силы которого были подорваны напряжённым трудом и мучительной борьбой с самим собою, появляются признаки нового кризиса. Подобный кризис, едва не стоивший ему жизни, Гоголь испытал пять лет назад в Вене.
Для отдыха и "восстановления сил" Гоголь едет в Париж, но вскоре возвращается во Франкфурт. Состояние больного ухудшается. Гоголь бросается от одной медицинской знаменитости к другой, переезжает с курорта на курорт, из города в город – то в Гомбург (близ Франкфурта), то в Галле, то в Берлин, то в Дрезден, то в Карлсбад*.
В конце июня или в начале июля 1845 года в состоянии резкого обострения болезни Гоголь сжигает рукопись второго тома. Был предан огню "пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу".
Почти готовую или совсем готовую редакцию второго тома постигла та же судьба, что и другие произведения, которые Гоголь считал неудачными или несовершенными. Это было четвёртое из известных гоголевских сожжений.
О причинах сожжения рукописи впоследствии достаточно ясно сказал сам Гоголь. "Затем сожжён второй том М/ёртвых/ д/уш/, что так было нужно. "Не оживёт, аще не умрёт*", – говорит апостол. Нужно прежде умереть для того, чтобы воскреснуть".
Иными словами, Гоголь был в корне не доволен осуществлённой работой и актом сожжения выражал своё неудовлетворение. Но одновременно это было и побуждением к новому труду, причём совершенно обновлённому, чтобы никакой "зацепки", никакой надежды просто повторить сделанное не осталось. "Как только пламя унесло последние листы моей книги, её содержанье вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу* из костра…"
В том же документе – в "Четырёх письмах к разным лицам по поводу "Мёртвых душ" – Гоголь подробнее объясняет, чем не удовлетворила его прежняя редакция. "Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к, чему не поведёт… Нет, бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже всё поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе "Мёртвых душ", а оно должно было быть едва ли не главное, а потому он и сожжён".
Гоголевское признание требует комментариев. Писатель поставил перед собою задачу вывести во втором томе более значительные характеры, приоткрыть завесу над кладезем, скрывающим "несметное богатство русского духа". Но он хотел, чтобы эти характеры были жизненными, чтобы "богатство" выглядело не призрачным и обманчивым, а реальным. Он хотел убедить "всякого" и к тому же провести ту мысль, что любой русский может достичь желанного идеала, стоит только захотеть. Но задуманная программа, считает Гоголь, не осуществилась. Когда он говорил, что "последнее обстоятельство было мало и слабо развито", то подразумевал недостаточную убедительность второго тома. И в акте его сожжения выразилось глубокое недовольство художника, который не может, не в состоянии идти на компромиссы.
Была в пережитом Гоголем кризисе ещё одна сторона – более личного, субъективного свойства. За год до сожжения он говорил Н. М. Языкову: "Ты спрашиваешь, пишутся ли М/ёртвые/ д/уши/? И пишутся и не пишутся. Пишутся слишком медленно и совсем не так, как бы хотел, и препятствия этому часто происходят и от болезни, а ещё чаще от меня самого. На каждом шагу и на каждой строчке ощущается такая потребность поумнеть и притом так самый предмет и дело связано с моим собственным внутренним воспитанием, что никак не в силах я писать мимо меня самого, а должен ожидать себя. Я иду вперёд – идёт и сочинение, я остановился – нейдёт и сочи/нение/".
Гоголь связывал процесс работы над вторым томом с самовоспитанием, вкладывая в это понятие сложное содержание. Начиналось всё с объективирования некоторых качеств и передачи их персонажам. "Вот как это делалось: взявши дурное свойство моё, я преследовал его в другом званьи и на другом поприще, старался себе изобразить его в виде смертельного врага, нанёсшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобой, насмешкой и всем чем ни попало". Гоголь, с его необыкновенной требовательностью к себе, склонен был считать такой способ работы исключительным и себя чуть ли не "собранием всех возможных гадостей". Но кто же отважится утверждать, что в нём ничего нет от Манилова, или Хлестакова, или другого гоголевского героя? И какой художник, творец негативных или комических персонажей, не пользовался методом самонаблюдения и самоанализа?
Но гоголевская идея самовоспитания подразумевала ещё и другое. Мало освободиться от недостатков – нужно было приобрести ещё такие высшие достоинства, которые бы позволили писателю видеть дальше и глубже всех. Процесс написания поэмы всё более превращался в процесс устроения своей души, своего внутреннего "хозяйства", как любил говорить Гоголь. И во всех неудачах, во всех препятствиях, во всех осложнениях работы над вторым томом, даже в самой её задержке оказывался теперь один единственный виновник – сам автор. Не увидел добродетельных героев, носителей национальной доблести и чести – значит не сумел увидеть. Вышло всё неубедительным, бледным, декларативным – значит сам писатель ещё не воспитал себя как следует, не достигнул высшей ступени совершенства и ясновидения.
«…Дух мой оживёт, и сила воздвигнется!»
В конце 1845 года Гоголь выходит из кризисной полосы. С переездом в Рим силы стали к нему возвращаться. «Вечный Пётр вновь передо мною, Колизей*, Монте-Пинчио* и все наши старые друзья со мною. Бог милостив, и дух мой оживёт, и сила воздвигнется!»








