355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мамлеев » Статьи и интервью » Текст книги (страница 2)
Статьи и интервью
  • Текст добавлен: 17 июля 2020, 14:00

Текст книги "Статьи и интервью"


Автор книги: Юрий Мамлеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

«Самопознание» Николая Бердяева

«Русская мысль», 2 июня 1983

Первый том собрания сочинений Н. Бердяева – поздняя автобиография философа – «Самопознание». Это приобретает тем большее значение, что для Бердяева философия всегда была делом личного опыта.

Формирование

«Самопознание» открывается экскурсом в далекое прошлое, в отроческие и юношеские годы мыслителя, в то время, когда формируется личность каждого человека. Бердяев довольно подробно говорит о себе в этих главах. Его тон – несколько отчужденный, как и полагается истинному философу, и он чуть отстраненнее описывает свои личные недостатки и достоинства: философское «я» Бердяева всегда стоит над его личным «я». Таким образом, все, что входит в человеческий опыт, перерабатывается философским «я», и опыт становится частью умопостигаемой реальности.

Свой основной «грех» Бердяев видит в том, что он «не хотел просветленно нести тяготу этой обыденности, то есть мира». Тривиальная жизнь казалась ему уродливой и бессмысленной. «Думаю, что моя нелюбовь к так называемой жизни имеет не физиологические, а духовные причины, даже не душевные, а именно духовные», – пишет он. От этой «жизни» он стал рано уходить в жизнь духа, и философия стала его потребностью. Он был, следовательно, философом по призванию. Что касается его вышеупомянутого «греха», то это свойство практически всех людей духа.

Бердяев, конечно, мечтал о «просветлении» обыденной жизни, но в реальности сделать это было гораздо труднее, чем просто уйти от «жизни» в высшие сферы, ибо такое «просветление» означало бы «преображение» жизни. Видимо, Бердяев считал «грехом» уход от нашего порочного, греховного и примитивного мира, ибо такой мир воистину нуждается в просветлении, а бегство из него выглядит, может быть, и правильным, но чересчур «эгоистичным» путем. И Бердяев обвинял себя в этом.

Параллельно Бердяев, тоже в начале книги, делает ряд глубоких замечаний, вполне совпадающих с традиционным, древним, метафизическим представлением о человеке. «Человек – микрокосм и заключает в себе все… Человек есть также существо многоэтажное». Последнее замечание касается, следовательно, того, что строение человека иерархично, то есть в нем сосуществуют различные «я», от высшего, связанного с Богом, до самых примитивных и простейших. Отсюда уже недалеко до следующего вывода, который делает Бердяев о человеке: «Человек есть существо противоречивое. Это глубже в человеке, чем кажущееся отсутствие противоречий». И далее: «У каждого человека, кроме позитива, есть и свой негатив. Моим негативом был Ставрогин. Меня часто в молодости называли Ставрогиным, и соблазн был в том, что это мне нравилось. Во мне было что-то ставрогинское, но я преодолел это в себе. Впоследствии я написал статью о Ставрогине, в которой отразилось мое интимное отношение к его образу. Статья вызвала негодование».

Истоки

Далее Бердяев переходит к тем своим переживаниям, которые носят общий экзистенциальный характер: «Тема одиночества – основная. Обратная сторона ее есть тема общения. Чуждость и общность – вот главное в человеческом существовании, вокруг этого вращается и вся религиозная жизнь человека». Бердяев подчеркивает: «Я никогда не чувствовал себя частью объективного мира.»

Несомненно, это переживание было одним из истоков его будущей персоналистской философии, в которой свобода ценится выше, чем бытие и «личность» выше, чем «род». И здесь Бердяев объясняет те свои личные качества, которые способствовали становлению его как философа свободы и творчества. «Возникновение тоски есть уже спасение. Многие любят говорить, что они влюблены в жизнь. Я никогда не мог этого сказать, я говорил себе, что влюблен в творчество, в творческий экстаз. Конечность жизни вызывает тоскливое чувство. Интересен лишь человек, в котором есть прорыв в бесконечность. Я всегда бежал от конечности жизни».

Драма и несчастье человека, таким образом, видится Бердяеву в противоречии между бесконечным и конечным началами в нас. Это, надо сказать, тоже традиционный и классический подход, который, пожалуй, ярче всего был выражен в формуле, что лучше быть несчастным человеком, чем счастливым животным. Бердяев не упоминает в своей книге этого известного выражения, однако оно достаточно глубоко и имеет «многоэтажный» (пользуясь словом Бердяева) смысл: любое конечное земное счастье (или несчастье) – ничто пред потенциальной бесконечностью человеческого духа и возможностями будущей жизни. Бердяев, несомненно, был бы согласен с таким заключением.

Учение

Далее он переходит к ключевому моменту своей философии – теме свободы. Он пишет: «Я объявлял восстание против всякой ортодоксии… когда она имела дерзость ограничивать или истреблять мою свободу. Так всегда было, так всегда будет. Я даже склонен думать, что этого рода ортодоксия никакого отношения к истине не имеет и истину ненавидит. Самые большие фальсификации истины совершались ортодоксиями».

Хотя под «ортодоксиями» Бердяев имел в виду широкий спектр учений (часто мирских), претендующих на понимание абсолютной истины, такие высказывания вызывали критику, и они, конечно, могут быть подвержены критике. Например, любая религиозная ортодоксия в своем первоначальном становлении в мире была результатом свободы выбора людей, ее принявших, и лишь впоследствии – на определенном уровне – ее принятие являлось следствием воздействия высшего авторитета. Другое дело, что в любой такой ортодоксии воспринимающим и «перерабатывающим» началом является уже человеческий разум (а не Божественный, который дает лишь первые «импульсы»), и, следовательно, здесь уже возможна определенная ограниченность (а впоследствии и «окаменелость»), которую можно преодолеть путем обращения к свободе духа, и здесь Бердяев, несомненно, прав. Но для того чтобы преодолеть эту «ограниченность», надо быть по крайней мере на уровне понимания исходной ортодоксии, первоначального Божественного импульса, иначе «критика» будет выглядеть достаточно однобоко.

После описания своих личных и философских качеств Бердяев переходит к рассказу о встречах с разного рода людьми и к их характеристике. Весьма спорна, однако, его характеристика Андрея Белого – хотя, видимо, Бердяев, правда с оговорками, признает то, с чем согласна мировая современная литературная критика, видящая в Белом одного из величайших прозаиков XX века. Впрочем, «спорность» этой характеристики вытекает из сложности и «неуловимости» характера Андрея Белого: по существу, Бердяев просто излагает свои впечатления.

Более глубоки, на мой взгляд, описания встреч автора с народно-мистической Россией, которые он относит к лучшим моментам своей жизни. Очень точно сказано о сути сектантства: «В секте бессмертников, как и во всех сектах, была несомненная и важная истина, но взятая в исключительности и оторванности от других сторон истины от полноты истины».

Упоминает он и о влиянии Якоба Бёме: «Я заметил, что Бёме у нас с начала XIX века просочился в народную среду. Его даже в народе считали святым. У меня было исключительное почитание Бёме, и мне было интересно его влияние».

По поводу же своего интереса к «правдоискательству» Бердяев замечает, говоря о секте бессмертников: «Русская народная религиозная мысль глубоко задумалась над проблемой смерти». Он пишет о высоком уровне своих бесед в этой среде, об их мистической напряженности, сложной и углубленной религиозной мысли, страстном искании правды.

Последние главы посвящены обзору философии автора, как она сложилась уже к концу его жизни. Свою окончательную философию Бердяев определяет не только как философию свободы, но и как активнотворческий эсхатологизм. Под последним Бердяев понимает творческое отношение к Апокалипсису, и поэтому ему в чем-то близок Н. Федоров. Он пишет: «Гениально у Н. Федорова то, что он, может быть, первый сделал опыт активного понимания Апокалипсиса и признал, что конец мира зависит и от активности человека. Апокалиптические пророчества условны, а не фатальны, и человечество, вступив на путь христианского «общего дела», может избежать разрушения мира, Страшного суда…»

В связи с таким признанием принципа свободы воли стоит и бердяевская философия познания, которая привела его к идее «объективации». Кстати, эта идея также вполне традиционна (ее истоки лежат в индуистской метафизике) и в то же время достаточно научна с современной точки зрения. Речь здесь идет о том, что «объективной реальности не существует, это лишь иллюзия сознания, существует лишь объективация реальности, порожденная известной направленностью духа». Практически это означает, что «объективный мир» не есть нечто раз и навсегда данное, незыблемое, прочное, а он изменяется в зависимости от активности сознания. «Объект есть порождение субъекта», – пишет Бердяев.

Свобода и дух

В основе мира, таким образом, лежат свобода и дух, которые меняют так называемый объективный мир, от них зависящий. Отсюда возможность преображения мира. В этом отношении Бердяев принадлежит к оптимистам.

Однако зависимость мира и космоса от сознания, от субъекта, еще не гарантирует, вопреки вере Бердяева, победу человеческого сознания (как одного из вариантов инобытия мирового разума) над смертью и природой. В человеческом сознании могут получить преобладание низшие тенденции, и тогда, соответственно этим тенденциям, мир будет представлять все более гротескный и оторванный от своей духовной подосновы спектакль, что и сделает вмешательство Высших Сил неизбежным. Но предоставим истории свое последнее слово, не забывая при этом, что завершение «человеческой комедии» еще не есть завершение космической. Конец «этого» мира не означает конца всех других миров.

В поисках России

«Литературная газета», 27 сентября 1989

Сейчас в Советском Союзе, в эпоху гласности, видимо, настало время познания той части России, которую принято называть «зарубежной» или «эмигрантской». В ХХ веке началась драматическая история русского рассеяния, она еще не закончена, но впереди виден свет, который, может быть, не погаснет.

Если мировая жизнь пойдет не такими страшными путями, какими она часто шла в ХХ веке, то рано или поздно наступит момент, когда причины, породившие это незнаемое раньше в русской истории рассеяние (ведь Русь всегда держалась за свою землю), перестанут действовать, и начало этому процессу положено, я думаю, перестройкой.

Итак, сейчас, наверное, время подведения первых итогов бытия России вне ее священной земли, в чужом мире, ибо очевидно, что за рубежом оказались не просто русские люди, россияне, но и часть самой России (особенно это относится к первой эмиграции) – сохранялись культура, язык, вера и внутреннее духовное единство. Всем хорошо известно, какое культурное богатство хранила эта Россия – зарубежная Россия Бунина, Цветаевой, Рахманинова, Шаляпина, Бердяева и многих, многих других.

Подлинное познание этой России может быть осуществлено общими усилиями метрополии и зарубежья. Необходимы издания соответствующих книг и архивов, анализ их – и это, видимо, дело ближайшего будущего. Нужны люди, которые смогли бы исследовать и на высочайшем уровне осмыслить невиданный культурно-исторический опыт зарубежной России, и тогда Родина узнает, каким был мир в глазах русской эмиграции, и опыт познания этого мира перейдет к ней из рук зарубежной России.

В своей душе изначальная Россия переживает то, что пришлось пережить этой оторвавшейся от нее плоти. Тот опыт был во многом мучительным, в каких-то аспектах миссионерским. Россияне несли в этот причудливый и одновременно крайне рационалистический западный мир глубину и свет русской культуры, православия, то есть целый пласт своего бытия. Познание же иного мира совершалось и умом, и кровью, и даже ценой жизни. Никакие путешествия, открытые границы, туризм не могут дать и тени этого познания, ибо, чтобы действительно понять чужой мир, надо быть внутри его, и еще лучше – беззащитным и брошенным, но не с раздавленной волей: а воли к жизни у русской эмиграции хватало, несмотря на всю фантастическую сложность ее бытия.

Автору этих строк волею судеб, которые, как известно, не всегда благосклонны к русским писателям, пришлось прожить по крайней мере две, а точнее, три совершенно разные жизни (одну – на Родине, другую – в США, третью – во Франции), которые соотносятся друг с другом приблизительно так же, как жизни на разных планетах…

Естественно, пришлось познакомиться и со старой русской эмиграцией – еще живы были многие ее блестящие представители, доступны некоторые архивы и библиотеки. До известной степени открылся мне и традиционный Восток – через встречи с людьми, через книги, – тот великий духовный Восток (Индия в особенности), при знакомстве с которым очевидным становится вся смехотворность европоцентризма, точнее, западоцентризма.

И во всем этом воистину космическом опыте, через который проходили в эмиграции многие россияне, есть один «момент», на котором мне хочется остановиться. И да будет он темой этого рассказа.

Итак, что это за «тема»? Тема эта – Россия. Причем Россия глазами русских, оказавшихся в чужом мире и поэтому – по крайней мере духовно – мучеников. Всем, конечно, известно, что большое видится на расстоянье, но это звучит слишком обобщенно, и все же я думаю, что важнейшей стороной эмигрантского опыта является вовсе даже не познание так называемого мира, а познание России, которое благодаря удаленности от нее и, следовательно, обострению восприятия приобретает характер настоящей мистерии и вместе с тем молниеносного гнозиса, проникающего в самый центр вашей души. Лучше, чем когда-либо, вы понимаете, что даже на Антарктиде, среди льдов, под сиянием другого солнца, вы остаетесь русскими, во всей невыразимой глубине этого слова, во всей его достоевско-блоковско-есенинской стихии.

Этим я не хочу сказать, что русское самосознание с большей силой реализуется вне России, – такая мысль была бы нелепа. Просто удаленность от Родины придает этой реализации динамические и вместе с тем драматические черты.

Последствия любых страданий, в том числе духовных, могут быть двоякими: или они ломают человека, делают его беспомощным перед лицом великого хаоса жизни, или, наоборот, придают зоркость духовному зрению, обостряют его, провоцируют глубинно-отчаянную попытку понять то, чего вы лишены.

Если речь идет о Родине, то это одновременно и путь к самопознанию, к постижению глубин собственной души, скрытых в великом Безмолвии, ибо познание России и самопознание человека, принадлежащего к русской культуре, – нечто близкое.

Тема эта – познание России – слишком грандиозна, но все-таки можно попытаться и в статье сказать кое-что об этом.

Что изначально стимулировало это?

Возможно, таким стимулом явилось желание осознать (ибо часто страдание обостряет мысль – и да благословенно тогда страдание!), в чем причина такой привязанности русских к России, почему многие духовные черты ее так приковывают к себе.

История русской эмиграции знает немало ужасающих, порой неописуемых случаев страданий и гибели от тоски по Родине. Поток таких страданий, собранных в одной книге, может вывести из себя любого человека и произвести настолько страшное впечатление, что невольно вспомнится убеждение древних греков: нет худшего наказания, чем изгнание из отечества.

Когда знаешь об этой дантовской веренице трагических судеб, которые выпали на долю всей русской эмиграции, начиная с первой волны, невольно будешь искать выход, и я думаю, что по крайней мере один такой выход заключается в постижении России, ибо познание если и не избавляет от страданий, то, во всяком случае, не дает им возможности овладеть вами и привести вас к гибели. Так всегда считали древние мудрецы…

Но как начать это перепознание человеку, который живет в другом мире и находится в отрыве от живой плоти и души своей страны?

Один способ – естественно, через культуру. Книги остаются. Русская классика. Но вы уже перечитываете ее чуть-чуть иначе, чем на Родине. Одно дело читать, например, Гончарова или Пушкина в Москве, но, мягко говоря, несколько иная цель медитаций возникает, когда вы читаете эти книги в Нью-Йорке или где-нибудь на Луне…

Конечно, главное в них остается главным, как и при чтении в Москве, но возникновение новых духовных прорывов неизбежно – тем более что вы подсознательно соотносите вселенную русских книг, их подтекст с окружающим миром.

Все это обостряет ваши чувства и духовное зрение. Конечно, многое зависит от индивидуальности и такой же остроты восприятия, по крайней мере, в смысле познания России – можно, конечно, достичь и на Родине: все самое значительное не обязательно познается через лишенность. Но все-таки. Я хотел бы рассказать о восприятии хотя быдвух авторов…

Пожалуй, наиболее драматично протекает в изгнании постижение есенинской поэзии.

Я думаю, что до сих пор существует определенное недопонимание поэзии Есенина и характера его гениальности (при всей фантастической любви к нему в Советском Союзе и силе воздействия его поэзии). В стихах Есенина есть нечто неуловимое, но экстремально существенное, что делает его поэзию совершенно исключительным явлением, даже выходящим за рамки обычной концепции гениального. Это «неуловимое» заключается, на мой взгляд, в том, что весь океан есенинской поэзии, образный, звуковой, интонационный (последнее, кстати, очень важно), непосредственно вступает в контакт с наиболее глубинными, первозданными, вековыми уровнями Русской Души – и именно в этом тайна ее сокрушающего бесконечного воздействия.

В изгнании становится особенно очевидным, что символика и метафорика русской природы и деревни в есенинской поэзии – не только манифестация духа тысячелетней крестьянской Руси, но и знаки глубинно-исходных состояний Русской Души вообще, вечные символы, которые выходят за пределы истории и деревни, так как они соотносятся с таинственной подосновой Русской Души, с ее архетипом, с ее априорной космической сущностью. Поэтому Есенина может любить (и жить его поэзией) любой русский человек, независимо от его мировоззрения, убеждений, образования, – феномен, который, кстати, не раз подчеркивался в зарубежной России: даже в Гражданскую войну, например, и «белые», и «красные» зачитывались Есениным. Можно всю жизнь прожить в городе, практически не знать деревни – но таинственные символы и интонации есенинской поэзии могут так же на вас действовать, как и на человека, погруженного в деревенскую жизнь.

И в то же время поэзия Есенина – это постоянная, страшная рана, открытая русскому сердцу, но такая рана, от которой не гибнут, ибо она источает жизнь – возвращает к истоку (хотя сам поэт принес себя в жертву). Имя этому истоку – Вечная Россия.

Вся русская классическая литература отличается тем, что она, обладая великим общечеловеческим значением, учит нас быть русскими. Но феномен Есенина поистине уникален в этом отношении, хотя, разумеется, поэт выразил далеко не все бездны и грани русскоискательства. Совсем иные стороны открыл гений Достоевского, но в целом наш величайший поэт деревни и величайший писатель города связаны друг с другом принципом дополнительности, а не противоречия. Они – каждый по-своему – создавали в литературе невероятный космос Русской Души. В то же время и другие титаны русскоискательства (Гоголь, Тютчев, Блок, Платонов, а практически в той или иной степени почти каждый русский писатель) внесли свой существенный вклад первооткрывателя тех или иных сторон этой темы.

Возможно, только в физическом космосе, среди холодного, равнодушного пространства, будет понята до конца поэзия Есенина. И сложный метафоризм раннего Есенина, и внешняя простота его примет русскости не меняют метафизический корень его поэзии.

Поэтому несомненно, что Есенин – не просто крестьянский поэт, но и поэт национально-космического уровня, ибо подтекст и дух его поэзии ведет в изначальный космос Русской Души (учитывая, что каждый народ индивидуален и имеет свой собственный духовный космос).

Разумеется, сразу возникает вопрос: какие именно первоначала Русской Души задевает поэтический гнозис Есенина и каково соответствие между символами, метафорами, звуковой и интонационной системами его поэзии и этой сущностной основой Русской Души? И в чем, собственно, эта основа состоит?

Но «ответы» на такие «вопросы» явно выходят за пределы этой статьи…

С другой стороны, сама поэзия Есенина вместе со всей философско-патриотической лирикой ХХ века (от Блока до Волошина) содержит в себе ответ, пусть и, естественно, неполный, к тому же скрытый за покровом поэтических образов, на загадочные медитации ранней лирики русскоискательства: «Но я люблю – за что, не знаю сам» (Лермонтов) и «Умом Россию не понять» (Тютчев).

И хотя Есенин сам писал: «Но люблю тебя, родина кроткая! А за что – разгадать не могу», это могло быть так скорее на уровне его личности, а не на уровне его поэзии, которая приближает нас к «постижению непостижимого» в России.

Кроме того, познание России в целом, во всех ее безднах и глубинах, познание уже не поэтическое, а чисто философское, невозможно на уровне западной философии (она слишком рационалистична и поверхностна для этого) – здесь нужна, я думаю, всепроникающая мощь восточного, в первую очередь индусского метапознания.

Но если не прибегать к такого рода метапознанию русской патриотической лирики, то нам останется только ощущать и чувствовать ту же есенинскую поэзию как неуловимое нежное движение ножа по собственному сердцу, вызывающее лишь вихрь неуправляемых эмоций, которыми можно упиваться, но которые так и не дают ответа на вопросы «кто мы?» и «что такое Россия?»

Кстати, именно фантастическая искренность, обнаженность текста – вот что объединяет всю русскую литературу, но Достоевского и Есенина в особенности. Казалось бы, это чисто психологическая черта, но на самом деле она имеет явно онтологический бытийный смысл, ибо такая «искренность», «обнаженность» устанавливает глубинно-реальный контакт между микрокосмами каждой из индивидуальных Русских Душ, а также между книгой, ее образами и подтекстом, и читателями. И естественно, что эта искренность, обнаженность присутствуют и во всемирно известном феномене русского общения – без них это общение потеряло бы свой смысл, превратившись в банальное и ординарное общение, характерное для современного постиндустриального общества.

Следовательно, есенинская поэзия помогает воссозданию в нашем духе той удивительной реальности, которую можно назвать «Внутренней Россией». Ее значение особенно велико в условиях Зарубежья и эмиграции, ибо именно эта «Внутренняя Россия» дает возможность человеку выстоять и не потерять себя в обманчивой стихии чужого мира, отождествить себя со своим русским духовным центром.

В то же время внутреннее бытие этой России создает тайную возможность подлинно русского общения даже в эмиграции. Наконец, существование такой «Внутренней России» в душе хотя бы немногих людей сотворяет возможность редкостного Единства и, несмотря на все естественные психологические различия, объединяет людей на основе самого сокровенного, что в них есть. Люди становятся таинственно-близкими, не говоря уже о том, что это дает духовную силу и радость, особенно если вы находитесь в зарубежных мирах.

Этому становлению внутренней России активно способствует, конечно, не только русская словесность, но и вся русская культура в целом. Но главное, что это становление находит опору в самых экзистенциальных и сокровенных пластах души, без чего любое воздействие культуры могло бы повиснуть в воздухе. Укорененность «Внутренней России» и делает ее такой жизненной, нередко определяющей всю жизнь человека.

С другой стороны, зарубежная Россия, взятая как единая культура, неотделима от самой России, и я думаю, что это только вопрос времени, – и, наконец, рухнут все перегородки, и то, что отделилось, соединится со своим священным Центром. Они должны объединиться, потому что суть их едина. И, конечно, опыт русскоискательства зарубежной России и соответствующий опыт Центра – на определяющих уровнях един: русскоискательство в зарубежной России имеет, разумеется, многие минусы (отрыв от жизни Родины), но и плюсы (драматизм ситуации и связанная с этим обостренность национальной интуиции), однако в своих глубинах и тот и другой опыт идентичны.

Своеобразно воспринимается в русском зарубежье и на Западе Андрей Платонов. Казалось бы, как писатель он достаточно универсален, общечеловечен, а потому должен быть вполне понят миром. Действительно, при всей «злободневности» некоторых тем Платонова философский подтекст его прозы обращен к великим космическим темам бытия. Этот уровень подтекста и превращает его в одного из величайших писателей двадцатого века.

Платонов с русской обнаженностью продемонстрировал (особенно в «Котловане») космическую конфронтацию между Бытием и Небытием и скрытую, но все возрастающую жажду человека преодолеть смерть…

Таинственным путем произведения Платонова (и, конечно, не его одного в русской литературе) связаны с глубинами Востока, с Индией Духа. Характерен, например, интерес Платонова к уму, к его субстанции, к его сути. Но ведь роль мышления и ума в космической судьбе человека – великая тема Веданты.

Настя из «Котлована», один из самых потрясающих образов в мировой литературе, говорит перед смертью странную вещь: «Чиклин, отчего я всегда ум чувствую и никак его не забуду?» (кстати, перлы об уме рассыпаны по всему «Котловану»).

Грандиозность мышления и вместе с тем его ограниченность, его неспособность «понять» мир до конца показаны в «Котловане» с фатальной силой.

Настя «забыла» свой ум только тогда, когда умерла.

Однако, при всей универсальности Платонова, его плохо понимают на Западе. Конечно, частично – из-за сложности перевода. Мирра Гинзбург, известная американская переводчица русской литературы, говорила мне, что адекватный перевод практически невозможен, хотя какого-то приближения при большом мастерстве можно достичь.

В языке «русскость» Платонова выражена с потрясающей силой, но ведь за языком стоит образ мышления (и автора, и его героев) – и в этом еще одна трудность восприятия Платонова на Западе. В чем именно состоит эта трудность? Ведь воспринимает же Запад и Достоевского, и Толстого. Но прежде чем попытаться ее определить, я скажу несколько слов о своем личном восприятии Платонова…

На Западе оно немного изменилось (хотя это «немного» весьма существенно); например, по контрасту с психологией западных людей герои Платонова стали выглядеть более экстраординарными, чем раньше, а следовательно, и сама Россия, которая стоит за ними, начала казаться действительно удивительной страной, хотя бы в смысле ее уникальности и отличия нашей психологии от западной.

Разумеется, каждая цивилизация – индуистская, западная, китайская, мусульманская и так далее – уникальна, мир – это не безликий ряд стран и народов, но платоновская вселенная для меня – это мир четвертого (в психологическом плане) измерения. Его герои, движимые своей «задумчивостью», как бы направили свет своего сознания внутрь собственного бытия, готовые добраться до его истоков.

Фактически в них вычерчен и обнажен тот, кого древние называли внутренним человеком. Но любопытно при этом, что герои Платонова – вовсе не святые или мистики, а так называемые обычные люди. На Западе все, напротив, гораздо определенней: если вы «средний» человек, то вам отнюдь не рекомендуется «задумываться», особенно посреди работы, подобно Вощеву. Повседневная западная жизнь крайне рационалистична, поверхностна, скорее, даже «технологична» – и поэтому герои Платонова для западного читателя кажутся совершенно «фантастическими» существами (это же было сказано в западной литературной критике и о моих героях), таких людей-де не может быть в жизни, потому что жизнь – это простое функционирование, цепь «фактов» и больше ничего.

Другое дело, если человек – какая-либо исключительная личность, мудрец или мистик, тогда ему, так сказать, профессионально необходимо «задумываться» – на Западе пунктуально различают функции и место каждого человека в системе, не смешивают их, выделяют, кто есть кто. «Задумывающийся» обыватель – это почти социальное бедствие. «Обыденная» жизнь в произведениях Платонова с ее необыденными глубинами – нечто противоречащее западному инстинкту жизни.

Не помню уж, из какой книги врезалось мне в память замечание одного западного исследователя, что только русские способны отложить обед, если не закончен спор о духовных проблемах. Следовательно, такие вопросы (с этой точки зрения) – не часть жизни, а в лучшем случае часть «культуры», обед же, напротив, и есть «реальная» жизнь, «факт»… В силу такого взгляда отечественная словесность воспринимается на Западе как литература иного, загадочного континента, которая, безусловно, имеет великую общечеловеческую ценность, но одновременно с налетом некоей тревожной (и не всегда приемлемой) внутренней таинственности.

Тем не менее, поскольку на Западе мне пришлось совмещать свою писательскую работу с преподавательской, я часто был свидетелем глубокой, искренней любви западных людей к русской литературе, причем обычно это нечто большее, чем просто «академическая» любовь.

Вернемся к Платонову. Здесь камень преткновения для западного ума – в «русскости», выраженной почти до предела; такая глубина погружения в бытие просто чужда западному уму, который прежде всего тянется к «фактам», а не к какому-то там «бытию».

Последние годы, несомненно, внимание всего русского Зарубежья было приковано к событиям в Советском Союзе, к перестройке. Но всегда существовал интерес и к вечным аспектам России, к их проявлению в великой русской литературе. Ибо только через «вечное» познается суть. Отсюда, наверное, и возникла моя привязанность как к отечественной классике XIX века, так и к тем писателям и поэтам ХХ века, которые создали в своих произведениях самобытный философский космос, стали – по крайней мере, некоторые из них – властителями дум (такие, как Блок, Есенин, Хлебников, Платонов, Булгаков, Андрей Белый).

Чем еще была дорога и ценна для меня и многих других эмигрантов отечественная литература?

Конечно, тем, что она была мощной поддержкой в смысле сохранения себя, своей национальной своеобычности (и в языковом, и в психологическом, и даже в философском отношении). Думаю, что и наступающая везде компьютерная цивилизация не сможет убить это начало в народе – особенно если русская литература будет по-прежнему верна себе, своим традициям. Но условием ее процветания является интенсивная духовная жизнь. Великая литература не рождается из пустоты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю