355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Разными глазами » Текст книги (страница 5)
Разными глазами
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:11

Текст книги "Разными глазами"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

Он играл нам ее недавно. В музыке Тесьминова меня больше всего подкупает свежесть и цельность музыкальной мысли, ее молодой, стремительный бег. В Тесьминове нет и тени упадочности, столь часто характеризующей рахитичных западных новаторов, ищущих остроты звуковых ощущений, их одуряющей, гипнотизирующей пряности. Нет в нем и стремления к экстравагантной левизне, служащей прикрытием бессилия творческих потуг.

Что Тесьминов вполне здоровая и творческая натура, убедительно свидетельствуют преобладание мажора над минором, богатая динамика ритма, наклонность к широкой напевности. Эти черты дарования Тесьминова, роднящие его с Прокофьевым  {21} , очень рельефно выявились в симфонии «Поединок». Она целиком стремительна, бодра по настроению, напевна по изложению, рельефна тематически, лаконична по форме. Она захватывает внимание с первых же тактов и цепко держит его в своих руках. Если в сжатой первой части и следующем после нее скерцо волевые импульсы преобладают, то в andante (третья часть) выступает лирика, впервые у Тесьминова получившая такое яркое выражение. Музыка медленной части симфонии покоряет своей искренностью и редкой душевной теплотой. Эта сердечная ласковость оформляется в сложный симфонический комплекс. Заключение andante, переходящее в медленное вступление финала, несколько ослабляет впечатление. Заканчивается симфония в ясных, светлых тонах.

Вы, конечно, догадались, почему я так подробно остановился на этой вещи. Я вспомнил наш последний разговор, Арнольд Германович! Вы тогда печаловались о скудости музыкального материала, пригодного для Ваших режиссерских заданий. Когда я слушал Тесьминова, мне пришла в голову мысль заинтересовать его Вашей идеей. Он был бы очень полезен…

Но вот тут я столкнулся с ним как с человеком.

Конечно – слушатели хотели знать, «Поединок» с кем и с чем? Название всегда интригует… Мне казалось, что поединок Диониса с Аполлоном  {22} . До жути иногда захлестывал хаос и мрак, и вдруг блистательный гармонический фокус, и снова Аполлон наверху.

Захлопнув крышку рояля, Тесьминов, торопливо откланявшись, кинулся на террасу. Я последовал за ним, чтобы поделиться своими впечатлениями и поговорить о Вашем театре, но должен был отступить. Он уже стоял рядом с одной из наших отдыхающих, какой-то маленькой докторшей, крайне бесцветной, и, взволнованно блестя глазами, держа ее за руки, забыв, что он на виду у всех, начал объяснять ей идею «Поединка».

Оказывается, он происходит между Тесьминовым и – всем его прошлым (и ничего божественного, скрябинского тут нет  {23} )… Он хочет жить, творить… чувствовать под руками комки живой жизни… а хватает только призраки, отзвуки, тени… прошлое держит его в былых привязанностях, вкусах, любви. А в нем бунтует живая жизнь… Что-то в этом роде – крайне невразумительное, мальчишеское. И рядом эта докторша… так прекрасно нашедшая себя в настоящем. Мне было стыдно за него. Настолько размениваться в его годы и с его талантом. Теперь, благодарение богу, он уехал. Флигель в Ай-Джине опустел, и мы с женой можем в тишине наслаждаться отдыхом. Правда, этот покой достался нам не дешево. За два дня перед его отъездом мы были разбужены чьим-то плачем. Плакала Угрюмова – любовница Тесьминова, с которой он прожил весь этот месяц. У них было крупное объяснение. Тесьминов хлопнул дверью и ушел. Тогда мы услышали звон разбитого стекла и душу раздирающий крик. Жена кинулась к соседке. Она билась в истерике.

Одним словом, пошлятина. Бедная Лидуся несколько дней после этого чувствовала себя скверно. Вы знаете ее впечатлительность.

Однако я Вам успел уже надоесть. Сердечно обнимаю Вас, дорогой Арнольд Германович, и целую ручку Ольге Максимилиановне. Лидуся пишет отдельно.

Ваш Л. Кашкин

XXXIX

Мария Васильевна Угрюмова – Николаю Васильевичу Тесьминову в деревню Хараксы

Ай-Джин, 15 июня

Мой любимый, прости, что своей эгоистичной любовью не сумела дать тебе тот покой, который ты искал около меня и который я всем сердцем хотела дать тебе.

Большая моя вина в этом перед тобою, но она все же искупается моей безграничной любовью, моими страданиями – все было лишь для тебя, с тобою, в тебе.

Только теперь, когда ты уже далеко, поняла я, что не мудрой была моя любовь, а такой она должна была быть у женщины моих лет.

Прости, мой любимый, но помни – буду всегда твоим до конца верным другом, знаю и верю, что всегда найдешь во мне опору – ведь как былинка колеблешься ты, мой любимый, и не раз еще нужна тебе будет примиренная ласка.

Тебя благодарю за то, что коснулась меня нежность души твоей, ясный ум твой, разбудившие во мне до сих пор молчавшие чувства. Что снял с меня аскетические оковы, в них так долго томилась моя женская душа. Никогда до тебя не знала я, как мучительна и сладка любовь, как страшна и свята она и не похожа на то, что мы привыкли называть любовью.

Ни в чем и никак я не виню тебя – не тревожься. Я спокойна, воля моя крепка,– твердо знаю свой путь, свой долг. Открыто и прямо могу смотреть в глаза людям, и не в чем мне упрекать себя.

Я возвращаюсь к детям и мужу, потому что в них моя жизнь, я благословляю тебя, потому что в тебе – моя любовь, которая приходит только раз, чтобы в страданиях убить или закалить душу, вернув ее снова к жизни и долгу.

Я постигла это сердцем в один миг еще тогда, когда в мыслях своих твердо верила в возможность удержать тебя около себя какою угодно ценою. На глазах моих все еще была пелена. Не помня себя от горя, я шла к тебе просить, чтобы ты позволил мне ехать с тобою в Хараксы, я шла на последнее унижение и радость – ведь ты раньше обещал мне это, и я писала мужу о своем решении (я даже повторяла себе: пусть он сделает это из жалости – все равно). У твоей двери я остановилась, колеблясь – войти ли, и услышала глухой стон. Ты плакал. Я осталась за дверью. Прости мне. Мужчины стыдятся своих слез – поэтому я не вошла. Но уйти не могла тоже. Я стояла очень тихо. Ты плакал. Знаю причину твоих слез.

Верь мне, это не бабья догадка, не ревность – всем существом своим в эту минуту поняла я, о чем эти слезы.

Я стояла долго, пила твои слезы, гладила тебя по голове – ты должен был почувствовать это, хотя я стояла за дверью,– всю силу моей любви, моего горя, моего знанья вложила я в эту ласку. Потом ушла.

Ты застал меня твердой, улыбающейся. Я сказала тебе о своем решении вернуться в Москву, к мужу. Это решение успокоило тебя – ты ждал слез, упреков, как прошлый раз. Тогда я все еще была бабой – сейчас душа моя закалена. Я поняла по-настоящему слова Геймер (она изумительная женщина, в эти суровые дни – мой лучший друг) – любви нас учит страдание. Ты это тоже теперь знаешь.

Завтра я навсегда оставляю эти места, покидаю много раз в одиночестве исхоженные тропинки, свидетелей моего безумия – надежд и отчаяния. Здесь я думала бродить с тобою рука об руку, но только задыхалась, преследуя тебя.

Любовь моя стала мудрой. И я могу пожелать тебе то, к чему пришла через страдание: верь, милый, только в свои силы, больше всего полагайся на себя, не гонись за счастьем, не ищи его в других, а сумей найти и сберечь в себе самом. В тяжелые дни вспоминай женщину, так страстно, так жадно тебя любившую и через неразделенную любовь свою пришедшую к покою и жизни.

Мария

XL

Врач Василий Савельевич Жданов – Федору Константиновичу Курдюмову в Ленинград

Москва, 27 июня

Ну, братенька, удивляйся, крой, что хочешь делай, я уже не один, а в паре. Отдых, видно, мне на пользу пошел – без всяких твоих разъяснений усвоил: хорошая штука любовь, когда попадется тебе добрый товарищ.

Нашел я на отдыхе жену, друга, веселого, крепкого человека – Наташу. Она агроном – уедем мы с нею в деревню, к мужикам, на веселую работу – я буду людей починять, а она их к земляной работе приспосабливать. Агроном и врач – чего лучше: самое у нас сейчас нужное – хлеб и здоровье. Какого тебе еще рожна?  {24}

Нет, это я так по телячьей своей радости загордился – ты не серчай.

Да, почему бы и не гордиться?.. Наташа моя на все руки – сильна, умна, бодра. А как это вышло? Не объясню. До самого почти ее отъезда мы с ней о любви почти ни слова. Я даже не думал об этом. Глотку драли – это верно, но все больше в споре. Задирала она меня: и верхом езжу – никуда, и плаваю – дрянно, и стреляю – плохо, и Маркса не знаю толком. По всем швам разобрала. Ну, а пришло дело к «прощайте» – вижу, мой приятель глазами моргает и от меня шарахается. Я к Ольгиной, ее приятельнице,– в чем дело, спрашиваю. А она нос кверху, зубы оскалила, смеется.

– Эх, вы,– говорит,– простофиля!

Ну конечно же – простофиля! Сразу понял: люблю – все у нас общее. Пошел и сказал ей напрямки.

Какого только вздору у нас по этому случаю в «Кириле» не говорили. Уши вянут! Одна только Ольгина да еще Тесьминов поняли, как следует. Этот музыкант – ты его разделал под орех, но он, право же, не так плох.

– Чего бы я только не дал, чтобы быть на вашем месте,– говорит,– у вас все ясно и просто.

– А зачем же путать? – спрашиваю.

– Само пугается,– отвечает.– Знаете, когда веретено испорчено… Как ни старайся – либо узлы, либо рвется.

– А вы веретено к черту.

– Это себя-то, вы хотите сказать? Что же, пожалуй, мысль неплоха.

– Да не себя, а багаж свой. Багажа у вас назади много. Без него легче.

Тут я ему все выложил на радостях – как теперь понимаю личную жизнь.

Прежде всего помнить твердо: ошибки всегда и во всем бывают, они лучшая школа, а не трагедия. Раз. Личную жизнь строй по своей работе, а не работу по личной жизни. Тогда будет соблюдено душевное равновесие. Два.

И самое существенное: любовь ничего, кроме любви, не дает, то есть – человека не меняет и воедино двух никогда не сливает: два – всегда два, две головы – два мира. Потому зря не мечтай – мой, моя. Быть этого не может. Раз так – значит, как можно яснее – раздельность – равенство. С первого дня. Тогда меньшая вероятность ошибок. Единое – это только в чувстве любви, в детях. Три.

А в-четвертых – жена не мешок, тащить ее незачем – сама с ногами. Муж не лошадь – без хомута может идти в паре.

Хорошее есть таким отношениям слово – товарищеское. Определяет оно личную свободу и идейную связанность, разделенность усилий и общность воль, свободную соподчиненность, но отнюдь не свободу подчинения.

Но муж и жена – нужно это дело бросить (дрянные слова, ничего нашему уху не говорящие), а товарищи. В этом слове – все, и прежде всего наличие двух людей, обязанных во всем лишь самым себе, а потому уважающих друг друга.

Черт его знает, может, я не так говорю, не теми словами, самого главного не сказал и сказать, пожалуй, не сумею. Потому что, в конце концов, не в рассуждениях дело, а в нас самих, в том, кто мы, из какого теста – каких устремлений люди.

Ведь вот Тесьминов со всем этим согласился – но тут же сознался, что принять это, воплотить в действие, осознать в себе как непреложное не может. Опять та же испытанная, твердая как сталь классовая предпосылка. Против рожна не попрешь – головным не проживешь.

И вот – тут-то я с тобой поспорю – не хуже он нас, а другой – разумом чует нашу правду, а ногами врос в прошлое. В этом его разлад, разрыв – ни в тех, ни в других. Как большинство старой интеллигенции. «И колется, и хочется, и мамаша не велит». Да к тому же из этого ему не вытряхнуться нипочем. Что бы он ни делал,– «взлеты воображения», оторванность реальности.

Я Ольгиной так и сказал на прощание:

– Будьте тверды, товарищ, в основном, в себе самой.

Так-то вот, братишка, узнал и я отдых и любовь. Теперь опять за дело.

Будь здоров.

Жданов

XLI

Надежда Ивановна Ольгина – Николаю Васильевичу Тесьминову в Хараксы

Москва, 27 июня

Только сегодня подумала, что скоро, наверно, получу от Вас письмо, как, придя домой, нашла его уже на столе.

Какое большое письмо и какой бред! Простите мне, Николай Васильевич, это слово, но оно к месту. Другого не подберу. Ваше письмо искренне – я знаю, но Вы ни разу не задумались над тем, что пишете. В Вас говорит только чувство. А я слишком реальна, да уж и не так молода, чтобы не знать, как безответственны наши чувства, если они не подчинены разуму.

Вы – фантазер. Вам легко видеть чрезвычайное в любом своем переживании и поверить любому своему вымыслу. Я же привыкла не доверять даже фактам. С детских лет жизнь научила меня осторожности. Может быть, это очень плохо, но что поделаешь. Вот почему я верю Вашей искренности, но Вам – не верю. Знаю, что не должна верить, если хочу остаться самой собою. В «Кириле» это не всегда мне удавалось – я часто закрывала глаза, когда Вы говорили. И тогда чуть-чуть Вам верила. Этого не нужно было делать. Для Вас же самих. Зачем брать Вам на себя непосильную ношу – веру в Вас другого человека? Рано или поздно Вам пришлось бы отнять ее у него, а это всегда тяжко.

Лучше не надо, милый, милый Николушка! Мне так легко, хорошо было с Вами – оставьте мне эти воспоминания, не углубляйте их, не осложняйте. Мне и сейчас хотелось бы побыть с Вами так же, как тогда в «Кириле»,– посидеть на солнышке, у моря, поспорить, посмеяться, послушать Вашу музыку, Ваш «Поединок» с прошлым – и верить, что Вы в нем окажетесь победителем. Но не больше. Большего я не могу, Николушка!.. А почему, почему – не все ли равно? Ведь важны факты, а не причины.

Да и вовсе я не так хороша, как Вам кажется. Просто я вылеплена из другого теста, чем Вы,– человек для Вас новый. Но не Вы ли укоряли меня за мою сдержанность, замкнутость, холодность? Ведь я, кроме своей клиники, занятий, заседаний и скромных удовольствий, ничего не знаю. Жизнь моя очень трезва, очень прямолинейна, она не рассказывала мне сказок, как Вам. Не забудьте, что человеком я стала в дни революции, выросла на четверти фунта хлеба, на пайке, на холоде, на лишениях. Что я, несмотря на всю свою «ученость»,– совершенно примитивный человек, просто-таки не знаю ничего о той жизни, которой жили Вы – человек старой культуры. Ведь у нас и повадки-то с Вами разные. Вы вот хотите оторвать от себя свое прошлое, а у меня его вовсе не было. Как же мы могли бы слепить общую жизнь? Да нет – разве можно говорить об этом серьезно?

Лучше приходите ко мне, как обещали – пить чай, а потом поедем к Наталии Максимовне в Петровскую академию  {25}  – есть смородину. И будет нам по-прежнему легко и просто. Ладно?

И не грустите. Не надо. Я не могу Вас даже представить грустным. В моей памяти Вы – всегда молодой, улыбающийся, веселый. С Вашим лицом иным и нельзя быть.

А вот верить тому, что и у таких, как Вы, бывает сильное желание любить, мне очень хочется. Но, по-моему, Вам это ни к чему. Не сердитесь… Любовь несет с собою большое чувство ответственности – она дает радость лишь тем, кто привык отвечать за свои слова и поступки, для других же она лишь непосильная тяжесть.

Вы избалованы легкостью, с какой Вам приходилось избегать этой ответственности, а потому Вы не знали любви. И Вы этим счастливы. Вам можно завидовать. Но следовать Вам я была бы не в силах. Не сумела бы.

Не сетуйте на меня, не печальтесь, не укоряйте себя за свою искренность. Если я не все поняла в Вас, то все же никогда не осуждала. Вы хороши такой – как Вы есть. И если бы крымский отдых был бы обычным моим состоянием, если бы меня не ждали здесь суровые, трезвые будни, я, пожалуй, другого счастья и не искала бы. Но что прекрасно и легко во сне – наяву неосуществимо. А сознайтесь, что Вы часто сон принимаете за действительность и мало задумываетесь о неминуемом печальном пробуждении. Я же и во сне редко вижу сны.

Вот почему, будучи моложе Вас, знаю, что для того, чтобы забыть другого человека, нужна не женщина, а прежде всего – время. У Вас же времени прошло слишком мало, даже принимая во внимание Ваш характер. Останьтесь наедине с самим собой, спросите себя, правы ли Вы, уйдя от той, которую любили, и не спешите делать вторую «глупость» (Вы сами так назвали Вашу женитьбу на любившей Вас девушке, не задумавшись над тем, как дорого стоила ей эта Ваша «глупость»). Море и солнце – лучшие врачеватели, уединение – лучший советчик.

А мне оставьте ничем не затемненную радость воспоминаний о единственном в своей жизни беззаботном месяце и о человеке, который помог мне в полной мере оценить эту беззаботность. Наше знакомство началось с горелок, в сумерки. Помните? Нас познакомил Пороша, мы оказались рядом – в паре. Лица Вашего я не видала, но мне почему-то стало по-детски весело, когда мы побежали, а Пороша не сумел нас догнать. Вы протянули мне руку, я схватила ее,– мы рассмеялись. С этого началась наша дружба. Сознаюсь Вам, я каждый день просыпалась веселой, потому что знала, что увижу Вас. И дурила с Вами от чистого сердца, и нисколько не обиделась, когда Вы меня поцеловали, и очень довольна была, когда Вы мне приносили розы, и даже до сих пор храню Ваш последний букет. Может быть, все это меня очень радовало так, потому что никогда в моей юности этого не испытала, а Вы ни одним пошлым словом не нарушили моей беззаботной дурости.

Оставьте же все так, как есть, прошу, Николушка! Не надо ничего другого. Ведь Вы же хороший.

Не огорчайте свою кичкине. Она теперь вся ушла в работу и даже старается не смеяться, чтобы выглядеть солидней. Вы представляете это?

Дина

XLII

Листки из дневника или неоконченного письма Ник. Вас. Тесьминова, помеченные 5 июля, Хараксы

…Я пойду сегодня далеко – вдоль берега, подбирая камешки. Тут их так много – всех цветов. Они мелкие, гладенькие, хорошо отшлифованные, их приятно держать между пальцами. Кто скажет, что это отдельные жизни, осколки каменных глыб, донесенные волной из глубин, бог весть после какой борьбы, каким долгим, тяжким путем.

Чья-нибудь ленивая рука подымет их, чей-нибудь любопытный глаз улыбнется им – ведь они только красивы и приятны на ощупь, они сверкают под солнцем. О каких катастрофах могут они рассказать нам?

Я часто думаю, что самая большая моя неудача – это то, что я красив. Не так даже красив (это не совсем то слово на современном языке), как весь такой безызъянный внешне, слишком молодой и гладкий на ощупь – тогда как душа у меня некрасивого человека. И если глаза мои зорко и слишком пристально смотрят, то не оттого ли только – думается другим,– что я жадно ловлю внимание к себе? О каких катастрофах можно прочесть в этих глазах?

Это жутко. Так же жутко, как носить на себе комическую маску. Я где-то читал о таком человеке: играя трагического героя, он страдал, бесновался от муки, а над ним смеялись, говорили, что никогда в жизни он не был так смешон. И в моей музыке видят только одну блестящую форму. Разве такой тонкий, изящный, моложавый человек умеет чувствовать по-настоящему?

Какой-то остроумец сказал:

– Цветы существуют для того, чтобы пахнуть.

И, несмотря на очевидную глупость этого определения, ему все поверили.

Другой, хорошо знающий людей, заметил:

– Если бы у Льва Толстого не было бороды, ему следовало бы ее приклеить, иначе никто бы не поверил ему, что он философ.

В трамвае мне говорят:

– Молодой человек, будьте любезны…

С людьми, у которых отросло брюшко, я робею, несмотря на то что я их старше. Я сам перестаю доверять себе.

Никто не скажет, что я глуп, но никто не обратится ко мне за советом.

Большинство очаровательных женщин готовы принадлежать мне, но ни одна дурнушка не приняла моей любви как естественного чувства обыкновенного человека, умеющего любить.

Немного людей меня любят, как любят детей, красивых зверьков, цветы, большинство относится ко мне с бессознательным раздраженным недоверием – это те, кто не любит детей, зверьков, цветов, но я-то знаю, что я далеко не ребенок, не зверек и совсем не цветок, существующий для того, чтобы пахнуть. Мастер ошибся – он вложил мне душу некрасивого человека.

Я самый простой, самый обыкновенный человек. Я думаю, я чувствую, как другие. Но когда я говорю об этом – мне не верят. У меня слишком блестят глаза, слишком молодо лицо, слишком точен, плавен жест. Это красиво, но не убедительно.

Я кричу – мне, смеясь, замечают, что я капризничаю.

– Что же вам еще недостает, Николушка? Вы счастливый человек. Вы Дориан Грей  {26} . Жизнь бежит мимо вас, не оставляя следов.

И как часто в этих словах звучит зависть! А более злые решают уверенно:

– Его ничто не трогает. Это эгоист чистейшей воды. Человек без сердца.

Нет, друг мой, красивая маска – самая страшная маска.

Когда Пракситель изваял свою Афродиту  {27} , он, ослепленный ее красотой, говорят, тотчас же напился и пошел согревать свое сердце на груди безобразной толстой стряпухи. «Моя Афродита – богиня любви,– сказал он,– но она слишком красива, чтобы любить и быть любимой».

Я далеко не Афродита, но меня изваял тот же злой мастер.

Что же, я пойду сегодня вдоль моря, собирая на ходу камешки. Я не коллекционер, я не берегу эти красивые осколки. Я любуюсь ими и бросаю их снова на песок. Быть может, новый взмах волны обезобразит их, и [на] обратном пути я их не узнаю. Мне все равно. Там, на правом крыле бухты, по земляным холмам рассыпаны тяжелые валуны – один из них лежит в море, вдали от берега.

Существует легенда, что этот валун, лежащий в воде,– святая Евпраксия  {28} , кинувшаяся в волны. За нею побежали ее овцы, и она и овцы окаменели. Валуны эти тяжелы, грубы, неотесаны – но вокруг них создалась трогательная легенда.

Камешки, лежащие на моей ладони, пестры, красивы прихотливой, совершенной формой – но о них никто ничего не расскажет.

Они существуют чтобы нравиться. О каких катастрофах говорят они?

Вспомни, Дина, мое лицо, когда мы были с тобой на Ласточкином гнезде,– оно было счастливо.

Зажмурь глаза и представь его себе таким. Оно сейчас такое же.

6 июля

Нужно найти равновесие, найти себя в современности, выскочить из своей оболочки, переменить костюм… Ведь от костюма меняется настроение, психология… Не попробовать ли?


XLIII

Поэт Валентин Медынцев – поэту Алексею Прошину в Париж

дер. Хараксы, 7 июля

Здравствуй, дорогой мой старик, наконец-то собрался побеседовать с тобой. В наши годы живешь больше памятью, чем настоящим. И если я редко пишу тебе, то это не значит, что мысли мои не возвращаются к тебе часто. Так много у нас общих воспоминаний, что, пожалуй, не раз они приводят нас обоих в один и тот же час – разделенных тысячами верст – на одни и те же места… Но что скажешь о мимо идущем дне, о тропе, по которой влекут меня мои старые ноги?

Нужно сказать правду, я сам удалился от жизни, предпочитая уединение – сутолоке, раздумье – праздному любопытству.

Надо мной все то же ветреное небо, подо мной рыжая гиперборейская земля  {29} , впереди – космическое море. Я дышу запахами первоздания – соли (начало разума), полыни (начало сознания), мяты (начало эмоциональное). Не упрекай меня в излишней любви к сближениям. Ты часто называл мои пенаты местом ссылки, тебя не прельщала их суровая простота. Но я сроднился с ними. Отсюда мне виднее. В нашем теперь, увы, так поредевшем содружестве поэтических смутьянов меня всегда считали чудаковатым. Таковым я остался и по сей день. А все же должен похвастаться, мое чудачество спасло меня от недугов, на которые вы все, друзья мои – урбанисты, жалуетесь. Я здоров, как священный апис  {30} . Только волосы мои, по-прежнему густые, покрылись пеной.

Я встречаю каждый восход с непокрытой головой, стоя босой на песчаной отмели. Так я начинаю свой день, приветствуя светило во все поры года.

Я ем и пью, как Гаргантюа  {31} , сплю, как невинный младенец, радуюсь солнцу, как ящерица, работаю, как первый землепашец. Да, мой старик, я все еще очищаю первобытную землю от камней и плевел, все еще не готов к пашне. Форма скользит в моих руках, несмотря на то, что вы, снисходительные мои судьи, давно признали меня мастером. Но из лабиринта знания нет выхода – и человек не станет никогда иным, чем-то, во что он страстно верит.

Меня ждет участь Флобера  {32} : слава пожрет меня.

Но полно о себе. Однако о чем же, как не о себе и своих мыслях в связи с моей работой, могу я поведать тебе?

Пожаловаться разве на то, что недавно открыли у нас почтовое отделение и что теперь я всецело завишу от произвола почтальона, в любую минуту имеющего право постучаться у моего порога и передать мне непрошеное письмо. Ты снова назовешь меня чудаком, но разве письмо, полученное тогда, когда ты его менее всего ждешь, когда ты не сам в ревнивом ожидании послал за ним,– не похоже на незваного, болтливого приятеля, нарушившего в неурочный час твой покой?

К счастью, у нас еще горят керосиновые лампы. Я сам затепливаю мой светильник, по произволу могу умерить или усилить его пламя,– оно зарождается и умирает в пределах моего жилища, не руководимое ничьей иной волей. Так я чувствую себя уверенней – единолично повелевая стихией. Не смейся, это серьезнее, чем кажется на первый взгляд. Видишь ли, я не обольщаю себя достижениями культуры: я пришел к тому рубежу, когда начинаешь постигать относительность сущего. Одиночество укрепило меня в этом сознании.

Все относительно – трезвая мысль и бред. Любая истина живет не более предельного возраста водовозной клячи. Мы исчислили все, а в сущности, ничего не знаем: ни емкости, ни смыслатяготенья, ни свойства планетных масс, ни формы их орбит. Мы говорим: нет вещества, есть только коловращенье, нет атома, а имеется лишь поле напряженья. Нет плотности, веса, размера – есть только функции различных скоростей. Все живо разницей давлений, температур, потенциалов, масс. Самое время течет неравномерно, а пространство мыслится в многообразии форм. Вместо одной мы знаем теперь множество математик. Мы существуем в Космосе, где все теряется, но ничто не возникает вновь. Свет, электричество, теплота – лишь многообразные формы разложения и распада.

Что же тогда человек, как не могильный червь?

Сама Вселенная, мыслимая прежде человечеством как единый организм, теперь – не что иное, как водопад сгорающих миров. Нет бессмертия, материя конечна. Число миров исчерпано. Все бытие мгновенно и случайно. Жизненные явления – гребень волны между двумя безднами смерти. Возводя соборы космогонии, человек отображает в них не внешний мир, а только лишь грани своего незнанья. Вот почему я предпочитаю начать сызнова – быть Вселенной и творцом, самому взрывать плугом целину земли. Вот почему я зажигаю сам свой светильник, сознав себя божественным и вечным. К тому же я не обольщаюсь и в этом, счастливый уже тем, что могу лицезреть – солнце, твердь и море – три начала, двинувшие человеческий разум по пути творчества и достижений. Прими это как бред одинокого чудака и не взыщи за болтливость.

Знаешь ли ты Тесьминова? Весьма известного композитора Тесьминова, Николая Васильевича? Во всяком случае, ты должен быть знаком с его музыкой. Она, несомненно, нравится тебе, изощренному ценителю архитектурности форм в искусстве. Тесьминов безукоризненный зодчий, вне зависимости от того, что он строит. Прослушав его у себя два раза (он поселился месяц тому назад в Хараксе и почел долгом посетить меня), я откровенно высказал ему это впечатление, но, видимо, оно скорее огорчило, чем обрадовало его. Вот художник (я его почти не знаю как человека), внешний облик которого неотделим от его творчества. В этом большая радость.

Я смотрел на его руки, движения корпуса, черты его лица,– дух несоответствий не коснулся их. Боишься увидеть за этим гармоничным обликом мятущийся хаос современного калеки.

Но гений случая играет нами. Пять дней назад, купаясь с лодки в море, Тесьминов пытался взобраться на валун, которому легенда дала имя святой Евпраксии. Пальцы не удержали скользкий камень, и в своем падении музыкант обезобразил об острые зубья шифера свое лицо. Его принесли на носилках ко мне, где ему подали первую помощь. Ушиб оказался неопасным, но доктор сказал мне, что шрам на лице Тесьминова останется до конца его дней. Одна багровая линия, точно проложенная рукою неудовлетворенного художника, бороздит справа налево от лба до подбородка, через переносицу когда-то безупречный в своих пропорциях лик.

Я стараюсь как можно реже посещать больного, которому теперь значительно лучше. Мне не столько жаль человека (признаюсь тебе в этом), сколько нарушенную гармонию. Но Тесьминов, кажется, не пал духом, он до странности весел. Эта веселость еще больше безобразит его. Он говорит, что счастливо отделался, так как руки его не повреждены, и мечтает о новых творческих достижениях. Дитя, он не сознает, что его прелесть – его талант – в нерушимой слиянности создания и мастера. Только мудрец в уродстве своем может быть прекрасным. Но в чем очарование искалеченного ребенка? Он вызывает только жалость, чувство, чуждое суровому искусству. Если Тесьминов теперь попытается сыграть мне что-нибудь, мне непереносимо будет его слушать. Но, к счастью, доктор прописал ему полный покой, рекомендовав в ближайшие же дни ехать в Москву для более успешного лечения ранений. От души желаю ему вернуть утраченное равновесие плоти и творящего духа, но, увы, то, что покачнулось,– не остановишь. Человек не родится дважды.

Не кажется ли тебе, что этот эпизод, переданный мною как отраженье мимо текущей жизни, в какой-то своей глубинной сущности, связан с тем, что я тебе написал раньше. Я попытаюсь сегодня вечером додумать это до конца, а сейчас ставлю последнюю точку.

Неизменно твой

Валентин

1925

Коктебель


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю