355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Разными глазами » Текст книги (страница 3)
Разными глазами
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:11

Текст книги "Разными глазами"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Нет, батенька, гигиена тела и гигиена духа – идут всегда об руку. Любовь – это как дело, выбери его по сердцу и делай, не кидаясь в сторону,– тогда только и делу хорошо, и тебе удовлетворение, и другим на потребу. А десять дел зараз не переделаешь – только напортишь.

О себе скажу одно: с женой своей встретился на работе – было нам с нею сообща ловко, понимали долг одинаково, когда пришлось разъезжаться в разные стороны – увидели, что будет худо,– вот и решили делать дело дальше – сообща: поженились. А люблю я сейчас всего больше – детишек своих. Растут крепышами, вырастут – станут людьми. Они-то, если ты к тому времени все еще не поумнеешь, научат тебя, как строить личную жизнь, себе на счастие, другим на пользу. А мне недосуг.

Курдюмов

XX

Марии Васильевне Угрюмовой – аноним

Местной почтой, 2 июня

Сударыня, Ваш любовник обманывает Вас бесстыдным образом. Это негодяй, я Вам доложу, первосортный. Если желаете убедиться – отправляйтесь сегодня к четырем часам на Ласточкино гнездо (в старый дом). Там у него свидание с докторшей О. Сам собственными ушами слышал – сомнений нет.

Сердечно Вам преданный N.

XXI

Врач-терапевт, ассистент клиники Василий Александрович Васильев – Надежде Ивановне Ольгиной в «Кириле»

Москва, 2 июня

Надюша, дорогая, большое спасибо тебе за розы. Они дошли совершенно свежими – я их поставил у себя на столе. Странно только, что не пахнут. А вот письмо твое мне не нравится. Оно какое-то не такое, как всегда у тебя – толковое и рассудительное. Во многом не разберусь. С одной стороны, выходит так, что тебе в «Кириле» очень весело, что у тебя интересные знакомые, что ты заметно поправилась,– кстати, ты совсем не пишешь, температурит ли тебя днем – я просил следить за этим,– а с другой стороны, ты как-то неясно пишешь, что, несмотря на возможность продлить свой отпуск, ты все же пробудешь в Крыму до конца месяца, а может быть, и того меньше, что ты почему-то должна так поступить. Это уж совсем нелепо. Ты знаешь, как важно тебе набраться сил к зиме – уезжала ты донельзя переутомленной, истощенной и, я уверен, держалась на ногах только нервами.

Грешно было бы сейчас не воспользоваться случаем и по-настоящему не окрепнуть. На будущий год вряд ли удастся снова устроиться в доме отдыха.

Ты пишешь, что хочешь увидеть скоро меня, что у тебя будет серьезный разговор со мною. Ты не можешь сомневаться, что и мне хочется быть с тобой, и чем раньше, тем лучше, но наши отношения, наши чувства настолько прочны, так неизменны, что, право, мы можем быть серьезными и не поддаваться минутным слабостям.

Скажу тебе откровенно – здоровье твое меня сильно беспокоило, особенно в связи с твоим неумением беречь себя от переутомления, и вот почему я настойчиво рекомендовал бы протянуть твое пребывание в «Кириле» возможно дольше. Само собою разумеется, что это мое предложение нисколько не может быть истолковано как нежелание тебя видеть. Ты сама врач и поступила бы так же в отношении меня, если бы это вызывалось необходимостью.

Что касается серьезного разговора, то он, мне кажется, у нас всегда серьезен, поскольку серьезны мы сами в отношении друг к другу, а потому не думаю, чтобы разговор, о котором ты пишешь, требовал исключительной обстановки и спешности. В крайнем случае – в нашем распоряжении почта.

Ты еще говоришь в письме, что я, быть может, недостаточно хорошо тебя знаю, что ты вовсе не такая, как я тебя представляю, что ты сама себя перестала понимать. Это для меня действительно что-то новое. Но объясняю себе такое твое состояние только лишь естественной реакцией, как отражение быстро крепнущей физики, резкой переменой обстановки, среды, вынужденным бездельем после напряженной работы.

Все это пройдет, когда восстановится равновесие. Ошибаться я в тебе не мог, а представлять себе то, чего нет,– не в моих правилах. Я думаю, что еще до получения этого письма ты сама будешь посмеиваться над своей экспансивностью.

Первая и самая неотложная задача перед тобою сейчас – извлечь максимум пользы из своего пребывания в Крыму. Об остальном позабочусь я.

Повторяю, нам незачем задумываться над собою, а следует серьезно подумать о нашем общем ближайшем будущем, когда мы заживем вместе. В выдержке и спокойствии – залог счастья, а любовь наша так испытана, что ей ничто угрожать не может.

Тем более, что осень не за горами.

Крепко целую свою симпатикотонику.

Вася

XXII

Раиса Григорьевна Геймер – Михаилу Андреевичу Угрюмову в Москву

«Кириле», 3 июня

Не радуйтесь и не злорадствуйте. Пишу Вам эти несколько строк вовсе не из желания завязать переписку, а еще менее из желания возобновить знакомство. Пишу только для того, чтобы сообщить, что – я беременна. И отец будущего ребенка – Вы. Сообщаю это для сведения, но отнюдь не для трогательных излияний,– я знаю – Вы чрезвычайно сентиментальны. Не отвечайте – письма буду рвать. Аборта не хочу – ребенок должен жить. Что побуждает меня так поступать? Мое желание.

Что заставило меня сообщить Вам это? Мой долг.

Прощайте.

Р. Г.

XXIII

Из записок Антона Герасимовича Печеных

4 июня

Ну конечно, узнал! Прохвост этот Тесьминов патентованный. Таких бы вешать, а не аплодировать им, как это делают наши дуры и дураки. Вот самые достоверные факты из первых рук. Тесьминов этот уехал из Москвы, спасаясь от жен – у него их две: с одной, невенчанной, он прожил шесть или семь лет, от нее имеется дочь, на второй он женился недавно, расписавшись по форме, но через месяц вернулся к первой, а потом махнул сюда, к этой самой Марье Васильевне, с которой живет открыто… Но это что! Теперь ухлестывает за докторшей – каждый день ей нагло при всех розы из Чаира носит. Вместе они с утра до вечера шляются. Воображаю. Похохочет она, когда все узнает про него! Уж мы постараемся – дур учить надо!

Общественная язва такие люди, как Тесьминов. Талантишком своим не оправдается! Суду гласности предать следует – показательным процессом. И стерва же тоже эта Марья Васильевна! Мать двух детей, жена почтенного человека, ученого, предается адюльтеру  {13} , не моргнув глазом. Ну и дом отдыха! От таких дел совершенно разболеешься.

Последние ночи не сплю напролет. Луна играет вовсю, теплынь, и москиты, подлые, кусаются. Порядочному человеку всегда одни огорчения. Не бегать же мне, как Тесьминову, в обнимку с докторшей или, вроде Пороши, по ночам лазать за бытовым материалом. Я приехал сил набирать, укрепить нервы на трудную зимнюю работу. Едва выбрался. Каких трудов стоило свидетельство докторское получить, о скидке хлопотать, комиссию улещивать. И все зря пропадает.

Вчера вешался – за неделю полтора фунта прибавил только. Нет, кончится тем, что составлю подробную записку куда следует. Пусть найдут для развлекающихся другое местечко.


XXIV

Актриса «Молодого театра» Елена Прокофьевна Леонтьева – Лидии Георгиевне Кашкиной из Москвы в Ай-Джин

4 июня

Мне страшно, Лида, если бы ты знала, как мне страшно было читать твое письмо. Это не совпадение – нет, это что-то более жуткое. Я целый день сегодня как во сне, сама не разберусь в своих чувствах, не могу заставить их течь по определенному и ясному руслу. И в этом виновата ты.

Сейчас ночь. Пойми, нужны были целые сутки, чтобы заставить меня написать тебе хотя бы что-нибудь имеющее смысл. Ты не понимаешь? Я знаю. Но ты, милая Лида, ты – мой друг, почти сестра, заставила меня страдать. Я постараюсь тебе объяснить, насколько это сейчас в моих силах. Мысли путаются, рвутся – я волнуюсь…

Много раз, Лида, ты спрашивала – не понимая – о моей жизни, о моих отношениях с Рюминым. Я не могла, не умела их объяснить тебе – такой уравновешенной. Я говорила: люблю его. Но этого мало, это не то слово – я больна им.

Раньше, ты помнишь, как я любила себя, жизнь, солнце. Вот сказала – солнце. Как оно нужно мне сейчас. Ты спрашиваешь, когда я поеду туда, к тебе, к морю. Никогда.

Я не заблуждаюсь, не обольщаю себя. Я знаю твердо: конец мой близок – с легкими все хуже. Но я не приеду. Все потому же, Лида! Из-за него. Не думай – не он удерживает меня, не пускает. Боюсь признаться, но, может быть, он даже был бы рад, если бы меня не было с ним – здесь, сейчас. Я, я, я не хочу ехать…

Если бы ты знала, как стыдно, непереносимо стыдно бывает за себя, за всех нас, за него…

Я знала и тогда, давно, что он не бросит жены, не уйдет – об этом не было и речи. Но я полюбила, шла с радостью на унижение с первого часа, как сошлась с ним. С того часа я поняла, что у меня больше нет иного желания, кроме одного – подчиняться чужой воле. Он силен, он никого не любит, кроме себя, но он умеет заставить поверить, что вот ты одна для него – все. Умом не верю, а сердцем, душою хочу верить, делаю вид, что верю. Мне нужно было выбирать – или уйти совсем, или смириться. Я смирилась, потому что не могла уйти.

Никогда не забуду стыда своего, когда в первый раз пришла к нему в дом, к его жене. Он явился позже – спокойно поцеловал жену в лоб, а мне, сдержанно улыбаясь, пожал руку. Я хотела крикнуть: я имею те же права, что и она,– больше прав, потому что сильнее люблю. Нужна была вся сила воли, чтобы не уйти, не расплакаться. Потом я привыкла, не могла от этого отказаться: входить к нему в дом, улыбаться Тамаре, говорить с нею о театральных делах…

Одного не могу понять до сих пор – для чего нужно было ему вводить меня к себе в дом, знакомить с женой, делать меня чем-то своим, домашним. В то время я еще была так наивна, что верила – для него я одна. Есть, правда, жена. Ну что же, жена – это что-то неизбежное, жена – это чистота, дом, нянька для детей, уют. С женой я могла мириться, даже чуть-чуть презирала ее, как каждая женщина, которая чувствует себя сильнее. А после разглядела иное. Да, есть жена – Тамара. Но кто она? Что думает? Чем живет? Увидела ясно – она все знает, все видит, и не я, а она смеется надо мной.

Четыре года каждый почти день прихожу я к Всеволоду, целуюсь с Тамарой, сажусь на диван – жду. Каждый день жду. Каждый день пытка первого вечера повторяется сызнова, а отказаться от нее не могу. Можешь ли ты, гордая, представить себя на моем месте?..

Но зачем я пишу все это? Какое это имеет отношение к твоему письму? Может быть, пишу для себя, но ты слушай – связь есть. Я люблю его. В этом все. Твое письмо лишило меня покоя. Не понимаешь? Оно напомнило мне о том, что сейчас меня больше всего мучает.

Ты пишешь о Тесьминове. Так вот, его жена Варя – актриса. О ней я хочу говорить. Я с ней служила в двадцатом году в Новороссийске. Что это за человек? Не знаю. Теперь я ее ненавижу и боюсь. Только тебе признаюсь в этом – боюсь. Лида, ведь он – Всеволод – увлечен ею так, как никогда никем за эти годы. Он ищет встреч с нею, он уходит от меня и жены к ней, он думает о ней, а он никогда раньше не думал о женщинах, которых имел. Раньше, когда он увлекался, я говорила себе – он вернется. Из нас двух – меня и жены – я была последняя. Ну что же – вторая жена. То же чувство, должно быть, испытывают жены мусульман. Я даже гордилась. Чем? Тем, что приходящие к Всеволоду знакомые привыкли видеть нас двух неизменно около него, нашего общего мужа. С Тамарой я объяснилась без слов. Если бы он захотел, я бы осталась у него жить, Тамара не возражала бы. Поверила ли бы я этому десять лет назад? Никогда.

Но вот – Тесьминова… Она способная актриса, с четким приятным жестом, выразительной мимикой. Ее серые, большие, холодные глаза смотрят пристально, в упор, не мигая, как у ночных птиц. Когда я их увидела, я поняла, что она сильнее нас. Она любит театр до самозабвения, говорит и думает только о нем.

Вне сцены она делается серой и скучной. Ее ничто не интересует. Она может сидеть на помятой кровати целыми часами, непричесанная, полуодетая, подобрав под себя ноги, с осунувшимся, бесцветным лицом, и курить до одури одну папироску за другой… И все же она ему нравится. А я, которая за все эти четыре года не забывала одеться для него, причесаться для него,– меня он перестал замечать.

Зачем она сидит у нас ежедневно? Зачем ее сверлящие глаза не мигая смотрят на меня и Тамару со снисходительным превосходством? Она курит свои папиросы и наблюдает. Тогда я вижу, что Всеволод начинает волноваться, теряет свой апломб, делается почти жалким, униженным. О, я знаю – он с ней считается как с человеком, а в нас он видит только женщин. Нас он может любить – двух, трех, четырех, сочетать нас вместе – и никогда не подумает, что это может оскорбить. Ее если полюбит, то полюбит одну. Тогда других ему будет не нужно. Ты понимаешь?

Если бы я была уверена в том, что сегодня, завтра, скоро – она сделается его любовницей, я была бы спокойней. Но я боюсь, что она никогда ею не будет. Она может быть только одной. В ней есть какая-то уверенность в том, что надо, чего не надо делать, как поступать. То, чего нет в нас. Это его покоряет.

Ушла ли она от Тесьминова, или он ее бросил? Что заставило их разойтись? Я помню, в Новороссийске, когда Тесьминов, разъезжая в концертном турне по Кавказу, заболел сыпным тифом, она не отвезла его в больницу, а, беременная на пятом месяце, донельзя истощенная, продолжала работать в театре и целыми ночами пестовала мужа, лазила на крышу за снегом для компрессов, бегала на рынок продавать последние тряпки. В дни кризиса видела ее на репетициях с неизменной папироской в зубах, стоически улыбающуюся на шутки товарищей, четко читающую свою роль. Ни одного жалостливого слова, ни одной слезливой нотки, ни одного жеста отчаяния и усталости. Я, другая, третья, способные на такое самопожертвование, в конце концов сдались бы. А вот она вынесла все, несмотря на то, что сама была похожа на смерть. Уже после выздоровления Тесьминова я спросила ее:

– Как вы могли вынести на своих плечах всю эту муку?

Она посмотрела на меня с искренним удивлением и, попыхивая папироской, ответила:

– Ну что вы? Ведь иначе нельзя было…

И в этом ответе она сказалась вся.

У нее родилась девочка. За пять дней до родов она играла центральную роль в какой-то пьесе, через несколько дней после – она снова была на сцене. Ее можно было бы назвать каменной, если бы не знать то, что знаю я. Но я не понимаю, какая же в ней сила, если не сила любви. Любила ли она Тесьминова? Даже в те дни я не слыхала, чтобы она говорила о нем с лаской. С ним она была так же ровна и суха, как и с другими. Не чувствовал ли он на себе гнет этой замкнутости? Не подавляло ли его то, что так покоряет Всеволода,– ее неженское?

Может ли она вообще любить? Я не понимаю ее и потому боюсь. Мы встретились с ней теперь, после пяти лет… В том, как она вошла впервые к Всеволоду, как посмотрела спокойно, с любопытством на нас, на Всеволода, уже сказались ее превосходство и ее сила, но не любовь. Она его не любит.

В чем ее сила? Может быть, в том, что она никого никогда не любила, не умеет любить.

Я боюсь, Лидочка, меня все время мучает страх. Я иду по улице и читаю вывески из суеверного страха перед несчастьем.

Уехать, уехать. И не могу. Вернусь чужой, а она, Варвара Тесьминова, заставит забыть всех нас, овладеет им совсем. Нет, лучше все видеть, все знать.

А тут твое письмо об ее муже. Мне показалось это каким-то знаком судьбы – хорошим или плохим? Хорошего я уже не жду для себя.

Пиши скорее, моя родная, успокой!

Твоя Лена

P. S. Милый, дорогой друг, узнай мне – напиши, прошу – ты же ведь встречаешься с Тесьминовым,– почему он расстался с Варей? Из-за Всеволода или нет? Здесь никто ничего толком не знает. Нелепые слухи, сплетни, а где правда? Помоги мне – я очень страдаю.

Л.

XXV

Евгения Петровна Вальященко – Гладышевой в Колпино

Деревня Кореиз, 4 июня

Дрянь же ты пломбированная, милуха! Я тебе такие письмища откатываю, а ты открытки царапаешь. Что у вас там в Колпине – только и делают, что спят, что ли? И сама ты романа не закрутила? Ври больше! Я тебя хорошо знаю, ты ведь на все штаны со складкой без дрожи смотреть не можешь. И нашла тоже место – Колпино! Или опять он? Смотри только не заразись. Мне недавно один доктор рассказывал, что девяносто пять процентов мужчин больны. Черт знает что! Я до того перетрусила, что пять дней ходила сама не своя. Потом над собой смеялась – ведь Сонечка, я знаю,– здорова. Ну вот, понимай как хочешь.

А все-таки ее Игорь – отчаянный мужчина. Даже не знаю, как это вышло. Только об этом после, а тут у нас такое накрутило, что не дай бог. Муж Сонечки все еще не приехал, и я ему от ее имени нежные письма составляю. Она говорит, что сама не умеет – противно. Игорь очень с ней сейчас нежен. Я его срамила за невесту – он ее отшил окончательно, а все с Сонечкой. Я очень этому радуюсь – она такая славная. Ты только, пожалуйста, не думай, что у меня с ним серьезно! Чепуха! Просто по пьяной лавочке. Потому что против Сонечки я никогда себе не позволю.

За мною ухлестывает наш Сандовский. Все о литературе разговаривает, дал мне читать «Любовь Жанны Ней» Эренбурга  {14}  – очень трогательно. Я с ним задаюсь до черта! Ты представляешь?

А еще подныривает тут ко мне один ученый из Харькова – Печеных – слюнявая такая образина. Прямо проходу не дает. Я купаться – он за мной. Разденусь – смотрю, уже лезет из-за камня. Ноги у него как у мертвеца – голубые, тощие, с надутыми жилами – от одного вида тошнит. Я ему прямо в лицо смеюсь, а он хоть бы что. Все меня подговаривает переехать в Харьков. Обещает хорошее место. Нашел дуру!

А вчера пристал познакомить его с Марьей Васильевной, будто нужно ему для каких-то объяснений. Тесьминова честит почем зря. Откуда только выкапывает про него, да не про него одного, а про всех,– точно кругом одни мерзавцы. Рассказывал мне, что слыхал, как Тесьминов назначал свидание докторше Ольгиной на Ласточкином Гнезде, и что будто бы предупредил об этом Марью Васильевну через общую знакомую, но та не пошла, а он пошел и видел, как они там действительно встретились, и Тесьминов целовал Ольгину и рассказывал ей про свои любовные неудачи, а она его утешала. Конечно, врет половину, но все-таки похоже на правду. Ольгина теперь с Тесьминовым бегает каждый день, даже в теннис перестала играть. Не понимаю этого Тесьминова – выбирает себе одну хуже другой. Ольгина эта – настоящий скелетик,– я с ней купаюсь,– груди совсем нет, как у мальчика. Только она мне больше Угрюмовой нравится – все-таки моложе и веселая. А Марья Васильевна настоящая панихида. Поедом его грызет.

Вообще, тут все в любовной панике – чертовски весело!

Ну, хватит с тебя на этот раз.

Целую.

Женя

XXVI

Сергей Пороша – журналисту Семенецкому в Зарайск

«Кириле», 6 июня

Вот что, башковатый, я тебе скажу: Крым письменному человеку погибель – точно в банке с гуммиарабиком  {15} ,– со всех сторон липнет – красоты всякие, горы, сласти, страсти, жарища, история – гуртом. Так и хочется сказать: осадите, товарищи, маленько. Только некогда. Ходишь – потеешь от натуги.

Стоял тут недалеко, где теперь Маяк, римский легион лагерем, сторожили подступ с моря, а сейчас наш рязанский мужичок в серо-зеленой пижаме принимает солнечные ванны. Два рубежа – два мира, две вершины, как на Ай-Петри,– Рим и СССР.

Но я не об этом, а о русском интеллигенте – о двух интеллигентах – доисторическом, дооктябрьском и сегодняшнем, скороспелом. Они тут оба под одной крышей, у одного стола, вместе по звонку встают, едят, спят. Два мира, две вершины от одного кряжа – русской культуры, русского духа, души – дыхания. Здесь они не в работе, не в навыках, не в идеологическом подходе, а в одной банке склеены, как мухи, стиснуты на чужом месте, под барской, великокняжеской крышей (чужой им обоим) для отдыха, для дыха, для дыхания, для души. Здесь они оба на солнце – два голых русских человека. Здесь им – стиснутым, склеенным – не о великом, не о вселенском забота, а о себе, о своей душе, о вековечном – о Любви. Вот здесь я узнал:

 
через метель, через голод, вши,
расстрелы, войны, через революцию,
минуя все запреты, затворы, заграждения,
русское сердце не притупилось —
болеет вековечной болью —
Любви, как ни одно сердце в мире.
 

Вздор все о том, что умерли грезы и розы, кровь и любовь, что все это – по ту сторону Октября. Великая ложь. Никогда так больно, сладко, строго, глубоко – не носили в себе русские люди радость и страдание Любви, как сейчас. Самая это теперь большая, бередящая тема.

Раньше были у любви – перегородки, закуточки, парадные и отхожие места. Раньше так: честная, порядочная, приличная любовь – брак, семья, двуспальная кровать; неприличная, тайная, запретная любовь – ракитовый куст, адюльтер, публичный дом. Для среднего, для маленького, для рядового человечка была у любви соответствующая формочка – с флёрдоранжем  {16} (ангельская любовь), с клубничкой (любовь-развлеченьице). Невинная девушка и проститутка. Церковь и публичный дом. Рядом, но за перегородочкой. Ходил маленький рядовой человек и туда, и сюда, по желанию,– знал: там – благодать, здесь – скверна; выбирал любовь по сортам, не им расписанным, взвешивал по весам, не им установленным, судил добротность не своим судом. Если иногда ошибался дверью или озоровал – вел девку публичную под венец, а невинную – в дом свиданий,– тотчас же получал должное возмездие и, вспоминая совесть, каялся. Мог любить, не ведая великого, страшного, в себе самом таяшего закон, единого для всех дыхания любви.

В метели, в крови, в поте Октября сорвало, сломало, искрошило все перегородочки, сбило последний оплот мещанской нравственности – публичный дом и церковь. Вышла в метельные просторы, в стужу, в разлив неустроенной нашей, вспененной жизни – Любовь – голой, беззаконной, шалой, страшной в своей извечной, самодержавной красе.

Как быть маленькому человечку (а много ли у нас большихлюдей?), простому, среднему русскому человеку с сердцем, как устроиться со своею совестью, как возвести новые перегородки, когда нет давно ему постылых, но привычно знакомых – церкви и публичного дома? Великая мука, великая непосильная тягота нести среднему человеку бремя любви, для которой кем-то сильным не уготованы еще прямые, для всех видимые пути.

Это я о русском интеллигенте хотел говорить, но сказал о всяком русском, и о всех русских, после гоньбы, борьбы, устали присевших наконец передохнуть, оглянувшихся вокруг себя,– из мира вселенной укрывшихся в свой мир – душу.

И не о том, а уже просто о мужчине и женщине, которым предопределено с начала начал – любить. Сейчас они во всем равны и свободны. Сейчас им двоим решать, кроить, судить, строить общую жизнь. А навыки старые, а дети родятся, как рождались. А кровать – одна, а мой, моя не только на языке, но и в сердце, как в дни, когда умыкали невест. Как быть с дозволенным и запретным, с благодатью и скверной? Кто рассудит?

Раньше было нельзя, теперь можно. Как можно? Можно стало тяжеле – нельзя. Легче быть судимым, чем судить самого себя.

Здесь, в Крыму,– люди на отдыхе – как на ладошке, под солнцем – голые, как на духу. Вся Россия – в своих лучших представителях, что ли: крестьян, рабочих, партийцев, интеллигентов. По дворцам от Ялты до Алупки, вдоль всего берега – голыми, лицом к солнцу, морю, в безделии наедине со своей душой. Почти все разными голосами – об одном – « неладно у нас в дому». Надо бы перетрясти перины – клопиный дух все еще жив. Мой, моя – н а ш.

Мещанство, собственничество, разброд.

Один молодой партиец хорошо сказал:

– Растрепство у нас в любви пошло.

А рабочий-металлист угрюмо:

– Надо бы декретом… сами не удумаем.

Нашелся и такой: красный герой, кремень, любо смотреть,– с лютостью ударив по камню бронзовым кулачищем, отрезал:

– Запретить под страхом смерти совместное жительство – иначе всем завоеваниям революции крышка.

И может быть, хоть с первого взгляда глупо, а он прав. Каждому – и ему и ей – своя судьба, своя дорога, и только общая радость любви.

Не знаю. Не удумал. Знаю одно, как все кругом,– неладно у нас в дому.

И еще: ездил намедни верхом с композитором Тесьминовым в Симеиз, в обсерваторию. Привезли туда из Англии тяжеленные приборы… все еще не собрали. Ветер с ног валит. Живет человечек с женою на горе под ветром, считает звезды. Звезды ему, как мне – слова,– все в них. Любит жену. Жена говорит – больше не могу слушать ветер, уйду от тебя. Сидит человечек: смотрит в трубу, в стужу, смотрит в небо, думает каждую ночь – жена или звезды? Или без жены, или без звезд. Только это не пример – это во все века, у всех народов.

Смотрел в трубу на Сатурн. Ядрышко ореха, а вокруг колечки. Тесьминов спорит:

– Что вы – не меньше детского мячика!

Астроном смеется:

– Это,– говорит,– всегда так. Каждый видит по-своему, одному кажется звезда больше, другому меньше, а труба-то одна, одной увеличительной силы.

Ты это заметь – на все в мире смотрим мы разными глазами.

А ехали назад – увидали лошади осла. Испугались, понесли, сшибли меня и Тесьминова с седел. Пострадали, выходит, мы оба от глупости.

Это уже опять про интеллигента русского и его судьбу. Ну, вот тебе и все мои крымские впечатления. Прощай.

Сергей Пороша

XXVII

Мария Васильевна Угрюмова – Николаю Васильевичу Тесьминову (записка, положенная на стол в комнате Тесьминова в 8 ч. утра 7 июня)

Хочу, чтобы знал. Но только молчи, не говори со мной об этом. Вчера, возвращаясь с купанья по верхней дорожке мимо мужского пляжа, под кручей я увидала тебя. Ты стоял на высоком камне, подняв руки кверху,– впервые весь был передо мной. Мне стыдно было останавливаться – я прошла быстро, но запомнила все – вытянутое, напряженное, тонкое, юношеское тело, сухой коричневый торс, втянутый живот, широкие плечи, залитые солнцем, черное сердце волос на высокой груди, нежные мальчишеские руки. И тогда я поняла тебя.

Прости меня за все. Ты не можешь быть другим, не должен. Кто еще смеет в сорок лет быть юношей? Ты язычник, ты фавн  {17} , случайно живущий среди людей,– у тебя душа ребенка, тебе доступно то, что мы давно утратили, и непонятно то, что мы считаем безусловной истиной. Не смейся. Подумай над этим, и ты согласишься со мной. Вот почему ты такой жадный к жизни, к любви, к новому.

Я пришла сейчас к тебе и принесла цветов. Ты спал – голый, простыня съехала. Я зажмурилась, бросила тебе на грудь цветы и поцеловала твои ноги – ты пошевелился – я убежала. Теперь я принесла эту записку – ты все еще спишь.


XXVIII

Михаил Андреевич Угрюмов – жене Марии Васильевне

7 июня

ТЕЛЕГРАММА

Оплаченный ответ

10 слов Ай-Тодор

Угрюмовой

Из Москвы

Знаю причины молчания здоровы ли мальчики – требую случае неблагополучия привоза бедняжек Родная немедленно Москву надо их беречь телеграфируй

Михаил

XXIX

Петр Иванович Ольгин – сестре Надежде Ивановне Ольгиной в «Кириле»

Киев, 8 июня

Дина, моя дорогая,– ученый человек, а девчонка, за то и люблю. Ты на меня напрасно взъелась,– правда, отвечаю только на третье письмо, но вовсе не потому, что тебя забыл. Здесь в одиночестве моем такого человечка, как ты, мне очень не хватает.

Свободен я бываю только поздними вечерами – тогда иду на Днепр и думаю обо всех вас. Вы у меня все хорошие, но ты дороже всех. Мама добрая, немного испуганная женщина, младшие сестры – честные ребята, только малость суховаты – будущие «спецы», а ты – сама знаешь какая,– ты горишь в работе, поэтому мне близка. И смеешься ты вовсе не с «захлебом», а как детишки, икая от всего сердца – зубы блестят во всю пасть, нос кверху, глаза задористые. Иначе тебя и не представляю.

Киев в майскую пору чудо как хорош. Ночами я любуюсь им – не хуже вашего Крыма, а много милее. По-над Днепром целые соловьиные хоры, сирень, огни на Подоле, песни с лодок. Здесь я встретился с Анной – с тех дней город этот мне навсегда родной. Как я обрадовался, когда узнал о назначении своем именно сюда. До сих пор я не могу понять, не могу разъяснить себе, почему Анна отказалась ехать.

Вот и написалось само собою – то, чем живу все это время. Даже тебе не хотелось говорить этого, пока не решу все сам. Но ты отгадчица – начала первая и хорошо сделала. Да, я и Анне не показал виду, как мне безмерно тяжело было уезжать одному. Ты знаешь, она всегда ровна, спокойна, в ее лице не прочтешь даже досады. Если она говорит, что любит меня, значит, это так, лишних слов она не признает, объяснений не терпит – я тоже, как ты знаешь, стыдлив на чувство или самолюбив – еще с детства. Я пришел сообщить ей радостную весть – назначен в Киев,– хотел сказать «наш Киев» – не посмел. Она посмотрела на меня своими ясными, широко открытыми, прекрасными глазами и ответила: «Поезжай».

– Ты разве не поедешь со мною?

Я опять хотел сказать – туда, где мы полюбили друг друга, к тебе на родину. (Девятнадцатый год, бешеная работа, Первое мая – сотни детишек вокруг нас, а вечером, усталые, охрипшие, пыльные, у Солодовниковского театра после концерта-митинга, остановились, протянули друг другу руки и сразу оба поняли – свои, родные, любим.) Наверно, и она вспомнила это – знаю, что вспомнила, но ответила все так же спокойно:

– У меня здесь работа, я ее не брошу.

– Можно попросить о переводе.

– Нет.

Другой на моем месте стал бы объясняться, доказывать, приводить доводы – я смолчал и хорошо сделал. Ее решение всегда твердо. А вот приехал сюда – и не нахожу покоя. Анна пишет мне часто, письма ее ласковы, обстоятельны, бодры. Я знаю, что она меня любит, и все-таки не могу объяснить ее упрямства. С ней считаются и всегда пошли бы ей навстречу, если бы она просила об откомандировании. Здесь дела не меньше, чем в Москве,– всюду она сумела бы развернуть себя в полную меру. Привычка? Излишняя щепетильность? Нежелание во имя личного жертвовать делом? Психология часового на посту? Боязнь сдаться, ослабеть, потерять власть над своими чувствами?

Конечно, только что-нибудь честное, что-нибудь по-настоящему человеческое руководит ею. Но она никогда не скажет, не станет оправдываться – она верит мне и требует к себе безусловной веры. Мне стыдно – но, сознаюсь тебе, меня это мучает, я хотел бы большей искренности. Мне было бы, пожалуй, легче, если бы узнал о какой-нибудь ее слабости, но от нее самой, если бы она мне в чем-нибудь призналась. С какой радостью я бы стерпел от нее все, лишь бы на минуту заглянуть в ее душу, лишь бы у меня с нею был – наш комод.

У меня большой соблазн бросить все и вернуться в Москву. Пожалуй, если поднажать, меня отпустили бы. Но я этого не сделаю. Во всяком случае, не сейчас, не потому, что долг для меня прежде всего (я не могу сказать этого с прежней уверенностью), а потому, что не посмел бы признаться в этом Анне. Сказал только тебе, и никому больше.

За тебя радуюсь: и что смеешься, и что в горелки играешь, и что, не щадя живота, в теннис сражаешься (только лучше не до бесчувствия), и что не ведешь разговоров «об умном», и даже что «надурила», как ты пишешь, с Тесьминовым. Легкость духа, детскость – самый большой покой. Не мудрено, что Тесьминов выглядит моложе своих лет, если основная черта его характера – детскость, переменчивость настроения, забывчивость. Всегда быть таким – не рекомендуется, но изредка – весьма полезно. Иной раз мучительно пытаешься забыть – и не можешь. А что такое время, годы, как не ряд событий, дум, отмеченных, запечатленных памятью. Чем их больше – тем больше седых волос.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю