355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Разными глазами » Текст книги (страница 4)
Разными глазами
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:11

Текст книги "Разными глазами"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Ты заметила, что самые моложавые люди – актеры: они помнят только свои сценические успехи. Эта мысль не совсем серьезна для такого черствого службиста, как я, но с тобою можно же быть «дуралеем несусветным». Пускай же не удивляет тебя моя снисходительность к твоей «дурости». Прежде всего, я знаю тебя хорошо и не боюсь. Здравый смысл спасет тебя от ошибок. Во-вторых, только по сравнению с другими можешь оценить человека и сказать последнее слово – накрепко.

Мы с тобой однолюбы, да, может быть, и нет иных людей, а есть только или не знающие любви, или говорящие наобум это последнее слово, а потому всегда не по адресу. Ко вторым, по всей вероятности, и принадлежит Тесьминов, а к первым Вася. Я стою крепко на своем – у Васи не любовь к тебе, а рассудочная, честная привязанность, глубокое уважение, дружба – все, что хочешь, только не любовь. Так чувствую, инстинктивно угадываю его отношение к моей Дине. И вовсе это не братская ревность. Я даже вижу ход его мыслей: Дина выросла на моих глазах, духовно развилась бок о бок со мною, под моим влиянием, вкусы ее мне известны, характер ее закален годами войны и революции, она неприхотлива, бодра, правдива, работяща, одной со мною профессии, физически соответствует мне – было бы глупо отказаться от нее как от жены. Ты скажешь, что всего этого вполне достаточно для прочного счастья. Пожалуй,– но это все-таки не любовь. Любовь всегда несмотря ни на что, а не ради чего-нибудь. Что лучше в совместной жизни – расчет или любовь,– сказать не берусь. А потому никогда не отговаривал тебя от твоего желания стать его женой. Тебе с Васей надежно и покойно.

Я помню выражение твоего лица, когда ты говоришь о нем: «мой человечек». Но что же мешает тебе сказать последнее слово? Не обманывай только себя, говоря, что виною тому внешние, вне вас лежащие причины. Ну а раз это последнее слово не сказано – почему же еще по-детски не скалить зубы, «не дурить»? Дури, Динуся, вовсю и даже немножко верь Тесьминову. Судя по всему, он – искренний малый. Следует быть только осторожней к его последнемуслову, а если поверишь, то, значит, так нужно, несмотря ни на что,– у тебя это будет накрепко и навсегда. Несчастье? Как знать! Иное несчастье слаще счастья. Я это хорошо знаю. А рассчитывать не в нашем с тобою характере, несмотря на то, что в работе своей мы, может быть, даже излишне точны.

Продолжаю письмо вторую ночь. Исписал ворох бумаги, а все еще не сказал всего. Перечитал внимательно твои три письма, стараюсь представить себе духовный облик Тесьминова. Это очень трудно, не видя человека. Анна была на двух его концертах этой зимою – она говорит, что у него блестящая техника, а в композициях он неровен, но очень ярок, восторжен. Я ни черта в этом не смыслю, но Анне верю. Тесьминов, выходит, талантливый человек, а раз так – то объясняется его неряшливость в отношении к себе и людям. Русские талантливые люди, в большинстве,– все таковы. У них всегда отсутствовала дисциплина. Только революция указала им новые пути, подчинила долгу.

То, что он рассказал тебе о себе,– нелепо и путано до крайности, но лишь с первого взгляда. Самая исповедь его перед девушкой, которую он едва знает, в наших с тобой глазах, в глазах «скрытников», кажется странной, но я уверен, что это не игра, не рисовка, а все та же аффектация, восторженность, что и в музыке. Нет сдерживающих центров, чувства идут впереди разума.

Я понимаю твою неловкость и растерянность при этом. Конечно, он верит в свою любовь к тебе, здесь нет и доли сознательного обмана. Но по-настоящему ли это для него последнееслово? Он и сам никогда не узнает.

Уйти от любимой, как сделал он, от женщины, от которой ребенок, пять лет совместной жизни – только потому, что показалось, что она к нему охладела, что пути их расходятся, и тут же кинуться в объятия другой тоже из-за кажущейсявозможности успокоения, с тем, чтобы через месяц понять свою ошибку и остановиться на перепутье,– все это для меня непонятно, чуждо мне, а потому даже не подлежит моему суду. Если ты в этом не разобралась, слышавшая его, видевшая выражение его лица, во многом разгадавшая его, то где же разобраться мне? Ты знаешь осторожность, с какой я подхожу к людям,– мнение о них у меня складывается не вдруг, но будучи оформлено, никогда не изменяется. Мое самолюбие боится ошибок.

Знаю одно – для тебя Тесьминов не страшен. Ты сильнее его. Если полюбишь – то подчинишь себе, к его счастью, если нет – он быстро утешится, а ты найдешь большую уверенность в разумности твоего чувства к Васе. Советов тебе моих не нужно. Мы оба с тобой хорошо знаем, как они вообще бесполезны. Потому-то и любим мы так свой «комод» – он все выслушивает, все понимает, но ничего не советует.

Твой Петунька

XXX

Михаил Андреевич Угрюмов – жене в Ай-Джин

Москва, 8 июня

Милая Маня, 23-го числа ты уехала из Москвы после двух светлых дней свиданья, и тогда казалось мне, что ты моя – моя любимая. Ты знала, как мне тяжело, какую жертву я принес тебе, согласившись на твой отъезд в Крым, эта жертва могла быть окуплена если не любовью, то хоть участием ко мне.

Знала, как я беспокоюсь за тебя, за себя, за мальчиков. Взамен этого – три недели молчания. Кроме двух открыток с пути, одной из Крыма по приезде и двух телеграмм.

Вчера вдруг получил письмо от Николая Васильевича. Странное. Души живой в нем не чувствую. Почему ты едешь в Хараксы? Что собираешься там делать? Зачем опять эта совместная поездка, эта непостижимая близость, эта «дружба», которой страшна разлука? Если он, запутавшийся и запутавший других, человек без скелета, без стержня, решил бродяжничать, находя в этом успокоение своим потрепанным собственной глупостью нервам, то зачем понадобилось тебе следовать, подобно тени, по его пятам?

Я даже допускаю с твоей стороны не только дружбу, но преданную любовь к этому человеку, столь чуждому мне, но нельзя же из-за этого чувства забывать о детях. Ты измучила меня, я устал, как никогда, от дум, от противоречивых чувств, от головоломок, которые ты мне задаешь. Не могу, не смею заподозрить тебя в сознательном обмане, но как же сочетать твои уверенья в любви ко мне и твое явное, почти безрассудное тяготение к Тесьминову? Право, иной раз мне кажется, что он обладает какой-то волшебной флейтой, которая увлекает тебя в пучину. Но быть может, в этом твое счастье – я не могу, не смею препятствовать тебе насладиться им в полной мере. Дай же и мне хотя бы горький покой – скажи решительное слово, как бы оно ни было жестоко.

Два года я стою у порога твоей души, стучусь и не получаю ответа. Кроме отдельных, мимолетных вспышек – ничего не имею. Богатства свои ты отдаешь просто людям, или другому человеку (не о страсти говорю я, а о женском внимании, участии). Для меня не остается ничего, даже письма, даже весточки о детях. У меня нет больше сил. Нужно найти какую-то новую фазу в наших отношениях. Как? Не знаю. Иногда думаю, что правильно было бы простое сожительство людей, связанных во многом друг с другом, прежде всего связанных детьми. Но морально мы должны развязать друг друга. Ты вот уже два года куда-то устремляешься от меня, а я усиленно за тебя цепляюсь.

Жизнь наказывает. Ни в чем я уцепиться в тебе не могу, даже вся моя огромная напряженность этой зимы, весны – ничего не могла поделать. Спрашиваю себя – не страсть ли, не физическое ли влечение одно только нас связывает? Ну, да не стоит об этом.

И все-таки 23 мая записано у меня в памяти золотыми буквами,– ты была в этот день моей возлюбленной, моим другом – женой. Но бог с тобой – я же понимаю всю сумятицу твоей души.

Михаил

XXXI

Рабфаковец Дмитрий Романович Устрявцев – жене Раисе Григорьевне Геймер в «Кириле»

Москва, 8 июня

Я, Рая, получил твое письмо от 26 мая и вот что хочу тебе сказать. Ты только не подумай, что я хочу прощать или потому, что во мне жалость говорит. Это неправда. Ты должна знать. Нарочно долго не отвечал, все как следует и окончательно обдумал.

Я знаю, ты очень гордая, а все-таки если захочешь, то всегда меня понимала. И мы были с тобой не только муж и жена, а настоящие товарищи. Я, ты помнишь, так тебе и сказал, когда просил быть моей женой, что мне нужно много еще, чтобы стать с тобой вровень, но я этого добьюсь. И ты видишь, я шел без остановки все вперед, хотя было очень трудно в мои годы и при работе. И ты сама мне помогала и говорила, что я стал совсем другой.

Но все это ни при чем, а ты должна знать, что я с тобой всегда начистоту, прямо и никогда не обманывал. И ты меня тоже никогда не обманывала. Я это ценю. И ты вспомни, что я отвечал тебе, когда ты говорила, что я могу подумать, будто ты пошла ко мне затем, что я комиссарствовал и мог тебя прокормить в голодные годы.

Я всегда отвечал твердо, как верил, что ты меня любишь, и я это знаю. А ты мне возражала, что не только меня любишь, а также наше дело полюбила. И мы жили как настоящие товарищи, хотя ты интеллигентка и художница, а я учен на медный грош, простой мужик, шахтер.

Революция меня всего перевернула, тогда нужно было делать всякое дело – но я знал, что мне нужно учиться, и ты мне помогла своею любовью и так и вела с этим все боевые годы. Этого никогда нельзя забыть. Это очень большое, этого не вырвешь никак. И ты не говори, что я теперь, когда все знаю, тебя разлюблю. Это неправда, и ты сама этому не веришь, а говоришь от гордости, как тогда насчет моего комиссарства.

Только если ты его еще любишь, тогда уже ничего я сделать не могу, а ты пишешь, что нет,– значит, и ничего нет. Вот когда я полюбил тебя – у меня все из сердца ушло от прежнего, я не мог вернуться к своей первой жене. Она мне даже письма писала из деревни, а мне их скучно было читать, как будто не ко мне. Она мне совсем стала чужим человеком. Тут уж не поможешь. Она тогда собралась ко мне, я тебе этого не рассказывал, чтобы не тревожить. Плакала, в ноги падала, и знал, что жалко, а не жалел… Другая передо мною лежала жизнь. Назад не своротишь.

Так вот и я, когда ты собралась от меня – сказал себе – молчи. Не проси. Значит, нужно. Ничего не вымолишь. Все сама скажет, когда придет время. И ты хорошо сделала, что тогда не сказала,– могла себя обмануть. Это я тоже знаю. А тебе нужен отдых. Я же помню отчего ты поседела. Ты не любишь, когда я это говорю. Только мне все равно не забыть, хотя знаю, что иначе нельзя.

Так нужно было. Хоть он тебе родной – все равно для меня долг быть как с врагом. А все-таки через свою боль меня поняла и полюбила. Не простила, а поняла. Вот и я тоже тебе говорю – я понимаю и прошу тебя мне верить.

Просто вернешься после отдыха к себе домой и не станем говорить ни о чем.

У нас тут дожди, а у вас, поди, солнце. Черной станешь, не узнаю. Сижу долблю вовсю, «вгрызся в гранит науки» – не оторвешь. Приедешь – всем тебе похвастаюсь.

Тут ко мне один парнишка приходил – из Юзовки он,– тоже думает поступать на рабфак. Вместе забойщиками были. Смотрел твои картины. Очень мне завидовал, что вот у меня такая жена – настоящий спец, спрашивал, откуда взял. Я ему, прости, ответил, что прямо из огня и что ты совсем наша, а скоро нас будет трое. Потому что решение твое правильное, иначе и не может быть. Только ты берегись, по горам не нужно очень лазить.

Прости, что так все несуразно написал,– очень замаялся сегодня на службе. Я знаю, ты и так поймешь.

Будь здорова, пиши.

Твой Дмитрий

XXXII

Е. П. Вальященко – заведующему винным складом

9 июня

Вы страшный нахал, и больше ничего. Я вас презираю. Вот и все! Вы думаете, что если я позволила вам, то это дает право говорить со мной при всех на «ты» и фамильярничать? Ничего подобного! Вы поставили меня в глупое положение перед Сандовским, который совершенно другое, чем вы. Можете позволять себе с Сонечкой что угодно, но это неважно,– я должна вам сказать, что боюсь «кое-чего». Во всяком случае, это еще не наверное, но все-таки имейте в виду! Я вовсе не намерена расплачиваться за ваши ошибки!..

Завтра уезжаю в Москву и – если это случится – телеграфирую вам. Не будьте трусом! У Сонечки есть муж, который является юридическим лицом, а я одна!

Хотя, конечно, пустяки – у меня найдутся свидетели – Печеных, например. Таких, как вы, учить надо!

Целую тебя, как прошлый раз… нравится?

Твоя Жеже

XXXIII

Мария Васильевна Угрюмова – мужу в Москву

Совхоз «Ай-Джин», 9 июня

Это уж, наконец, издевательство, которому совершенно нет оправдания! Или я жена тебе, прожившая верой и правдой с тобой целых двадцать лет и которой ты обязан верить, ибо ни разу не нарушала я этой веры, или сказать: пошла вон, сволочь!

Твоя телеграмма дает мне основание думать, что ты придерживаешься последнего мнения. Забыты все твои слова, забыты все твои «фразы», и я в полном недоумении – что же мне делать дальше. Поверь, сил нет больше тянуть эту истерику, лучше в омут головой. Ведь я только что, в свой последний приезд в Москву, всю душу свою отдала тебе на суд, и ни одной скрытой мысли не было у меня от тебя. Ты знал мое твердое решение, и в телеграмме одной я пишу «твоя всецело», в другой «жду тебя страстно». Боже мой, боже мой! Нет сил больше снести еще это оскорбление, а ведь я сумела найти покой своей душе вот только что, и все насмарку.

Если ты немедленно не приедешь (жду около 15-го), я больше не вернусь в этот сумасшедший дом, обреку себя на нищенство, но хочу быть здоровой,– потрудись лишь давать мне на мальчиков, ибо я их не отдам тебе. Чувствую, что скорей, чем ты, сумею из них воспитать здоровых мужчин. Уйду одна ни к кому – мне не к комуидти, ни к кому я не хочу идти, но помни – семью разбил ты, племянником Ефремовым. Шлю ему самое горячее и страстное проклятие, радуюсь его несчастью, потому что он подлец. Прошу передать ему это.

Дорогой ценой купила я эти никому не нужные муки зимой, мои колебания и сомнения, мой такой ничтожный душевный мятеж, порыв такой естественный в жизни каждой женщины на закате своей молодости.

Ведь я же телеграфировала тебе – «писать покане могу», и если бы была в тебе вера в меня, ты ждал бы спокойно – значит, не могу писать, нет сейчас сил для того, чтобы говорить обо всем спокойно. А ты считаешь меня способной на такую наглую ложь – не прощу никогда тебе этого! Иди от такой дряни, беги как можно скорей, как можно дальше.

Вывод ясен: честность, прямота, искренность приносят лишь вред. Обман и ложь охраняют покой очага. Как больно приходить к такому выводу!


XXXIV

Михаил Андреевич Угрюмов – Раисе Григорьевне Геймер в «Кириле»

Москва, 10 июня

Раиса Григорьевна, я ждал всего, что угодно, только не такого письма. Я во многом и тяжко виноват перед Вами, но никогда мною не руководила злоба или злорадство.

Вы помните, конечно, в каком состоянии полного отчаяния находился я, когда пришел к Вам. Вы знаете, как мучительно переживал отчуждение жены, ее душевные метания за разлад с самой собою. Мне нечего было скрывать. За пятнадцать лет супружеской жизни я ничего не знал, кроме работы и уединенья.

Мне казалось, что жена моя все еще та шестнадцатилетняя девочка, какой она вышла за меня замуж. Тогда мы оба увлекались партийной работой, в делах, чувства были глупы и наивны. После того – годы ссылки, эмиграция замкнули меня в раковину, я весь ушел в науку, и по слепоте своей не замечал того, что из девчонки жена моя превратилась в женщину. Я понял это слишком поздно. Передо мною стоял совсем чужой человек – у него было все чужое – вкусы, привычки, навыки, привязанности, знакомства. Ей было тридцать три года, она выросла на моих глазах, но без моего участия, и когда я однажды заговорил с нею как возлюбленный, как муж (потому что я опять любил ее с новой силой), она только удивилась, как если бы с ней заговорил посторонний, незнакомый ей человек. Но она женщина необычайной честности, золотого сердца – она пошла мне навстречу, она пыталась что-то наладить, ежеминутно чувствовала, что она должна, но ничего не могла. Будь это пять лет назад, я был бы вполне удовлетворен, но теперь, в сорок два года, я, как мальчишка, схватился за жизнь.

Вы это знаете – до двадцати пяти я с головой, исступленно жил политикой, партией и когда женился, приобретал лишь нового товарища, до тридцати двух, в эмиграции, я занимался переоценкой ценностей и наукой, потом общественная и государственная служба, и только в сорок два года я понял ясно, что никогда не жил для себя.

Таким Вы меня узнали. Вы укоряете меня в сентиментальности. Может быть, Вы правы. Романтика, экзальтация в сорок лет у такого человека, как я,– достаточно потрепанного, угрюмого отшельника – кажутся смешными. Я сам сознаю это и ничего с собою не поделаю – все эти чувства и слова не были испытаны, не были сказаны в свое время, в юности, а каждый человек должен их испытать, высказать хоть раз в жизни.

Вы умная женщина, к тому же Вы и тонкий, проницательный человек. Вы хорошо меня поняли – с первого же дня Вы умели меня слушать, ничему не удивляясь. Когда я заговорил о своей любви к Вам, Вы спокойно, ясно, логически просто доказали мне, что этого нет, что я себя обманываю, что я люблю жену и должен остаться с ней. И так же спокойно, так же просто приняли мое чувство, ни в чем себя не обманывая. Не станете же Вы утверждать, что меня не любили. Может быть, это была страсть, но у таких людей, как мы, она не могла быть оголенной. Я одинаково любил Вас и жену.

Вы улыбались, когда я говорил это. Тогда я просил развязать узел – помочь мне уйти с Вами. Вы тоже улыбались. Я помню, что Вы сказали:

– Я для тебя средство забыть свою вину перед женой. Когда из средства я превращусь в цель – тебя потянет снова к жене, и тогда она станет средством забыть твою вину передо мной. Не нужно этого. Переболей. Обо мне не думай.

Вы, как всегда, оказались правы. Чем дальше от меня уходит жена, тем я ее больше люблю. Но, может быть, это-то и есть моя болезнь, от которой Вы не захотели меня вылечить. Ведь с Вами-то, в нашем-то чувстве не было трещины. Ни с кем никогда я не был так духовно связан, как с Вами. Никто так меня не знает, как Вы. Ни с кем я так не говорил – когда чувствуешь, что каждое слово доходит. И разве Вам самой не было легко со мной? В чем же дело? Отчего мы с Вами расстались и я примирился с этой разлукой, а разлад с женой все еще для меня мучителен?

Вы уехали внезапно, не предупредив. Уехали в «Кириле», туда, где моя жена. Случайно ли? Написали мне жестокое письмо – не потому ли, что все еще меня любите? Оставляете нашегоребенка. Не затем ли, что это-то и есть самая крепкая связь?

Ничего не знаю, ничего не понимаю. Думаю, что Вы знаете и понимаете все – Вы мудрая, как каждая женщина, в которой жив человек.

Ответьте мне.

Михаил

XXXV

Антон Герасимович Печеных – жене в Харьков

«Кириле», 11 июня

Здравствуй, кокосик мой вкусненький, до чего же я по родинке своей соскучился! Мне тут на пляже приходится много видеть – ни у кого нет такого сложения, как у тебя, и вообще женщине загар ни к чему,– дусеночек мой белюлюсенький! Я и сам обыкновенно хожу на пляже не голый, а в исподней рубашке, и на голове из полотенца тюрбан – так много приличней при здешней нескромности нравов.

Вообрази себе, из дома отдыха металлистов, что во дворце великого князя Николая Михайловича, публика ходит в одних трусиках круглый день – весь парк загадили своим безобразным видом. Вообще можно наблюдать картинки!

Я уже писал тебе о наших делах: так они совершенно перепутались. Вчера уехала первая партия – в ней писатель Пороша и Ольгина – докторша. Подали автомобиль к девяти утра. Конечно, все вышли провожать. И вот вижу – бежит из Ай-Джина Тесьминов с огромным букетом роз – прямо во дворец, в комнату, где помещалась Ольгина, а выходит оттуда через четверть часа, не меньше,– физиономия на сторону, губы трясутся – ей-богу, а у нее из-под шляпки волосы, глаза по сторонам, нос красный, в руках букет. Торопятся к автомобилю, и прямо им навстречу Марья Васильевна. Красота! Ну, думаю, сейчас катастрофа… Однако обошлось благополучно. Угрюмову точно в косяк вдавило. Я бы на ее месте в морду ему, а она чуть сама не удрала. Дура!

Забралась Ольгина в автомобиль рядом с агрономшей Думко, зарылась лицом в букет, будто нюхает, однако вижу – глазами в Тесьминова. Он сам чуть ли не под колеса. Стоит, молчит, как пень. А в стороне Марья Васильевна с художницей Геймер – обе смеются. Только меня не надуешь – какой там у Марьи Васильевны смех! Подхожу нарочно к ней и очень вежливо замечаю:

– Не правда ли, сударыня, печально видеть отъезд людей, с которыми так приятно провел время? Николай Васильевич даже, мне кажется, совсем расстроен…

Вижу, у нее глаза, как у кошки, круглые – так и вцепится сейчас в меня.

– Расставаться всегда грустно,– отвечает.

Я же – точно ничего не было:

– Конечно, особенно если целыми днями вместе влюбленными голубками проводили.

Чувствую, все в ней кипит, точно на сковородке поджаривается. Шарахнулась от меня, под руку Геймер и в парк. Не нравится, стерве. А мужу изменять нравится? А женатого человека от жены отваживать приятно?

Еще с ними одна советская служащая Вальященко Евгения Петровна уехала. Тоже штучка крученая. Я с ней было знакомство завел по-хорошему – вижу, барышня скучает,– потом раскусил – такой перец! Похабные анекдоты как матрос шпарит. И только бы деньги – все, что угодно! Навязывалась ко мне, да я живо отшил.

Но представь себе – совершенно для меня неожиданно новая интрижка обнаружилась. Только завели мотор, как вижу – агрономша Думко, которая раньше разговаривала в стороне с доктором Ждановым,– вдруг ему при всех на шею, а он ее прямо в губы и на «ты».

– Пиши,– кричит,– обязательно, как приедешь, насчет комнаты!

Тут не только я – все так и разинули рты. В чем дело? Когда же это успели снюхаться? Кажется, от меня ничто не ускользнет,– и то проворонил.

А они смеются во весь рот самым наглым образом, по сторонам оглядываются – вот, мол, нам на вас наплевать. И Ольгина с ними заодно.

– Ну, Натаха, садись скорее, довольно демонстраций! – кричит.– Будет! Хорошенького понемножку!

А Жданов ей со смехом:

– Нам бояться нечего – у нас решено и подписано! Правда? Позвольте вам, граждане, представить – моя жена!

Черт его знает, что за комедия. Смотрю, Тесьминов схватил за руку Ольгину и что-то шепчет – лица на нем нет от волненья, а потом как прижмется к руке губами. Вот сейчас тоже что-нибудь выкинет. Только не успел: повернул шофер руль – поехали.

Одно слово – сенсационная фильма. Разговору после-то было! Все к Жданову – как, когда? А он только смеется.

– Мы,– говорит,– порешили это в последние дни. Я и сам раньше не думал… Поздравлять после станете.

Как это тебе нравится? И даже не расписывались. Вот тебе коммунистическое общество!

Черт с ними со всеми!

Желудком что-то последнее время страдаю – от пищи. Дали нам осетрину под соусом пикан на обед. Перетравили пятерых – и меня в том числе. За доктором из Ялты заведующий ездил – струхнул порядком. У него в голове один разврат – по утрам сам на себя не похож. Но если бы ты Тесьминова видела после отъезда Ольгиной. Пришел он поздно вечером в общую залу – покрутился вокруг себя, как собака, потерявшая хозяина, и, слова не сказавши, назад.

Я к нему.

– Запустение,– говорю,– тоска… скоро нам с вами ехать. Точно бы месяца не было…

Он на меня вылупился – ничего не понимает.

– В Москву отправитесь? – спрашиваю.

– Да, конечно.

А я знаю, что врет: слышал, как он говорил с Марьей Васильевной о том, что останется еще месяц. Вижу – торопится куда-то. Я не отстаю. Вышли в парк – ветер, тучи. Он идет вперед по шоссе к Кореизу, я за ним. Пришли в деревню, к почте, к почтовому ящику. Нарочно вынул папироску, прошу спичек. Он в карман и с коробкой – письмо. Чиркает спичкой, а я пригляделся – вижу при свете на конверте – Ольгиной. Вот оно как его разобрало – в тот же день следом ей письмо! Черт его разберет, что за человек. Вампир какой-то! А потом привел меня в кафе.

– Вы умеете пить? – спрашивает,

Вернулись с ним четверть первого. Пришлось стучаться. Впечатление совершенно ясное – эротически помешанный.

Нет, кокосик, больше я по санаториям не ездок. Одно расстройство нервов и душевная тоска. За тебя волнуюсь: если изменишь – не переживу, так и знай.

И вообще, лучше бы Измайлову к нам не ходить. Совершенно ему делать у нас нечего. Три дня от тебя письма нет – почему?

Любименькая моя, не огорчай, ты ведь знаешь мою нервозность: в один день могу похудеть до неузнаваемости.

Целую во все места.

Твой Кутик

XXXVI

Варвара Михайловна Тесьминова – Николаю Васильевичу Тесьминову в «Кириле»

Москва, 11 июня

Коля, дорогой, получила твое письмо и долго так не решалась отвечать тебе потому, что ты знаешь, как я не люблю говорить на такие темы. Ты пишешь все о том же – о моем отношении к тебе. Сколько раз между нами об этом говорено! И ни к чему не приходили. Почему? Наверно, потому, что не понимаем друг друга. Иной я не могу быть. Жить только тобою, любовью к тебе не способна. Мне всего дороже мое дело – театр, пусть даже, как ты говоришь, не театральное искусство, а сам театр, кулисы, воздух театра, те вот именно люди, с которыми я делаю свое дело. Вне этого я как рыба, выброшенная на берег, ты же видел, какой я становлюсь, когда не служу, не играю. Другие люди, другие дела меня не занимают… С этим ничего не поделаешь… Ты и наша дочурка мне всегда были очень дороги, это как-то во мне, внутри, а проявлять это не умею, стыдно… Создавать какой-то уют, думать как-то о вас, стеснять свою свободу из-за вас не могу. Могу голодать, недосыпать, переносить любое лишение, когда это будет нужно, но одна мысль о том, что могут стеснить мою свободу, быть недовольным тем или иным моим поступком, приводит меня в ярость.

Последнюю зиму ты жаловался на свое одиночество, на нашу разобщенность – я сама сознавала это, но поделать ничего не могла. Я знала, что это может кончиться печально, и все-таки оставила идти, как идет. Не из равнодушия – а все из-за того же, не могу себя насиловать. Вот почему, когда ты ушел от меня к другой, я ни в чем не упрекала тебя, ничему не противилась. А вот что ты ревновал меня к Рюмину – это совершеннейший вздор. Но от него не откажусь, потому что он – частица моего мира.

Ты жаловался, что я не живу твоими интересами. Они мне дороги, но жить ими не могу, потому что у меня есть свои. Может быть, во мне слишком много мужского. К тому же у меня мало темперамента. Я даже не знаю – цель ли моей жизни моя работа, сцена, но знаю, что это моя жизнь – единственное, что у меня есть. Ты же хотел заполнить мою жизнь иным – любовью к тебе, нашим домом. Этого никогда не будет, не потому, что я не хочу так, а потому, что для этого мне нужно было бы перестать быть самой собой. А помнишь, как нам было легко и весело, когда ты работал со мной вместе?

Я думаю, что наша ошибка в том, что мы жили вместе, создавали подобие семьи, общего дома. Общий дом – значит хозяйство, приноравливанье своих вкусов, привычек ко вкусам, привычкам другого. Семья – значит подчинение жены мужу или, бывает, мужа – жене. Я вовсе не хочу проповедовать новые формы брака. Мне это неинтересно. Я даже не знаю, лучше ли это для всех. Я только знаю, что это было бы лучше для меня. Может быть, я – урод. Старый холостяк, как ты, смеясь, называл меня так.

Верю, что со мною трудно, неприятно. Верю, что тебе нужно иное отношение, нужен помощник – оруженосец. Верю даже, что мое представление о любви – ненормально, что что-то нужно совсем иное. А переделать себя не могу. И обольщать тебя не хочу. Хотя люблю тебя по-прежнему и с горечью думаю о том, что все же придется расстаться навсегда, потому что со мною ты себя замучаешь. Ты не думай, говорить мне это совсем не так легко. Я сама очень устала и хотела бы, как ты, лечь сейчас на песок под солнце, слушать море и ни о чем не думать. Все-таки мы помогли друг другу пережить самое трудное время. А почему бы нам, если мы не можем идти с тобой в паре, все же не остаться друзьями? Девочка-то у нас общая.

Вот почему я не хочу тебе говорить: прощай. Мы с тобой еще не раз увидимся. От всей, всей души целую тебя.

Твоя Варя

XXXVII

Раиса Григорьевна Геймер – Марии Васильевне Угрюмовой (записка, пересланная с девчонкой 12 июня)

Мария Васильевна, милая, я еще раз обдумала создавшееся положение и с большим убеждением настаиваю на необходимости полного разрыва Вашего с Т. Ехать вместе с ним в Хараксы – безумие. Это значит – еще туже затягивать на себе петлю, обрекать себя на новые мучения. К тому же он любит О.– на этот раз, кажется, серьезно,– это я заключила из своих наблюдений, некоторых его невольных признаний и, наконец, из того, что Вы сами мне говорили об его отчаянии после ее отъезда.

Во всяком случае, Вам нужно спасать свою душу – она найдет покой только рядом с М. А.

Верьте мне – любви нас учит страдание. Нужно самой идти ему навстречу, чтобы оно нас не раздавило и дало силы любить тех, кто любит нас.

Р. Г.

XXXVIII

Профессор Леонид Викторович Кашкин – супругам Штрамм в Мюнхен, Германия

Ай-Джин, 15 июня

Милейшие Ольга Максимовна и Арнольд Германович, с чувством живейшего интереса читали мы с женой в «Жизни искусства»  {18} Ваши впечатления о заграничной поездке и сводки из иностранных газет об успехах Вашего театра. Вы, конечно, поймете, какое горделивое удовлетворение испытал я при этом – Ваш неизменный поклонник и историограф. Конечно, наши русские зоилы, наши господа из ультра «левого фронта»  {19} (левее здравого смысла) снова подняли травлю, как и в первую Вашу поездку. Опять старые слова о «буржуазном искусстве», об «эстетизме», о «пестрых тряпках», о «несозвучности эпохе». Опять кивки в сторону Мейерхольда  {20}  – «от которого все качества». Все эти крики – бессильная ярость перед очевидностью: ваш театр жив, будет жить, и ничто не затемнит блистательную страницу в истории русского искусства, в которой вписаны Ваши имена – первой славнейшей артистки современности и изощреннейшего режиссера. Не мне говорить Вам это – Вы знаете мою искренность.

Вашу милую открытку из Дрездена нам переслали в «Кириле», где мы скромно проводим с женой вот уже месяц.

О московских новостях мы узнаём по газетам и журналам, которые приходят к нам, должно быть, позже, чем к Вам,– на пятый день. Пытаемся жить растительной жизнью и меньше думать. Это, правда, не всегда удается даже здесь. Современная «квалификация», «профессионализация» заставляет неизбежно каждого из нас и в дни отдыха сталкиваться с себе подобными.

В «Кириле» приблизительно то же общество, что и в Москве: общие знакомые, общие интересы, старые сплетни – все это только полощется на меньшем пространстве. Чтобы несколько обособиться, мы поселились в Ай-Джине. Но и здесь не спаслись. Рядом с нами жил композитор Тесьминов, только лишь на днях уехавший в Хараксы. К крайней своей досаде, нам с женой пришлось быть свидетелями одного из его бесчисленных романов. Я раньше знал его только как композитора и блестящего музыканта. Теперь мне удалось присмотреться к нему поближе. Это, во всяком случае, любопытная фигура, любопытная в отрицательном отношении. Я не представляю его себе без женщины. Ему бы следовало жить в век плаща и шпаги. Но должен признаться, новое произведение Тесьминова – симфония «Поединок» – превзошло мои ожидания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю