Текст книги "Сказание о первом взводе"
Автор книги: Юрий Черный-Диденко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
IV
Лишь спустя полчаса после того, как была отбита очередная атака фашистов, Скворцов направился в штаб батальона. Напомнил Андрею Аркадьевичу о недавнем вызове тот же Шкодин.
– Товарищ Скворцов, комбат вас ждет, – сказал он, стараясь выдержать прежний бесстрастный тон. Глядя на Шкодина, можно было подумать, что полчаса назад не произошло ничего: не было никакого артобстрела, никакой атаки и он сам, Шкодин, будто и не переживал тревоги и запала, целясь в перебегавших гитлеровцев.
– Пойдем, сынок, пойдем.
Болтушкин задумчиво, как перед долгим расставанием, провожал взглядом высокую, чуть сгорбленную фигуру Скворцова. Когда тот на миг обернулся, Болтушкин махнул рукой: ладно уж, иди, мол.
Однако для чего он, Скворцов, понадобился командиру батальона? Размышляя о причинах вызова, Андрей Аркадьевич вслед за Шкодиным оставил позади хода сообщения и по крутой тропинке стал спускаться в овраг. Здесь, на его западном склоне, была отрыта землянка, где размещался штаб батальона.
Скворцов откашлялся и приоткрыл дверь:
– Можно?
Он хотел, как подобает старому солдату, воевавшему еще в первую мировую, браво вытянуться, браво доложить о себе. Но не рассчитал в полутьме ни высоты землянки, ни своего роста. Стукнулся головой о низкую притолоку, сразу растерялся и выдохнул лишь одно слово:
– Прибыл!
За столом в жидком свете, лившемся сбоку из небольшого окошка, сидели еще мало знакомый Скворцову командир батальона Решетов и командир их роты лейтенант Леонов. Очевидно, они тоже недавно пришли с переднего края. Под только что снятыми ушанками пряди волос сбились, влажно блестели от пота, лица были разгоряченными. С минуту оба смотрели на вошедшего каким-то странно пристальным, отечески участливым взглядом. Казалось, будто та власть, которой наделил их народ, сейчас сделала их старшими, нежели Скворцов, не только по должности, а и по возрасту, по жизненному опыту.
– Ну что, Андрей Аркадьевич, жарко сегодня пришлось? – спросил командир батальона, молодой, но, видимо, немало повоевавший старший лейтенант с бакенбардами, с усами, лихо отпущенными вразлет, как их любили отращивать многие гвардейцы.
– Дело солдатское, товарищ гвардии старший лейтенант, отвыкать от него на нашем веку пока не приходится. – Скворцов все еще недоумевал, зачем его вызвали. Если по какому партийному делу, так был бы при разговоре и парторг. Может, какая-либо весть из дому? А может быть – что скорее всего, – какое-либо особое задание Скворцову? Да, конечно, вот оно…
– Есть тебе, Андрей Аркадьевич… одно важное… поручение, – командир батальона произнес эти слова по-необычному раздельно, словно затруднялся подобрать их, найти наиболее точные. Но Скворцов не заметил этого, польщенный подчеркнуто уважительной формой обращения к нему.
– Слушаюсь, товарищ гвардии старший лейтенант.
– Нужен мне надежный человек в хозяйственном взводе, Андрей Аркадьевич. Опытный, серьезный. На тебе выбор остановил.
Скворцов растерялся, молчал. Неожиданное предложение командира, да какое там предложение – приказ, кому это не понятно, – заставило красноармейца осунуться. Казалось, что еще более ссутулились плечи, еще глубже стали морщины, а их немало набросали на лицо прожитые полвека.
– Так с завтрашнего дня и приступай, – деловито заключил старший лейтенант, делая вид, что не замечает, какое впечатление произвели на Скворцова его слова.
– Болтушкину передай, что через полчаса буду у него, – добавил Леонов, недвусмысленно давая понять, что разговор с командиром батальона окончен. – Да вот и письма, кстати, в роту захвати.
Но Андрей Аркадьевич не уходил. Взял письма – треугольнички, открытки – и по-прежнему стоял у дверей, высокий, нескладный, изредка шевеля узловатыми пальцами, как это делает человек, который порывается и не решается высказать то, что его тяготит.
– Что еще, товарищ Скворцов? – командир батальона уже был официален.
– Обидно, – глухо и сдавленно выговорил Скворцов.
– Обидно? Почему? Что такое?
– Я ведь еще под Перемышлем окопы в четырнадцатом рыл, – заговорил Андрей Аркадьевич, в нарастающем волнении незаметно учащая и учащая речь. – А когда наступил Великий Октябрь, то первым пошел белоказачьи эшелоны разоружать… Потом в Урене снова я за винтовку… Опять же в Самарканде против басмачей… Вернулся в Макарьево, народ ни на кого другого, а на меня смотрит, ждет, как я на селе дело поверну. Беспартийный тогда был, а колхоз организовал и все Макарьево за партией повел. Потом позже председателем сельсовета выбрали, и семь лет ходил с государственной печатью…
Сам над тем не задумываясь, Скворцов нашел наиболее убедительную форму для выражения своей обиды. Не искал слов поярче, погромче, а вот на виду у всех, кто был в землянке, оглянулся на всю свою жизнь, и выходило, что никак не может быть ему дороги куда-либо назад с переднего края.
– Да, милый же ты человек, в хозвзводе, по-твоему, тихая заводь и последние люди там сидят? Да они вместе со всеми нами и в огонь и в воду, – уже примирительно заметил командир батальона.
– Правильно, товарищ старший лейтенант, да только не для этого я все телефоны в райкоме обзвонил… Докучал и секретарю, и военкому.
– Ну что с тобой поделаешь? Ладно уж, дослуживай службу в первом взводе, а мы-то хотели, чтобы полегче тебе…
– Разрешите идти, товарищ гвардии старший лейтенант? – пропуская это последнее признание мимо ушей, приподнято спросил Скворцов.
– Иди!
Андрей Аркадьевич возвращался в первый взвод, кипя от негодования. Теперь понятно, почему Болтушкин провожал его таким взглядом и даже – ишь ты заботник! – прощально помахал рукой. Значит, он знал, что его, Скворцова, хотят направить в хозвзвод. А может, не только знал, а и сам подсказал это командиру? «Эх, Александр Павлович, Александр Павлович!..». Скворцову стало еще оскорбительней от предположения, что именно помкомвзвода, с которым он был в свойских, дружеских отношениях, посчитал его вроде обузой…
А когда часом позже, побывав в обогревалке, Скворцов вернулся во взвод и встретил Болтушкина, встретил его участливый взгляд – такой же, как у командира батальона, – Андрей Аркадьевич ощутил уже не обиду, а глухое раздражение. «Да что они меня полным стариком считают, что ли?..»
– Ты, Александр Павлович, по всему видно, на ножах был с сельсоветчиками, здорово они тебя гоняли, – с укором сказал он.
– Почему так думаешь?
– Да сам же понимаешь, у тебя в первом взводе один председатель сельсовета попался, и то хотел его выжить, да не удалось, милый мой, не удалось. Я бы до самого Кондрата Васильевича дошел с жалобой.
Болтушкин рассмеялся, поняв, что Скворцов догадывается обо всем.
– Ну, это тебе не помогло бы. Разве в ординарцы к нему угодил бы, – напомнил Болтушкин о том, что Билютин, командир полка, также участник еще первой мировой войны, однажды предлагал своему однокашнику Скворцову эту должность.
– Вот бы ты обрадовался тогда! – съязвил Скворцов.
– Да по мне хоть до конца войны рядом, плечо в плечо пройдем. Не в том дело, Андрей Аркадьевич.
– А в чем же?
– Легче тебе там было бы…
– Тьфу! – обозлился и сплюнул Скворцов, второй раз за день услышав это слово. – Сговорились, что ли? Ладно, я незлобивый, получай письмо. Даже не успел глянуть откуда. Жинка, наверное?.. И Злобину весточка, и Нечипуренко… А тебе, Василий, что-то опять, друг, нет… – догадался Скворцов, чье именно дыхание затеплилось у него на щеке. Это Грудинин приподнялся на носках и сзади через плечо Скворцова следил за разбираемой им почтой.
– Не забывает Ивановна моя, – улыбнулся Болтушкин, беря самодельный, склеенный из газеты конверт. Морщины, сбегавшиеся со лба, со скул к узкой, сухой переносице, белесые брови, также почти сходившиеся в одну, чуть изогнутую у переносицы бровь, всегда придавали Болтушкину сосредоточенный вид. Впечатление этой сосредоточенности еще более подчеркивали глаза – светло-серые, словно бы чуть выцветшие, какие так свойственны тем, кто родился и вырастал под скупым на краски небом Севера. Но сейчас морщины словно бы разбежались, взгляд потеплел, заискрился доброй улыбкой. Плохо гнущимися на морозе пальцами Александр Павлович не спеша раскрыл конверт, стал вынимать письмо, из конверта упала на снег какая-то нитка.
– О! Это ж, мабуть, какой-то женский наговор нашему помкомвзвода, – удивился Вернигора, поднимая льняную нитку с несколькими завязанными на ней узелками. Болтушкин, и сам пока не понимавший смысла присланного сюрприза, читал письмо и вдруг широко и счастливо заулыбался.
– Вот здорово придумала Саша. Не надо и фотографии!.. Это ж потомство, детишки мои, – говорил он, распутывая и рассматривая нитку. – Я у нее в каждом письме спрашиваю, как там дети подрастают? Так вот она мне и ответила… Ну, это, конечно, Галина, ей уже двенадцатый год. – Болтушкин, примеряя ниточку на себе, пустил ее по шинели и изумленно посмотрел сверху вниз: верхний узелок оказался почти у могучего, крепкого плеча. – Вот это быстро растет девчурка!.. А Бронислав, смотрите-ка… уже выше пояса. Ну, а Генка совсем малыш, только-только над сапогом поднялся.
Приценивающимися взглядами добрая половина первого взвода рассматривала льняную, выпряденную, очевидно, домашней прялкой нитку, сопровождая свои наблюдения добродушными замечаниями.
– Ну и навязал же ты, Александр Павлович, со своей Ивановной узелков. Сразу и не разобраться, – искренне восхитился Нечипуренко.
– Да уж немало. Смотрите, вон и четвертый внизу…
– Это Шурка, самый меньший. Я когда на фронт уходил, он еще по полу ползал. А сейчас ишь, тоже подрос.
– А не беспокоишься, Павлович, коль она у тебя такая охочая насчет узелков, без тебя какой-нибудь не завяжет? – подмигнул Скворцов, желая хоть этим вопросом досадить помкомвзвода за перенесенное сегодня волнение.
– Нет уж, не беспокоюсь, – ответил Болтушкин коротко, со спокойной, внушающей веру убежденностью.
– А вот Грудинин переживает, – добродушно усмехнувшись, заметил Злобин.
Грудинин вспыхнул, зарделся и словно бы онемел – таким неожиданным был переход от подтрунивания над Болтушкиным к подтруниванию над ним. Ну, да сам же и был в этом виноват. Как-то не сдержался и, сумерничая в обогревалке, рассказал Вернигоре н Злобину о своей сердечной беде, о Вале, о том неясном, что осталось между ними.
С Валей, работавшей на той же текстильной фабрике, где и он, Грудинин познакомился в клубе. Он занимался здесь в изостудии, Валя – в драматическом кружке. Оба понравились друг другу и за год до войны расписались. Как крепко полюбили они? «Крепко», – думал о себе Грудинин, замечая, как появилась в нем и ревность – эта спутница настоящей любви. Грудинину казалось, что Валя иной раз беспричинно долго задерживается на репетициях, что слишком уж приветлива была с одним из кружковцев, издавна выступавшим на сцене в первых ролях. Странным казалось, что Валя не допускала и мысли о ребенке, не хотела его. И не раз вспоминая все это, Грудинин приходил к выводу, что за год так и не возникла между ними та душевная близость, которая даже разных и внешностью, и характером людей делает все-таки похожими друг на друга, немыслимыми друг без друга. Правда, расставались, когда уходил на фронт, с пылкими клятвами, с горячими напутствиями, но сомнения оставались или, вернее, пробудились вновь. Получал письма, по нескольку раз перечитывал их и не угадывал за их строками ничего, настолько еще мало он и Валя знали друг друга. Она сообщала, что ходит на краткосрочные курсы медсестер. А в последнее время и писем не стало. Да и что письма? Насколько меньше говорили они, чем вот эта простенькая и в то же время сказочная ниточка, связавшая навек две человеческие судьбы. Во взводе знали о переживаниях Грудинина и старались не бередить их. А вот сегодня не сдержались, пришлось к слову, и подшутили.
– Бросьте парня разыгрывать, – строго сказал Болтушкин, снова становясь сосредоточенным и собранным. Нитку он бережно спрятал в конверт, а конверт сунул в боковой карман шинели. – Давайте-ка по местам, командир роты идет.
V
Леонов, видимо, пришел с чем-то важным. Солдаты следили, как он, отозвав в сторону помкомвзвода, долго что-то объяснял, кивком головы или осторожным жестом руки указывал на местность, лежавшую перед окопом.
Чуть снижаясь с прибрежной возвышенности, что делало позиции гвардейцев намного выгоднее по сравнению с позициями противника, стелилась в сторону вражеских траншей заснеженная степь. Сталь и тротил кое-где разметали снег, и эти места темнели разводьями в море. Слегка волнистая равнина тянулась вдаль, будто и в самом деле раздольные морские просторы. Чуть приподнявшиеся над ними колья беспорядочно поставленных проволочных заграждений казались на этом величавом просторе жалкими, утлыми снастями кораблей, легко и небрежно разметанных шквалом. А вон там виднеются и выброшенные могучим прибоем, окутанные серо-зеленой тиной трупы. Кто раскинулся навзничь, кто ткнулся в землю боком, кто сбился в предсмертной агонии комком – кого и как гневно кинула наземь крутая, неохочая до шуток волна. После неудачной атаки немцы еще не успели убрать погибших, и их лежало особенно много против окопов первого взвода, куда гитлеровцы нацеливали острие утренней атаки.
Что привлекло сейчас внимание Леонова на этом поле боя?
– Может быть, скоро начнем и мы, братцы? – с оживлением воскликнул Злобин, думая о предстоящем наступлении.
– Да уж, пожалуй, скоро, – проговорил Скворцов, вспоминая то, что ему пришлось заметить, будучи в тылу батальона. – Артиллеристы на плацдарме так и снуют, да и саперы на реке топориками чаще стали постукивать.
– Эх, «языка» бы сейчас хорошего, чтобы всю их карту раскрыть.
– Карта у них сейчас известная… крепко битая, по-сталинградски.
– А думаете, они знают про Сталинград? Им Геббельс такую слюну пустит, набрешет такое, что только уши распускай.
– Не могут не узнать… Все равно должны узнать.
– Когда мы по потылице им дамо, тогда до них дойдет… це вже я знаю, факт.
Леонов пошел дальше, в окопы второго взвода. Болтушкин вернулся к солдатам. Все с нетерпеливым ожиданием смотрели на старшего сержанта. Он сообщил, что сегодня через окопы первого взвода пойдут в ночной поиск полковые разведчики. Надо быть готовыми в случае чего поддержать их, прикрыть огнем.
…Зимний день угасал быстро. В пять часов вечера уже стемнело, к тому же появился туман, и редкие ракеты фашистов словно бы плавали в воздухе огромными, тускло-молочными шарами. Лишь порой они отбрасывали трепетные отблески, да и то не вниз, а вверх, в хмурое, низко нависшее небо.
Время для поиска было самое подходящее, тем более что после недавней атаки гитлеровцы наверняка еще не заминировали проходы к своим окопам, намереваясь ночью выслать санитаров и подобрать убитых.
Четверо разведчиков очутились в первом взводе как-то незаметно и неожиданно для всех, будто все время укрывались здесь же, в нишах. И хотя окопы для них были чужими – не они их рыли, – держали они себя здесь по-хозяйски, бесцеремонно, с фатоватой важностью, как порой держит себя молодой мастер, собираясь показать своим еще более молодым подмастерьям настоящий, высокий класс работы.
Разведчик с неразличимым в темноте лицом подошел к ячейке, где стоял Вернигора, скользнул быстрым лучиком фонарика по высокой гладкой стенке окопа, презрительно проговорил:
– Что ж ты баклуши здесь бьешь? А еще, наверное, наступать собираешься?! Из окопа и не вылезть.
– Не учи, ще молодый, – обиделся Вернигора.
– Молодый! Сказано – пехота… Дай лопату! – повелительно произнес разведчик и быстро, несколькими ударами лопаты вырубил в глинистом грунте стенки пару ступенек.
– Вот тебе и дорога на Украину.
Слева чей-то густой и еще более властный голос тихо спросил:
– Романов, полотенце взял?
– Позабыл, виноват, товарищ сержант, – смутился разведчик, стоявший рядом с Вернигорой.
– Раззява. Что же портянку снимешь, что ли?
– Можно и портянку, товарищ сержант.
– Эх, сказано – разведка! – не вытерпел и тоже иронически протянул Вернигора, глядя, как его сосед присел на патронный ящик и завозился с сапогом. Сержант вынул из кармана шинели припасенную для чистки винтовок ветошь, протянул ее разведчику.
– Что же, в поиск без портянки пойдешь? Бери, вот тебе кляп.
Выждав, когда в небе померкла очередная серия молочно-тусклых шаров, разведчики скользнули за бруствер, исчезли в темноте.
Первый взвод настороженно всматривался в ночь. Она нависла угольным пластом – немая, безмолвная, тяжелая. И как блестки на изломах угольной глыбы, изредка просекал ее золотисто-красный пунктир трассирующих пуль. Минутами тишина представлялась такой безмятежной, что ожидалось – вот-вот ветер донесет крик петуха, песню загулявшихся до поздней поры девчат, скрип колодезного журавля. Но тут же вверху рвались ракеты, наливали тревожно-мерклым светом многосаженные, очерченные черной каймой окружности, и зримо представлялось, каким нечеловеческим напряжением полны там, впереди, каждый шаг, каждое движение.
– Нелегко разведке будет. Немец сейчас пошел беспокойный, не до сна ему сейчас, – озабочено заметил Болтушкин.
– Перехитрят. Ребята, видать, бывалые, проворные, – отозвался Скворцов.
И вдруг кто-то рванул и во всю ширь разодрал черный креп ночи. Грянули ружейные выстрелы, автоматные очереди, слева спохватился и скороговоркой затараторил пулемет, бухнули, упав на дно ночи, гранаты.
– Нащупали. Значит, что-то есть.
– Смотреть в оба, чтобы по своим не ударить, – раздался с левого крыла окопа голос Леонова.
А Вернигора, услышав впереди окопов свист, вложил пальцы в рот и свистнул этаким соловьем-разбойником.
И вот в темноте сперва неясно, а затем отчетливей обозначились приближающиеся силуэты. Над бруствером заскрипели на снегу грузные шаги разведчиков, послышалось их учащенное дыхание. Что-то бесформенное и тяжелое, как куль, свалилось на дно окопа. Вслед за ним, теперь уже облегченно, спрыгнули вниз разведчики.
– Посмотри, не задохнулся ли? – осведомился повелительный голос.
Луч фонарика осветил пленного. Сильная рука рывком подняла его с хворостяного настила. Лицо фашиста казалось маской, настолько неестественно бледным, одеревенелым оно было. Изо рта торчала ветошь. Один из разведчиков выдернул ее.
– Теперь ори сколько хочешь.
Гитлеровец судорожно передернул челюстями, проглотил набежавшую слюну. Он дико озирался на подошедших солдат и указкой поднял кверху палец, призывая к вниманию.
– Будапешт! – воскликнул он, как бы отрекомендовываясь.
– Эге, ишь откуда!
– Далековат адресок.
А пленный помедлил, потом качнул головой, выдавил из себя с суеверным страхом перед чем-то для него непостижимым:
– Ста-а-линград! О! Сталинград!..
– Вот то-то ж воно, що Сталинград.
– Давай, давай! – крикнул разведчик, толчками в спину направляя «языка» к ходу сообщения. – Там будешь исповедоваться…
– Знают! – удовлетворенно воскликнул кто-то из первого взвода. – Знают, сукины сыны!
VI
Пятый день в пути маршевая рота. После Покровского ночевали в Самарине, таком же большом селе, где на ночь останавливались в просторном колхозном клубе. Здесь даже удалось послушать по радио свежую сводку Совинформбюро. В районе Среднего Дона наступление наших войск продолжалось, и началось новое наступление на Северном Кавказе, в районе Нальчика. Удваивались, с нарастающей силой наносились армией советского народа удары по врагу.
Взбодренные этими хорошими вестями, бойцы вышли из Самарина веселые, оживленные. С каждым новым километром все явственней ощущалась близость поймы большой реки. Чаще и чаще встречались в низинах перелески, глубже ветвились балки и овраги, принимавшие по весне и лету многочисленные потоки с далеких рубежей водораздела.
Все явственней чувствовалась и близость фронта. В часе ходьбы от Самарина роту обстрелял фашистский самолет.
– Воздух! – крикнул лейтенант, когда зловещая тень летучей мышью скользнула почти над головой.
Самолет подобрался к шоссе по-воровски – низом, со стороны черневшего неподалеку леска. Лейтенант еще в начале марша обстоятельно рассказал бойцам, как поступать при воздушном налете, с добросовестной точностью повторил то, что ему говорили в училище. Да и к тому же большинство людей уже бывало в таких переделках.
Все мгновенно бросились врассыпную от дороги. Лишь один Павлов, отбежав от дороги, заметался на снегу. Не то что он испугался больше других. Пожалуй, наоборот. «Рассредоточиться», – лихорадочно, колесом вертелся в его голове всплывший приказ. Но казалось, что если он упадет недалеко от Зимина или Чертенкова, то тем самым может их подвести, и он побежал дальше, отыскивая тот условный квадрат, где может лечь без помехи для других. Так он наскочил на Букаева.
– Что петляешь, чертова душа?! Падай! – гаркнул сталинградец и своим криком пригвоздил Павлова к снегу.
Над головой, в небе, тошнотно заклохтал пулемет. Казалось странным, что в эти минуты как бы оборвался бешеный гул мотора – хотя, конечно же, он продолжал работать, – слух воспринимал только одно клохтанье, ненавистное, муторное, несущее гибель.
Самолет сделал два захода, выпустил две очереди и скользнул в сторону леса.
– Отбой! – поднялся Букаев. – Все, спектакль окончен.
– Что ж, у него и всего запаса две очереди? – недоверчиво спросил Павлов.
– Будь уверен, на всех нас хватило бы, да уж где-то, наверное, нашкодил, вытратил, ну и на обратный путь хочет приберечь, вдруг да наши перехватят.
Павлов с уважением глянул на Букаева, коротко и спокойно объяснившего поведение летчика. Да, чтобы все это знать, мало того осоавиахимовского кружка, в котором в свое время занимался Павлов. Надо самому не один десяток раз подобно Букаеву побывать под огнем, да и в переплетах покрепче… Это же он, Букаев, участвовавший в сталинградских боях, на вопрос, за что ему дали Красную Звезду, отвечал немногословно, коротко: «Было дело… За спасение командира!..». И все! А что за этими тремя словами – подумать только! Эх, имел бы право он, Павлов, сказать такое!..
Лейтенант, волнуясь, смотрел, все ли бойцы поднялись. Кто-то, неразличимый на снегу, продолжал лежать поодаль меж сухими будыльями, и вещевой мешок горбом выпирал на его спине. К лежавшему подбежали Зимин и медсестра. Это был Чертенков.
– Что, ранен? – встревоженно спросил старшина, видя, что Чертенков и не поднимается и вместе с тем недоумевающе таращит глаза.
– Вроде того… в спину что-то ударило…
– Где? Больно?
– Да не так, чтобы…
Медсестра торопливо снимала санитарную сумку. Ремень сумки зацепился за воротник, на лице вспыхнул румянец замешательства. «Быстрей же, быстрей!»
Зимин наклонился, заметил на вещевом мешке крохотную дырочку с опаленными краями, приподнял мешок, посмотрел на обратную сторону. Там дырочки не было.
– Ну вставай, нечего разлеживаться. Твой вещевой мешок на девять граммов в весе прибавился, только и всего.
– Фу ты, черт, – приподнялся Чертенков. – А я уж другое подумал… А в вещевой мешок по мне хоть и три пуда вложи.
Рота зашагала дальше. В колонне пересмеивались по поводу происшедшего.
– Не хочет нас на фронт пустить, пропуск потребовал.
– Он теперь всюду шныряет, высматривает, где да что, не собираются ли и здесь по морде дать, как под Калачом.
– Да уж и люди, и техника двинуты сюда неспроста.
Дорога обогнула большое озеро и, обходя луг, вильнула влево, пошла по другой стороне озера. Здесь, на пологом берегу, стояли вросшие в лед, кряжистые, с изборожденной глубокими трещинами корой вязы-ильмы, из тех, что растут преимущественно на юге страны. За ними, обозначая неразличимый отсюда проселок, тянулись старые, словно бы перевернутые комлем вверх, ракиты.
– Ну и велики же советские земли, – раздумчиво сказал Зимин, шедший во главе колонны. – Вот уже полтора года шагаю, не одну пару сапог уже истоптал, а все вокруг новое, все новые места. Уж никак не скажешь, что, мол, одно и то же, что примелькалось.
– Что велики, то велики, – согласился Чертенков, и перед ним словно бы легли шесть тысяч километров, которые привели его сюда из далекого Прибайкалья.
До призыва в армию Чертенков работал на станции Улан-Удэ – вначале кладовщиком камеры хранения, затем перронным контролером. Станция была крупная, шумная. Она находилась на главной сибирской магистрали. Важную роль играла и ветка из Улан-Удэ на Наушки, откуда открывалась дорога на Улан-Батор, в столицу Монгольской Народной Республики. Число грузов, перевозимых по этой ветке, изо дня в день возрастало, и станция должна была расширяться. Но Чертенков был недоволен своей работой. Все чаще сходили на перрон из прибывших поездов геологи, буровики, геодезисты, изыскатели-путейцы, звероводы, таксаторы, направляясь в глухие поселки и аймаки Восточной Сибири. Пятилетка разведывала, примерялась перекраивать и эти таежные, необжитые края. А чем был занят он, Чертенков? Перетаскивал обвязанные бечевой фанерные чемоданчики приезжавших, выписывал багажные квитанции. Совсем было собрался рассчитаться и уехать вместе с женой на одну из сибирских строек, но тут грянули события на Халхин-Голе. Через Улан-Удэ заспешили воинские эшелоны, воинские грузы; и уже не с фанерными баульчиками, а с другой поклажей, посерьезней, пришлось иметь дело на товарных рампах. Японской военщине дали по зубам. Снова вернулись мирные будни и с ними прежние замыслы законтрактоваться на строительство, и снова помешала война…
Сейчас, вспомнив все это, он задумчиво смотрел по сторонам дороги и представлял себе свою родную приселенгинскую степь, такую же необозримую, ровную и так много говорящую цепкому, зоркому глазу того, кто вырос на ее широких просторах.
Чертенков первый и заметил далеко от дороги человека, который взмахивал руками и звал к себе.
– Товарищ лейтенант, а ведь это он нам.
Командир маршевой роты всмотрелся из-под козырька ладони. Да, несомненно, человек обращался именно к ним. Сзади него темнело на снегу нечто похожее на ящик, и пять-таки Чертенков догадался:
– Да с ним же машина… грузовая… она в ложбине, наверное, застряла, а кузов вон он, точно!
Лейтенант заколебался. Как поступить? Ясно, что человек просил помочь вытащить машину. Однако из-за недавнего обстрела рота и так потеряла полчаса и имеет ли право еще терять время? Да и потом те, кто на грузовике, сами же виноваты. Почему поехали не по шоссе, а по какой-то проселочной, проходящей в стороне дороге?
Очевидно, человек понял, что рота намерена продолжать свой путь, и сорвался с места, понесся ей наперерез.
– На лыжах! Здорово чешет, мастак, видно! – тоном знатока похвалил Зимин, и сам любивший ходить на лыжах.
Лыжник катился с удивительной легкостью. Вначале казалось, что он движется неторопливо, что слишком уж далеко выбрасывает руку с палкой, слишком уж долго скользит на согнутой ноге. Но расстояние, отделявшее его от шоссе, сокращалось так стремительно, что становилось ясно, какая большая скорость таилась в этом длинном скользящем шаге.
Рота продолжала идти, ожидая команды лейтенанта.
И может быть, ее и не последовало бы, если бы порыв ветра не донес такое странное и вместе с тем такое знакомое Канунникову восклицание:
– Эй, якуня-ваня!..
Только из уст одного человека, да и то в пору своих школьных лет, слышал лейтенант это восклицание, и оно звучало тогда разновременно с неисчислимым множеством оттенков – то восхищенно, то пренебрежительно, то горделиво, то выражая разочарование или отеческий упрек, то добродушно и ласково.
Однако неужели это он? Откуда бы?
– Стой! – короткая команда остановила бойцов.
И вот уже лыжник, раскрасневшийся, разгоряченный бегом, рядом. Горбинка на суховатом носу придавала его лицу повелительное выражение; серые глаза с живым, колким блеском; задиристый ежик волос, выбивающийся из-под сдвинутой на затылок ушанки…
– Петр Николаевич! – изумленно вскричал лейтенант.
Лишь на секунду скользнула тень растерянности в быстрых, твердых, словно прицеливающихся глазах, и сразу же восторженное:
– Эх ты, якуня-ваня, встреча какая!
Мгновенно отбросил палки, лыжи, крепко обхватил лейтенанта, стал целовать в губы, щеки, чуть пригибая более высокого Канунникова.
– Да погоди, погоди… я по-русски, по-русски!.. – приговаривал лыжник, не отпуская лейтенанта, который смущенно пытался освободиться из его объятий – ведь смотрит вся рота. Наконец отпустил, придерживая за плечи, чуть отодвинул назад, как это делают, всматриваясь в понравившуюся картину.
– Что же ты, Леня, заставил меня волноваться? А? Своего учителя, Широнина, не узнал? Про Кирс забыл?
– Да ведь как вас узнать, Петр Николаевич? Кирс-то далеко, никогда бы и не подумал здесь встретиться.
– А где же? Что же, по-твоему, Петр Николаевич историю должен только преподавать, а делать ее будешь ты? Нет уж, Леня, на фронте нам и встречаться. Ты откуда и куда? Рота, вижу, маршевая, наверное, и сам недавно из училища?
– Месяц назад.
– Где заканчивал?
– В Ташкенте.
– Ну, а я в Глазове, Петрозаводское. Оно там сейчас обосновалось… Вот нас война и сравняла, Леня. Оба лейтенанты. Так ты дай команду, чтобы люди помогли вытащить машину, а мы пока поговорим. На меня час назад «мессер» налетел. Шофер начал бросать машину из стороны в сторону и застрял в колдобине.
– Так он и нас после этого обстрелял.
Лейтенант подозвал бойцов, приказал группе их направиться к машине. Следом за солдатами пошел с Широниным к машине и сам. Оба – учитель и ученик – влюбленно посматривали друг на друга.
Лейтенанту зримо представлялся Петр Николаевич, каким он привык видеть его в классе, когда любимый учитель рассказывал о далеком прошлом России. Невысокого роста, с нетерпеливыми, резкими движениями, он не любил сидеть за столом. Излагая тему, Петр Николаевич обычно ходил вдоль парт какой-то задиристой, усвоенной еще в комсомольские годы походкой. Впечатление этой задиристости создавалось и посадкой чуть откинутой назад головы, и выставленной несколько вперед грудью. И о чем бы ни шла речь – о древлянах или кривичах, о Киевской Руси или о заселении Сибири, – урок пролетал быстро и в то же время оказывался необычайно вместительным, интересным, волнующим. Вспомнились лейтенанту и пионерские походы на берега Вятки, вечера у костра, ранние июльские зори – лучшая пора ловли знаменитых вятских язей. Секретами ловли этих язей Широнин щедро делился со своими питомцами. «Эх, что же у тебя за приманка? Разве она годится? Вот возьми мою. На солнышке подержана, язь такую любит».
А Широнин, шагая рядом с Канунниковым, с удовлетворением и гордостью думал: «Черт возьми, не так уж он, Широнин, и стар – всего тридцать три года, – а поди ж ты, уже офицерами стали его ученики». И вспоминая то же, что вспоминал лейтенант – школу, пионерские походы, экскурсии, – взыскательно сейчас спрашивал сам себя: а дал ли он им, выходившим в жизненный путь, все, что понадобится на этом пути, подготовил ли их к любым испытаниям? И теперь, на войне, с расстояния в шесть-семь прошедших лет он как бы заново осознавал и оценивал великий смысл и значение каждого слова, с которым обращается учитель к своим ученикам.