Текст книги "Володины братья"
Автор книги: Юрий Коринец
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Шел Мартемьян спокойно, широким шагом посередине реки, благо лед еще толстый стоял, шел с развевающейся в обе стороны по ветру бодрой черной бородой. Ветер в лицо ему дул, аккурат северный – вдоль реки. И вдруг этот ветер ударил ему в лицо близким звуком выстрела… Удивительно это было! Охота-то весной запрещена! А тут кто-то, видно, охотился, нахально, среди бела дня…
Дедушка сразу свернул с реки в лес и погнал на выстрел по лесной, заваленной снегом чаще, но осторожно, чтоб не показаться браконьеру. Повезло дедушке, что через некоторое время он еще два выстрела услыхал – по выстрелам он к браконьеру и подкрался. И кто бы, вы думали, разбойничал в чаще? Конечно, Прокоп! Страшное зверство совершил он в тот день: лосиху с маленьким лосенком застрелил. И тем нахальнее было это убийство, что застрелил он их на левом, заповедном берегу.
Когда Мартемьян к тому месту подкрался, Прокоп как раз тушу лосихи начинал разделывать, возле берега, на красном от крови льду. И лосенок рядом лежал – никуда от матери не убег. Мал был еще очень, не более недели.
Озлился Мартемьян на Прокопа страшно! Но открыться ему в тот миг без оружия не решился: опасно было. Мог он запросто дедушку убить, как ту же лосиху. И дедушка Мартемьян, серчая страшно, долго из-за заснеженных кустов наблюдал: как Прокоп сначала горячую кровь пил, припав к лосиному горлу, как он шкуру сдирал, кишки на лед выпускал, а потом стал мясо на части резать и кости топором рубить.
От красного мяса поднимался кверху розовый пар, и сквозь этот пар смотрело большое солнце, стоявшее низко над рекой, и тоже красное, тоже испачканное кровью, – такой у солнца был вид, словно Прокоп и его ранил…
Дожидался дед Мартемьян, пока Прокоп кончит свое черное дело, пока набьет рюкзак парным мясом, спрячет остатки в сугробе под берегом и двинется домой. Тогда и Мартемьян, подождав немного, вослед отправился и в ту же ночь, взяв с собою свидетелей, нагрянул в Прокопову избу как раз в момент, когда Прокоп лосятину тайком жарил… Крупные неприятности были в тот раз у Прокопа! Милиция этим делом занялась, ружье у Прокопа надолго отобрали и оштрафовали его и запретили на время охотиться. Вот с той поры Прокоп еще больше возненавидел Мартемьяна и всю Мартемьянову родню, считал их за смертных своих врагов.
…Думая обо всем этом, вернулся Володя к дому в середине поляны. Здесь иван-чай рос гуще всего вперемешку с зарослями высокой, едко-зеленой крапивы. Только перед крыльцом заросли были вытоптаны – тропинка не тропинка, но нечто вроде нее вело в дом. Значит, сюда изредка заходили. И Володя взошел.
В пустых, брошенных домах бывает такое чувство, словно вот сейчас что-то произойдет… Словно выйдет вдруг какой-то таинственный человек, какой-нибудь беглец, долго скрывавшийся тут ото всех: небритый, рваный, с длинной бородой, как вот эти мхи на бревнах… Или дух какой-нибудь: домовой или лесовик. Недаром о них в сказках рассказывается. Может, они где-то и живы? А где же им и быть-то, как не в таких вот домах! Володя в таких домах уже бывал – и у себя в деревне, и когда по Илычу плавали вместе с дедушкой, и когда с братом Иваном на вертолете по-над Уралом летали. С братом Иваном они даже целые такие пустые деревни видели. Страшно выглядят эти деревни! Как будто мор там прошел… Но никакого мора не было: просто разъехались оттуда жители кто куда, по городам да поселкам. И всегда в таких деревнях и хуторах охватывало Володю чувство тоски и ожидания чего-то необычного, сказочного, вот как сейчас…
Володя на минуту остановился на пороге дома. Потом вошел в сени. Часть крыши в сенях сохранилась, и поэтому в них было полутемно, свет проникал сверху и с боков – из проходов в комнату и на улицу, дверей в проемах давно уже не было. Слабый ветер гулял по дому, беспокоя живущий здесь иван-чай. Ветреной шепот цветов настораживал, будто из него сейчас возникнут слова. Послушав шепот, Володя осторожно вошел в комнату. Свет и здесь был зеленовато-лиловый от пустых, заросших иван-чаем окон и от лилового неба над головой, перечеркнутого балками крыши. Полуразрушенная большая русская печь еще указывала пальцем трубы в небо, словно упрекала кого-то за эти разрушения. В противоположном углу валялась деревянная люлька-качалка, запыленная, с выцветшей Краской на дереве… Ведь эта самая люлька качала Прокопа, когда тот еще несмышленым ребеночком был. Подумать только! Володя тронул люльку ногой, и она опять закачалась, пустая: никакого Прокопа в ней не было. Давно уже выполз Прокоп из этой люльки, давно бродит по свету и безобразничает…
Рядом с люлькой стоял под заросшим окном покрытый бледно-зеленой плесенью стол, усыпанный желтыми, сухими листьями, и куски тряпок на проросшем травой полу. И больше ничего…
Володя вернулся в сени. Он заглянул в темный угол. Из-под остатков крыши воззрились на него огромные глаза скорбного бога – сквозь паучью пыльную сеть, с застрявшими в ней сухими мушиными трупиками. Что-то зашевелилось в паутине, и Володя увидел единственного живого обитателя этого дома, если не считать залетающих насекомых, – большого коричневого паука с крестом на спине. Он был теперь хозяином хутора! Паук медленно уполз в щель между бревнами под иконой. Володя вспомнил, как молилась иконам старушка, дальняя родственница, у которой он гостил когда-то летом в Еремееве… Странно, что эту икону до сих пор геологи или туристы не сняли. Они часто об иконах спрашивают, собирают их для чего-то. Один турист – молодой, а уже бородатый, как дед, – зайдя в деревню, рассказывал: учатся они по этим иконам рисовать…
– Ну ладно! – громко сказал Володя. – Искупаться надо, позавтракать да идти! Время не ждет!
Странно прозвучал Володин голос в пустом доме; стены здесь давно уже отвыкли от человеческих голосов, поэтому они приняли Володины слова удивленно и ответили ему холодным эхом. Тоскливое было эхо, неприятное! В обжитых домах голоса звучат совсем по-другому. И другое от них эхо: живое, уютное. Отчего это так? От людского ли дыхания, которым всегда наполнены обжитые дома, от вещей ли, теплых, хранящих свежие касания человеческих тел? Наверно, от всего этого вместе…
Стены еще долго кряхтели, удивляясь Володиным словам, которые он им оставил; провалившиеся доски половиц потрескивали и покачивались, вспоминая осторожные человеческие шаги; и пыль над замирающими шагами изумленно плясала в воздухе, в прорезавших темноту солнечных лучах, протиснувшихся сквозь яркие щели. А Володя уже весело спускался по обрыву, осыпая голыми пятками глину и камешки, помогая себе зажатой в левой руке удочкой, упираясь правой в сухую глину обрыва. Разделся он на гладком камне, на таком же круглом и гладком, как вчера, как будто это был брат того камня, а вместе с тем и Володин брат, только совершенно молчаливый, даже немой, – одно из самых молчаливых и неподвижных на этой земле существ, хранящих в глубине своего сердца холод миллиардов ночей от того самого первого утра, когда был сотворен свет…
Под камнем сияла глубокая золотисто-голубоватая каменная ванна, наполненная быстротекущей прозрачной водой, пронизанная светом солнца, прятавшегося за высоким берегом. Дно этой ванны было коричнево-синим от мелких камушков и крупного песка, и, как бледные, синеватые тени, стояли на самом дне хариусы – пять штук, наверное, одногодки, потому что все пятеро одинакового роста. Эти синие хариусы – горные, в отличие от коричневых, долинных.
Они стояли друг за другом и рядом – двое впереди, трое сзади, – как в строю. Иногда вдруг кто-нибудь из них, вильнув в сторону, поднимал хвостом фонтанчик песка, уносившегося по течению, как дым, – и тотчас хариус занимал свое место. «Ишь ты! – подумал Володя. – Видят же меня, черти! А виду не подают!» В этот момент о Володин лоб ударился и мгновенно присосался овод. Володя прихлопнул его, крутанув между пальцами, швырнул с размаху на воду. Овод чернел на ней один только миг и исчез – неизвестно, как успел схватить его хариус. Володя еле уловил глазами стрельнувшую к поверхности со дна синюю ракету – и опять стояли пять хариусов под камнем в уносившейся дымке песка.
Володя собрался с духом и нырнул…
Но он не увидел их – своих подводных братьев, хотя смотрел в воде широко раскрытыми глазами: проточная ванна была пуста! Теперь Володя был в ней единственный хариус. Он прыгал и кувыркался, поднимая брызги на разбитой поверхности и фонтанчики песка на дне, пока не посинел. Тогда он выскочил и уселся на камне, дрожа всем телом и разматывая удочку. Выплеснувшаяся вместе с ним вода стекала с Володиной гусиной кожи серебристыми струйками и каплями, отемнявшими камень.
Река по-за камнем – на большом течении – звала к себе нетерпеливо, но Володе было некогда. Надо было поймать рыбу, позавтракать и двигаться.
Он посмотрел в ванну: она опять была прозрачной, как большое голубое стекло, увеличенные толщей воды хариусы снова стояли на дне, пошевеливая хвостами и плавниками, – их стало шестеро, потому что прибавился еще один. Непуганая здесь рыба, смелая, не боится человека вовсе! Но Володя спрыгнул для верности на берег, спрятался за камнем и закинул удочку, и сейчас же что-то схватило, слабо – Володя выкинул на прибрежную береговую гальку маленькую золотистую, в темных пятнах рыбешку… Тальма – малек семги!
– Глупая! – нежно сказал он.
Наклонившись, Володя осторожно взял ее, прыгающую, руками, бережно снял с крючка.
– Глупая! – повторил он, улыбаясь. – Погуляй, пока придет твое время, – и бросил ее обратно.
Тех шестерых великанов Володя поймал быстро – одного за другим. На то, чтобы их засолить и поджарить, ушло еще некоторое время. Теперь Володина сумка раздулась и потяжелела: были в ней некоторые запасы впрок, на два-три дня. С рекой ведь он прощается, и там – на лесной тропе – его ждали только ягоды: голубика, да морошка, да кой-где клюква по болоту.
Солнце уже жарило сверху, огромное небо сияло раскаляясь – темно-синее сверху, белесое по краям над лесами. Тучи комаров, мух и оводов носились в безветренном воздухе. Но Володя не спешил мазаться диметилфтолатом: надо было еще перейти Сар-Ю, перед тем как свернуть в сторону от реки. Драгоценную жидкость надо было беречь.
Перекинув через плечо сумку и удочку, он спустился с бугра, поднялся немного вверх по течению, мимо игравшего белой пеной и облаками брызг не-умолкающего порога, и здесь, на каменном пляже маленькой речушки Сар-Ю – на треугольнике, образуемом ею и Илычем, – не спеша разделся.
Он сложил одежду, привязал ее вместе с сумкой к удилищу, придерживая на плече удочку левой рукой, взял в правую руку срезанную в лесу палку и вошел в воду.
Он вошел в кедах, чтобы удобнее было идти по камням. Течение в Сар-Ю было сильным. Оно закипало вокруг него все выше: дошло сначала до пояса, потом до груди – вода била в левый бок, пытаясь опрокинуть Володю и снести его в Илыч. Но он все время опирался правой рукой о палку. Каждый раз, перед тем как шагнуть, он ощупывал концом палки твердое дно, стараясь, чтобы палка не соскользнула в сторону, потом делал осторожный шаг вперед – сначала одной ногой, потом другой. Камни попадались иногда очень скользкие, покрытые плесенью зеленых волосяных водорослей, на которых легко было поскользнуться.
Выйдя на другой берег, Володя достал флакон с диметилфтолатом и тщательно намазался с головы до ног. Он растер едкую жидкость по всему телу, взъерошил на голове волосы; лицо он натер осторожно, чтобы химия не попала в глаза. Потом оделся.
– Ну, до свиданья, Илыч! – громко сказал Володя, повернувшись к большой реке.
Илыч ответил ему бесконечным прощальным ревом. Володя нашел глазами тропу и бодро двинулся по ней в глубь тайги.
Шум реки еще некоторое, время сопровождал его на тропе – затихающий прощальный топот воды, бегущей вдаль по камням, наконец этот топот отстал за деревьями и кустами, и Володю обступила тишина тайги, нарушаемая редким цвеньканьем птичек. Березы и осины ярко вспыхивали в окружении темно-зеленых елей, сосен и лиственниц. Особенно темными, почти черными, были ели, низко растопырившие над усыпанной лесным хламом землей свои широкие лапы. Сосны, наоборот, тянулись в сиявшие над их головами небо. Снизу они долго были голые, без ветвей, вся их синеватая хвоя собралась на макушках. А лиственницы стояли кудрявые снизу доверху.
«Эти лиственницы как кудрявые девушки, – подумал Володя. – А сосны – стройные великаны. А ели – мрачные старики…»
Володя опять подумал о Прокопе.
– Странно, что я о нем так часто думаю, – вслух сказал Володя: здесь, в тайге, тишина еще больше располагала думать вслух – разговаривать с самим собой. Володя любил в тайге разговаривать с самим собой.
– Странно, что я о нем даже больше думаю, чем дома. И о других – об Алевтине, о дедушке, о брате – я тоже больше думаю. Вот я вроде совсем один, а они не покидают меня. Все время они со мной, пока я тут иду…
Его мысли опять вернулись в деревню, к одной прошлогодней истории.
…Появились в деревне геологи. Володя их хорошо помнит: было их трое, все в защитного цвета костюмах, с «молниями» вместо пуговиц, с пришитыми к воротникам капюшонами, мятые брюки заправлены в сапоги.
Прибыли они снизу, от устья, на большой моторке, пристали возле Прокоповой баньки холодным осенним вечером. Прокоп аккурат на берегу оказался. Геологи попросились ночевать, вот Прокоп и повел их к себе. Повел их на их же горе…
Володя хорошо все помнит. Он сидел в тот вечер в гостях у Алевтины – как раз ей вслух книжку читал, когда за дверью, на крыльце, залаяла собака и зазвучал повелительно-радостный, громкий голос Прокопа:
– Проходитя, проходитя, гости дорогие! Чем богаты, тем и рады! Будьтя как дома!
Володю в тот миг поразило лицо Алевтины: только что веселое, оно сразу осунулось, морщины легли возле губ – Алевтина показалась маленькой старушкой. Володя запнулся на самом интересном месте книжки…
А в голосе Прокопа за дверью звучало что-то возвышенно-радушное, приятное для геологов – потому что те еще не знали Прокопа – и неприятное для Алевтины с Володей, потому что они Прокопа знали, знали его мрачность и злобу. И знали, конечно, подлинную цену этому радушию, и то, чем все это кончится.
– Вешайтеся здеся, в углу! – радостно шумел Прокоп уже в избе.
В подобных случаях он всегда говорил «вешайтеся», «кушайтеся» – это была у него сверхвежливая форма, он образовывал ее от глагола «садиться».
– Ну, а теперича давайте познакомимся! Как люди! – сказал Прокоп и достал, словно великую драгоценность, свою вялую мокрую руку и сунул ее всем геологам по очереди, с улыбкой внимая незнакомым именам. – Тебя как звать? – переспросил он усатого.
– Вениамин, Вениамин Николаевич.
– Мудрено! – усмехнулся Прокоп. – Лучше я буду звать тебя Валькой…
В щелку двери Володя видел, как геологи смущенно вытирают платками руки.
– Алевтиночка, ненаглядная! – вскричал Прокоп. – Собери-ка на стол дорогим гостям!
«Выкомаривается-то как ловко! – думал Володя. – Наверное, давно не пил!»
Алевтина вышла собирать на стол, загремела в буфете глухо звякающей, надтреснутой посудой. Володя знал, что по негласному наказу отца она соберет на стол только хлеб и чай, да и чай жидкий, вчерашней заварки.
Гости проходят к столу, немного смущенные горячим приемом. С обветренными лицами, красные, усталые: один – бритый, спортивного вида, с прической ежиком; другой – небольшого роста, кудрявый, с усиками; третий – старый уже человек, широкий в плечах, рослый, с окладистой седеющей бородой.
– Садитеся, гости дорогие! – суетится возле геологов Прокоп. – Сейчас чайку с дороги! Чай-то у меня горячий – в печке, в чугуне… недавно топили… Достань-ка, доченькя, чугунок! Надо бы, конечно, чего покрепче, сапромат его задери!
Слово «сапромат» было любимым словом Прокопа, которое он то и дело вставлял в свою речь на удивление слушателей, еще ему не знакомых.
– Чугунок-то вылей в самовар, доченькя! – распоряжается Прокоп. – Мы, чай, тоже культурные…
– Дай-ка я помогу, – встает бритый геолог.
– А вы не беспокойтеся! – обиженно вскакивает Прокоп. – Не беспокойтеся, товарищ! Она нальет! Она у меня ох какая хозяйка! Правда, доченькя?
Алевтина молчит. Ей уже заранее стыдно за все. И за развязку.
– Она нальет! – неумолчно тараторит Прокоп. Он вдруг хихикает: – А ваше дело, если уж хотите, еще чего-нибудь налить! Я извиняюсь, сапромат его задери! С вас причитается! С приездом! Ха-ха-ха!
Геологи шепчутся, маленький с усиками выходит в сени, возвращается с двумя бутылками водки в вытянутых руках и ставит их на стол. Глаза Прокопа суживаются, загораясь зеленым. Он облизывает языком сухие, запекшиеся белизной в углах губы и глотает слюну:
– Вообче-то я водку редко пью, – врет он. – Все спирт! Ха-ха! Спирт – он намного пользительней… вообче-то!
– Ну, а закусить-то что-нибудь найдется? – бодро спрашивает бритый, спортивного вида.
– Откуда? – сразу делает удивленное и жалкое лицо Прокоп. – Надысь было немного семги, дак все сдали! Государству! Мы ее, родную, семушку-то, всю государству отдаем! Себе ловить нельзя! Так что у меня вот только хлебушок да лучок… да картошка… так и живем! С доченькой моей так и живем! С Алевтиночкой! Так что это уж вы закуску-то доставайте… деликатесы московские…
Алевтина краснеет, сидя рядом с Володей, потому что знает: есть у них и семга малосольная и хариус – в погребе… Но таков уж ее отец – жадный человек!
И геологи достают: ставят на стол банку с солеными огурцами, консервы разные, сало, колбасу – щедро, как это умеют геологи. По мере загружения стола Прокоп все более загорается предстоящим, у него мелькает даже мысль вообще задержать тут этих геологов хоть на несколько дней, поживиться возле них. Жизнь вдруг приобретает веселый смысл, и в душе поднимается горячая волна вдохновения – и он уже чувствует, как сейчас покорит их всех! Сейчас он им покажет, этим московским белоручкам, этим темным, с его, Прокоповой, точки зрения, людям! Он заранее знает, как они удивятся, поразятся, потому что врать он умеет. Чему-чему, а этому он научился! За пятьдесят-то лет!
Володя видит в щелку огромную волосатую руку, сжимающую кинжал – настоящий кинжал с костяной ручкой! Это бородатый открывает консервы. И Прокоп, конечно, тоже смотрит на этот кинжал. О таком он давно мечтал. «Мне должны оставить! – решает он про себя. – Или так, или обменять на что!»
– Ну, выпьем! – говорит маленький с усиками. – Ура!
– Как вы сказали? Ура? – весело откликается Прокоп. – Это дело запомним!
Все чокаются и пьют.
– Рыбалка-то как у вас? – спрашивает бритый.
– Спиннинги есть? – откликается Прокоп. – Тогда оставайтеся на недельку!
– Есть, – отвечают геологи.
– Значит, семушку половим! – Он радостно подмигивает. – Я вас на ямы свожу… Только блёсны надоть хорошие, желтые… У вас есть?
– Так нельзя же семгу ловить! – говорит бритый геолог. – Сами же сказали! Мы уж хариуса…
– Нельзя-то нельзя, – хитрит Прокоп, – это конешно! Но как вам и не половить-то! За столько верст приехали! Об етим, конешно, ни звука! Но я вас свожу! А вы мне, конешно, что-нибудь оставите! На память! Там договоримся! Ну, ура!
Опять чокаются и пьют. И Прокоп сразу хмелеет – от второго полстакана. Ему уже кажется, что эти геологи – смурняки, наивные люди, что они уже у него в руках со всеми их потрохами, со всеми их столичными ценностями. И этот прекрасный кинжал уже принадлежит ему: он режет им сало, аккуратно обтирая потом лезвие бумажкой, и кладет рядом с собой, и ему не по душе, когда берет этот кинжал кто-нибудь из геологов…
– Ура! – говорит он, сам себе наливает и пьет. – Вы мне вот что скажите: что вас мучает? – Он обводит всех осовелыми, понаглевшими глазами, бледно-голубыми, почти белыми. – Что вас мучает, а? Скажите!
– То есть как – что мучает? Ничего не мучает! – говорит бородатый.
– Нет, вы скажите! – не унимается Прокоп. – Каждого человека чего-нибудь да мучает! Вы и скажите! Я люблю, чтобы прямо! По-русски! Вот что вас мучает, вы и говорите! Семга мучает? А? Малосольная? – Он обводит всех многообещающим взглядом.
– Ну, малосольная семга – это, конечно, неплохо, – соглашается бритый.
– А? – восторгается Прокоп. – Неплохо, да? Но нету! Чего-нибудь другого – пожалуйста! Может, хариус вас мучает? Соленый? Вы говорите прямо!
– Можно и хариус! – соглашается бритый.
– А! Ха-ха-ха! – смеется Прокоп. – «Можно»! Он говорит: можно! А если нету?! Чего не могу, того не могу! Это я прямо скажу! Вчера было, а сегодня нету! Вы признавайтесь, что вас еще мучает! А?
– Да ничего нас не мучает! – говорит бородатый. – Давайте лучше выпьем!
– Это можно! – радостно соглашается Прокоп. Он уже пьян здорово. – Ура! – кричит он и удивленно мотает головой, вознося стакан с водкой. – Это вы здорово придумали: ура! – обращается он к усатому. – Сапромат вас дери! Но это все чепуха! Будет вам семга! И хариус будет! Слово Прокопа! Вы только скажите, что вас мучает! И все будет! Все! Вот, может, охота, а? Вы скажите прямо – ружья есть?
– У нас все есть! – отрезает бородатый.
«Наверное, главный у них!» – кумекает Прокоп.
– Вы с ружьями – того! Осторожнее! – качает он головой, напуская на себя строгость. – У нас тут зона заповедная! Заповедная! А не то зазеваетесь – и тю-тю ваши ружья! Отнимет их дед!
– Это лесничий, что ли? – переспрашивает бородатый. – Мартемьян?
– Он! – кивает Прокоп важно и неожиданно добавляет: – Зверь!
Геологи смеются.
– Это Мартемьян-то зверь? – мягко удивляется бородатый. – Но я его знаю: прекрасный человек! Он, кстати, дома? Или в избушке?
Прокоп в душе холодеет от злобы: дед Мартемьян – на моторке ли, пешком по берегам, – да Иван-вертолетчик, дедов глаз над Илычем, да Володя – все они над Илычем зоркими глазами стреляют, не дают ему браконьерничать, за то и ненавидит их Прокоп! Все это Мартемьяново пролетарское отродье, сгубившее его род…
«Вот самое страшное! – думает Прокоп. – Уедут они к Мартемьяну! Пропал тогда мой ножик! И блёсны! – Он нежно гладит кинжал рукой. – Нет, этого никак нельзя допустить!»
– Да вы что! – кричит он. – Это Мартемьян-то прекрасный человек? Зверь он! Вы не смотрите, что он такой обходительный! Лиса он! Это я вам точно говорю! Ну да сейчас он далеко побежал! Не знаю где! Вы у меня оставайтесь, спать есть где. На охоту сходим. На семгу свожу вас. Договорились?
– Посмотрим, – туманно отвечает бородатый. – Спешим мы…
– Куда?! Это вы напрасно! Работа не волк, в лес не убежит! Вы у меня оставайтесь для ради охоты, Кобель у меня замечательный, видели? А особенно он хорош, если в апатию войдет, – тут уж его ничем не удержишь!
– Как это – в апатию? – смеются геологи.
– В апатию! – грозно кричит Прокоп. – Известно, как! Вы думаете, я темный человек, да? Я тоже разные такие слова знаю, сапромат их задери! Вы меня извините, но я ведь все понимаю! Что там в газетах пишут и вообче! Вот вы, может, и ученые люди и я меньше вас учен, но я очень умный! Это я вам точно скажу! Вот, к примеру, говорят, кто-то там в космосе летал. Что в газетах пишут? А?
– Вчера новый спутник запустили, – говорит бородатый. – Надо бы радио послушать…
– Да бросьте вы это ваше радиво! – машет рукой Прокоп.
– Почему это?
– А так! Ха-ха-ха! – смеется Прокоп. – Оч-чень я умный человек и все понимаю! Все это треп!
– То есть как – треп? – не понимают геологи.
– Очень даже просто, – вдохновляется Прокоп. – Не летал никто! Мысленно ли дело – летать в космосе! Сидели себе где-нибудь на даче! Чаи распивали! Все у них там в Москве родственники, вот что!
Геологи поражены: такого они еще не слыхали на своем веку! Володя видит, как сгорает от стыда Алевтина – сидят они оба за дверью, как мыши, и слушают, как Прокоп доканывает геологов…
– Как это – родственники? – спрашивает бородатый.
– Сами должны понимать! – кричит Прокоп. – ОНИ! Которые! Родственники они все! Вот и летают! Ха-ха! На качелях они летают, в саду! Ну, ура! Выпьем!
– Бред какой-то, – говорит бородатый.
Геологам становится в этой избе тоскливо: видят они, что это за человек. И спать он не даст. Это ясно. Всю ночь будет колготиться. Геологи о чем-то шепчутся.
– Ну, нам пора! – говорит бородатый. – Мы, пожалуй, поедем…
– Как, – вдруг растерянно смолкает Прокоп, – а семга? А охота? Да и погода вон какая! Слыхали, что шепчет погода? – пытается он пошутить. – «Займи да выпей!» – шепчет погода! Ха-ха…
Но геологам уже все тут противно, они собираются.
– Мы уж как-нибудь в палатке, – бормочет усатый.
– Нам не привыкать! – бодро говорит бритый.
– Спешим мы! – бородатый берет свой кинжал под разгорающимся злобой взглядом Прокопа, тщательно обтирает лезвие газетой, прячет кинжал в ножны на поясе.
– Та-а-ак, значит… – бормочет Прокоп. – Поедете… Ну, а что вы мне на память оставите? Вот этот ножик должны оставить!
– Почему это так? – улыбается бородатый. – Вот вам, – он вынимает бумажник и кладет на стол три рубля, – это вот вам за самовар… Хватит?
– Да вы что?! – свирепеет Прокоп. – Нужна мне ваша трешка, сапромат ее… Я вас как людей принял! А вы? Должны ножик на память оставить! Сами должны понять! Не хотите так оставлять – махнемся!
Но геологи не отвечают. Быстро и молча собираются они и идут к двери. Прокоп тоже пытается встать – он хотел бы дать в морду этому бородатому, но Прокопа уже окончательно разморило. Приподнявшись, он падает обратно на лавку.
– Нужны мне ваши… – бормочет он, комкая в мокром от пота кулаке трешку и швыряя ее в объедки на столе. – Откупиться хотят – гляди-и! Знаем! Видали! Не-е-ет! Родственнички, вашу мать! В космосе они летают! На качелях! Вы меня извините. – Он еще долго бормочет, сам уже себя не слыша и не понимая, что говорит…
В этом месте своих воспоминаний Володя вдруг увидел в стороне оранжевую россыпь морошки. Деревья, расступившись, открыли ее Володиным глазам на большом торфяном кочкарнике. У Володи сразу кисло стало во рту. Он свернул с тропы, прислонив удилище и палку к можжевеловому кусту, опустился на колени в самой яркой густоте, давя ягоды ногами, и протянул за морошкой руку.
– Неплохо так-то после рыбки, – сказал он. – После рыбки ягод отведать – самое хорошее дело, как говорит брат Иван…
И Володя стал есть кисло-сладкую ягоду, выплевывая в траву мелкие жесткие косточки.
…Ну и пусть себе ест. А я вам сейчас вот что скажу; вот вы небось, прослушав все эти истории о Прокопе, подумали, что он нарочно перед геологами свою дочь Алевтину нежными словами называл? Подумали, да? Признайтесь! Вы, наверно, подумали, что, когда никого рядом нет, он ее ругает? Или даже бьет?
А вот и неправду вы подумали! Это я вам должен честно сказать: не ругает он ее и даже не бьет! В данном случае он вовсе перед геологами не выкомаривался.
Прокоп Алевтину действительно любит! Сильно любит, как только может любить человек свою собственную кровь. Единственное существо в целом свете любит Прокоп – дочь Алевтину, любит нежно и глубоко, как никогда никого не любил. Как не любил даже покойницу-жену. Жену он тоже любил, но и бил ее, в душе презирая, что за него – горького пьяницу – пошла. Часто бил. Оттого и померла она рано. Зато Алевтину он никогда пальцем не тронул: любил ее и совсем крошечную, грудную. Старый он уже был, когда Алевтина родилась. И удивительно ему было, что вот это маленькое существо, живой чистый комочек, пахнущий молоком и хлебом, с мягким пухом на хрупкой голове, – что это его дочь, его кровь. А позже он этот малюсенький живой комочек еще сильнее возлюбил, потому что чувствовал себя перед дочкой виноватым после одного случая на Илыче…
Об этом я вам тоже расскажу, только не сейчас, а когда момент подойдет… С того самого случая да еще после смерти жены примешались к Прокоповой любви еще виноватость и страх, что Алевтина вдруг тоже помрет и оставит его совсем одного на этом смутном свете: никем не любимого, пьяного, больного. Иногда он в пьяном бреду видел себя идущим на могилу Алевтины – и так ему тогда жалко было себя и Алевтину тоже, что он даже плакал. Но и сны эти свои Прокоп тоже любил.
Все в деревне знали любовь Прокопа, вернее, силу этой любви, как вообще в деревне все друг про друга знают. И если нужно было приструнить Прокопа – домой его с улицы прогнать или из гостей, когда он, упившись, стоял где-нибудь посреди избы – волосы на лоб, на очумевшие красные глаза – и орал: «Берегись, душа, оболью!» – и замахивался на всех недопитой бутылкой, – если нужно было его тогда приструнить, посылали за Алевтиной. При виде ее Прокоп сразу смирнел, жалко и приниженно улыбался, покорно шел за маленькой дочкой, безропотно ложился дома спать.
Душа Прокопа напоминала дикую, лишенную ухода лесную чащу, где все страсти живут и развиваются свободно. Вольно растущими найдете вы в этой душевной чаще и дикий, ядовитый лишайник, и волчьи ягоды, и цветущее ржавью гнилое болото, наполненное безобразными пресмыкающимися… Зато, пораженные, остановитесь вдруг перед красотой распустившейся в этой душе любви, как перед ярким диким цветком…
Так и люди вдруг поражались и удивлялись, глядя на Прокопа – пьяного или трезвого, как он смирялся в своей любви к Алевтине! Ей он разрешал все – даже дружбу с Володей, сыном своих врагов, отнявших у него Илыч и всю живность илычскую, – все, чем когда-то владел его отец. Ибо думал он, что это все вокруг – его. И когда Алевтина приказывала ему отпустить из сети пойманную в нерест семгу-икрянку, Прокоп отпускал, не сказав ни единого слова. И когда она велела ему, больному с похмелья, идти на работу, он шел, хотя, если бы это приказал ему председатель или сам Троицко-Печорский прокурор, не пошел бы Прокоп…
И с Мартемьяном и с его внуками – Иваном да Володей – не связывался пока: тоже из-за Алевтины. Родителей Володиных – Мартемьянова сына с женой – отправил он таки тихонько на тот свет. Безо всяких улик. Но то уж просто ему так повезло. Никто об этом ничего не знает и не узнает никогда. И слава богу! Отомстил хоть немного Прокоп за отца, погибшего в ссылке… Дурья он голова, – это уж я говорю, – разве один Мартемьян в этом виноват? Времена наступили такие – не Прокоповы времена! Понимать это надо было и не мстить никому, ибо всем не отомстишь, а тут все были замешаны в этом новом времени. Но душа Прокопа жаждала крови и радовалась каждой капле ее, что людской крови, что звериной, особенно весной, в тайге, когда запрещена всякая охота.
Если что еще сдерживало во всей этой сложной жизни Прокопа, так это Алевтина: его дочь, пионерка, подруга Володи…
Ну да ладно, хватит об этом, мы еще ко всему этому вернемся. А сейчас пойдем вместе с Володей далее…
Володя уже набил живот морошкой и опять шел по тропе. Виляла теперь она между сосен, по сухому песчанику. И опять вспоминал он историю, но уже другую, старую историю, о которой рассказывал ему дедушка Мартемьян. И связана эта история уже не с Прокопом, а с самим дедушкой Мартемьяном. И с геологами. Геологи ведь частые гости Запечорского края. Частые и давние.