444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Милославский » Приглашенная » Текст книги (страница 10)
Приглашенная
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:25

Текст книги "Приглашенная"


Автор книги: Юрий Милославский


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Только теперь я понял, что подразумевала Макензи, говоря о незаконченности своей работы или несколько раз ни с того ни с сего называя ее «мобилем». Действительно, картина уже претерпела определенные изменения, но это не касалось ее основной живописной составляющей: она была дополнена разрозненными металлическими фрагментами своеобразной выпуклой ризы. Фрагменты эти были относительно невелики, различны по величине и напоминали собой растекшиеся, прихотливой формы пятна. Они были размещены (возможно, с помощью клея, а скорее – гвоздей) на плоскости без видимого порядка, но при этом нигде не выходя за пределы фигуры спешащей на бал Сашки Чумаковой. На каждом таком фрагменте были с большим мастерством выгравированы те части изображения, которые он перекрывал. Именно поэтому я и называю увиденное мною – ризой.

Кроме того, на донце крысиной клетки появились какие-то красновато-бурые ошметки, м. б., клочки текстиля, а сама крыса была переписана таким образом, что ее рыльце, прежде устремленное вверх, теперь было обращено к этим невнятным ошметкам, ловко вылепленным очень тонкой и очень жесткой кисточкой. Для этого, вероятно, художнице пришлось извлечь из отверстий в доске закрепленные в ней прутья, а потом возвратить их на место.

Разглядывая все это, я так и сяк примерялся к происходящему, однако тревога и раздражение не оставляли меня, становясь даже сильнее и создавая на вдохе-выдохе препятствия спазматического характера.

Объяснюсь: для меня, давнишнего обитателя здешних мест, был очевиден и неинтересен тот простецкий сатанизм, которого набралась Макензи еще в своем пригородном детстве и ранней юности из «фильмов ужасов» и сочинений Стивена Кинга. Теперь, за отсутствием у нее в запасе выбора, она вынужденно перелагала нечто своена этот сомнительный, бедный/темный и ничтожный язык [20] . Перелагала, но в намерении выразить – что́? Поведать – о чем? Сколь угодно большие стаи отвратительных грызунов с кровавыми пастями и даже целые литературные музеи оживающих портретов, купно с портретом Дориана Грея, как бы хороши сами по себе они ни были, только препятствовали моему восприятию портрета Сашки Чумаковой, отвлекали и создавали путаницу, на что мне было необходимо постоянно делать поправку. Неприложимым к данному случаю мне казалось и широко распространенное древнейшее поверье – о перенесении личности изображаемой персоны на «парсуну», т. е. опять-таки на портрет, каковое изображение вбирает, втягивает в себя жизнь прототипа и далее живет само, притом что натурщик – умирает, едва только художник нанесет последний штрих/мазок, завершая свой подлый труд. Но при этом я столько-то понимал в живописи, чтобы сразу же отбросить предположение, будто Макензи проделывала со своей работой все то, что проделывала, исключительно «для красоты» или для эпатажа, «просто так» или хотя бы прикидывая и примеряя те или иные вариации, техники и приемы. Невежественная, как говаривали у нас в…ове – «селючка» с придурью, Макензи обладала выраженным художническим, изобразительным даром, а следовательно, всегда имела в себе опытное/бытийное знание о том, что, собственно, она изображает. В случае же с портретом Сашки Чумаковой это возникшее, разразившееся в ней в одночасье знание превзошло знакомые и потому доступные, достижимые для художницы средства «перерисовать» это знание на плоскость. Но она исправно повествовала – уж как могла, зато повествовала упорно, не останавливаясь, т. к. знание о моей Сашке наверняка еще продолжало поступать к ней разделенным на некие дозы, – и каждую из этих доз Макензи со всей доступной ей точностью и старательностью прописывала, гравировала и приклеивала на доску. То, что она не смогла исчерпывающе внятно, без нужды в истолковании поделиться этим длящимсязнанием со мной, да и с кем угодно, – дела не меняло. Она не пророчествовала, а сопровождала, шла след в след, наконец, иллюстрировала с продолжением.

И сказанного Макензи до сих пор – было для меня вполне достаточно.

А главное – смысл этого сказанного представлялся мне далеко не безразличным для Сашки Чумаковой и для меня самого. Поэтому я оставил свои намерения ограничиться одной лишь фотографией. Моему решению способствовало и новое обстоятельство: я обратил внимание, что художница вняла моим любезностям и кое-как подписала свою работу. В левом нижнем углу картины стояло довольно мелким, но четким курсивом: Mackenzie, July 2007. Впрочем, подписи я был в состоянии прежде и не заметить: допустимо, что она существовала уже при нашем первом знакомстве, и, м. б., именно по этой причине мои предложения расчеркнуться вывели из себя автора. Но тогда скорость, с которой творила Макензи, была весьма впечатляющей: если дата была верна, то портрет Сашки Чумаковой был написан, т. е. доведен до теперешней степени готовности, менее чем за две-три недели. Ведь в мае я заходил к Нортону Крэйгу и ни о какой художнице не было и помину. Но что, если начало работы над картиной относится к более раннему периоду, а проставленная на доске дата означает не завершение работ, а месяц, когда Макензи к ним приступила? Как бы то ни было, мне следовало поторопиться: во всякий день картина могла отправиться к заказчику и оказалась бы для меня недоступной.Фотоаппарат находился при мне, уложенный в портфель.

– Я не знаю, почему это таквыглядит, Ник, – прозвучал совсем рядом со мною голос Нортона Крэйга. Оказалось, что он стоит чуть позади меня, только шагом левее. – Она работает, когда меня здесь нет.

В ответ я высказал предположение, что Макензи возится со своей картиной по ночам.

На эти мои слова Нортон отозвался полным неведением.

– Я ухожу вечером, а Макензи остается. У нее свои ключи. Ей известно, как надо активировать сигнализацию. И я не знаю, когда она уходит. И не всегда знаю, когда она приходит. Фонд мне платит за то, что я ей позволяю здесь находиться и работать над своей картиной.

Тут я решился на своего рода дерзость:

– А за что, по-твоему, фонд платит Макензи?

– Как ты понимаешь, Ник, у меня много своих занятий, которые мне интересны. Но если уж ты спрашиваешь о моем мнении, то я полагаю, что фонд платит ей за то, чтобы она работала над своей картиной.– Значит, фонд заказал ей именно эту картину?

Разговорить Нортона Крэйга было предприятием нелегким. Но я его не боялся. В отличие от создательницы портрета Сашки Чумаковой, он не наводил на меня этих разносящихся по всем четырем сторонам смятения и низкой робости. Я не мог окончательно сообразить, что́ в точности и, прежде всего, каким образом надо бы мне выяснить у Макензи; пуще того, я опасался проговоритьсясам; словно ей могло быть что-то ведомо о моих глубоко внутренних делах и каждый поставленный мною вопрос позволял ей получить еще больше подобных сведений, чего бы мне уж совсем не хотелось. Я не позволял себе задумываться над тем, где и при чьем посредстве она раздобывала эти сведения, – впрочем, понятие «задуматься» здесь малопригодно, – но при этом я не воспрепятствовал обосноваться во мне простому по своему составу чувству: будь это в моей власти, я умертвил бы стипендиатку «Прометеевского Фонда» и содрал бы все слои красок с размалеванной ею доски, так чтобы от картины не осталось и следа. Но, как уже говорилось, готовность к насильственным действиям была вырвана из меня с корнем еще в «аллее решительного объяснения» с Чумаковой. Продолжение разговора с Макензи ничего хорошего не обещало. Зато с Нортоном Крэйгом я был в состоянии собеседовать практически беспрепятственно, а если те или иные затруднения все же возникали, то исходили они не от меня и не от него, но по самой природе того дела, которое мне было бы желательно с ним обсудить.

Не давая никакого ответа, Нортон Крэйг слегка повел плечами, пощурился на меня и прошел в глубь галерейной зальцы, где у него находились письменный стол, кресло, пара стульев и полки, уставленные альбомами, о которых я уже упоминал. Был здесь и приземистый холодильник, обычно загруженный бутылочным пивом.

– Ты бы присел, Ник, – довольно громко произнес владелец галереи «Старые Шляпы». – И выпил бы со мной чуток пива. С Джорджем вы, как образованные люди, пьете вино. Ты разбираешься в винах, Ник?

Я сказал ему, что не понимаю в винах ровным счетом ничего. Но, разумеется, знаком с общепринятыми нормами их употребления.

На это Нортон Крэйг сообщил мне, что будто бы «наш друг Джордж выписывает специальный журнал для любителей вина и оттуда набирается винной премудрости: какое покупать, да как его пить, да как его наливать и в какие бокалы».

– Но если предложить ему в подходящем бокале какое-нибудь пойло, он по вкусу не догадается, чем его угощают. Это обычная история, Ник.

– О да? Неужели? – не удержался я: обобщения этого уровня, прочитанные ли, услышанные, могли меня в лучшем случае развеселить; к тому же я и не подозревал, что Нортон Крэйг окажется столь недалеким доктринером. – Ты когда-нибудь проводил с ним подобный эксперимент?– Конечно, Ник. Всякий раз, когда я его навещаю, со мной в гости идет подарок – бутылочка с этикеткой, где значится очередное название, о котором мне стало известно из разговора с нашим другом Джорджем: я часто расспрашиваю его насчет новинок виноделия в этом сезоне, и он мне вычитывает рекомендации из своего журнала. У меня есть много приятелей, Ник. Повсюду. И я волоку к нашему другу Джорджу эту рекомендованную экспертами бутылку, в которую мои приятели заливают скромное калифорнийское или чилийское пойло, но, понятно, подходящего цвета и типа. И наш друг Джордж откупоривает эту бутылку своим профессиональным штопором, осторожно вливает самую малость в подходящий бокал, принюхивается, доливает бокал на треть, этаким винтом его взбалтывает, снова наслаждается ароматом, делает пару глотков и говорит: «Недурно! А как тебе, Норт?» А я говорю, что в винах не разбираюсь, но мне приятно потешить своего товарища-знатока, только благодаря которому я и узнаю, что следует и чего не следует пить. А он обещает меня научить, как самому распознавать доброту вина.

Я позволил себе поинтересоваться, как надо понимать его слова о том, что эту штуку с Джорджем он проделывал далеко не единожды. Нортон Крэйг ответил, что именно так оно и есть, и хотя эта, более пяти лет назад им затеянная экспериментальная мистификация требует для своего исполнения определенных денежных затрат, он неукоснительно проделывает ее по крайней мере три, а то и четыре раза в год.

Мне ничего не оставалось, как спросить Нортона Крэйга о причинах этой затянувшейся игры; намерен ли он когда-либо остановиться?

– Нет; и это не совсем игра, Ник. Ты был прав, назвав мою затею экспериментом. Речь идет о контроле, Ник.

– Над нашим бедным Джорджем?

– Над всеми нами, конечно. У меня сложился определенный взгляд на человека вообще, Ник. Но ведь почти у всякого есть свое мнение по этому поводу. И есть множество толстых книг на эту тему. Мы их читали, Ник. А вот подтвердить свои выводы экспериментально, основательно, не жалея, если надо, и потратиться, и повторить эксперимент хотя бы и сто, и тысячу раз, все эти ребята ленятся. А я не ленюсь, Ник. Я пришел к своему пониманию, что́ такое человек, далеко не сразу. Я достаточно повозился над методикой этих моих экспериментов и не поскупился потратить на них время. И даже кое-какие деньги, Ник.

Я сказал, что Джордж, в конце концов, может и сам приобрести для себя одно из расхваливаемых в журналах вин, и если он попробует содержимое такой же по видимости бутылки, принесенной Крэйгом, – и соотнесет его со вкусом того вина, которое было им получено по заказу (или все это случится в обратном порядке), то избежать конфуза будет сложно.

Но оказалось, что Крэйг проделывал и такой опыт: он приносил Джорджу две одинаковые бутылки, из которых лишь одна была, условно выражаясь, подмененной. Ни о какой существенной разнице во вкусе Джордж не объявлял.

– Возможно, он не хотел поставить тебя в неловкое положение, – предположил я.

– Э, нет; он безо всяких колебаний провозгласил бы, что мне, как несмышленышу, нагло подсунули junk [21] , и что я понятия не имею, где надобно покупать настоящие вина.

– Если я понял тебя верно, ты потратил немало лет и немало денег – и получил неопровержимые доказательства того, что наш друг Джордж Донован – жалкий сноб и притворщик и не годится на должность сомелье. Имело ли смысл так уж усердствовать?

На это Нортон Крэйг возразил, что в его эксперименте приняли участие более десятка людей, претендующих на достаточное понимание в продукции виноделов, и во всех случаях результаты были статистически одинаковы: различий между предложенной Нортоном ординарной выпивкой и дорогими разливами определенных годов урожая и тому под. ни один из них не ощутил.

– Я давно подозревал, что это распространенное притворство, – вырвалось у меня.

– И я так думал, Ник. Но, может быть, они правы и все эти вина и на самом деле ничем особенным друг от друга не отличаются? Когда нашего друга Джорджа и всех остальных не сбивают с толку журнальные статьи, а наклейки на бутылках одинаковые, люди не дурачат ни себя, ни нас, а пьют да похваливают.

– А если бы наклейки были от вина попроще, а на самом деле в бутылки залить какой-нибудь отборный напиток, они бы его определили как скверный?

– Возможно. А возможно, что и нет.

– Но тогда это означало бы, что они ничего не понимают в винах, а полностью беззащитны перед каким угодно механизмом внушения. Это общеизвестно, Нортон. Почему бы тебе не предложить Джорджу пройти простейший тест: поставь перед ним два бокала, наполненных безымянным вином, и пускай он определит, где рядовая запивка под жареную говядину, а где – какое-нибудь произведение лучших виноделов Франции.

– А если он перепутает, Ник?

– Это будет означать, что он ничего не понимает в винах.– Совсем не обязательно, Ник. Ты отчего-то считаешь, что ошибки, допущенные по какой угодно причине, исходят только от одной стороны. А другая сторона – она что, безгрешна? Уже двести – или две тысячи – лет ведется глубокомысленная болтовня о лозах, о бочках, о дегустациях, о выдержке, о какой-то купажности и тому подобной дряни (bullshit) – и это все чистейшая правда? Существует хитро организованная международная корпорация с многими миллиардами долларов прибыли, у которой состоят на жаловании сотни и тысячи специалистов, кому поручено поддерживать эту самую древнюю и благородную культуру виноделия так, чтобы прибыль не падала, а наоборот, росла. И есть любители доброго винца, которые стараются его заполучить. Сотрудники корпорации проделывают всё необходимое, чтобы заставить любителя уплатить им подороже. Только так всегда и бывает, Ник. Почему же с вином должно быть иначе? Мой эксперимент состоял не в том, чтобы зажопить нашего Джорджа на притворстве или глупости. Я как раз исходил из того, что он в состоянии допереть, какое вино в него вливают. Я ведь не подсовывал ему собачью мочу, в которую добавлена красная краска, Ник. В этих расфуфыренных бутылках было добропорядочное вино стоимостью от пятнадцати до двадцати пяти долларов за три четверти литра в розничной продаже. И наш друг Джордж вместе с остальными с удовольствием его хлебали. И, значит, подтвердили самое то, что я и предполагал. Они не так уж виноваты, Ник.

Я счел возможным отпустить на добросовестное воспроизведение этого разговора более двух страниц машинописи единственно для того, чтобы достаточно проиллюстрировать – насколько я был им заинтригован. Предмет его не был для меня совершенно чужд. Дело в том, что в библиотеке моего покойного тестя имелась среди прочего некая «Большая Энциклопедия», изданная в России лет сто двадцать тому назад. Илья Семеныч отзывался о ней с особенным уважением, определяя этот 10-ти или 12-томник словом «объективный». Я частенько перелистывал его, обнаруживая при этом массу крайне любопытных мелочей. В частности, в томе на букву «К» меня навсегда поразило замечание, из которого следовало, что будто бы вопрос о французском коньяке не столь уж прост, как это обыкновенно думают, и нуждается во внимательном рассмотрении; к утверждениям производителей и распространителей его разумнее относиться скептически – уже по одному тому только, что объемы предлагаемого к мировой продаже напитка намного превышают возможности виноградников всей провинции Коньяк. Проще сказать, всем этим неисчерпаемым гектолитрам в бочках неоткуда было взяться еще в 1896-м, если память мне не изменяет, году.

Но все это были пустяки, меня давным-давно ничуть не занимавшие.

Поэтому в ходе разговора с Нортоном я изо всех сил старался определить – в чем же состояла связь поднятой им темы с основной причиной моего появления в «Старых Шляпах». Загадку, предложенную мне художницей Макензи, я, естественно, – хотя и безо всякого на то основания – распространил на все прочее происходящее вокруг меня в галерее, воспринимая сказанное мне Крэйгом в качестве своего рода намека, суть которого мне рекомендовали приложить ко всей истории с картиной. К тому же Нортон беседовал со мной о предметах достаточно деликатных, демонстрируя тем самым свое ко мне доверие. И я вообразил, что уже одно это указывало на скрытую, «приточную» подоплеку обсуждаемой нами материи.

– Значит, получается так, что сама Макензи толком не знает, кого ей поручили изобразить, и поэтому злилась?

– Ты почему-то совсем не слушаешь меня, Ник, – заметил по прошествии легкой паузы мой собеседник. – Я не сказал тебе ни слова насчет Макензи и ее занятий. Мы обсуждали совсем другие штуки.

– Совсем другие, а?

– Конечно, Ник. Разве только…

– Да?

– Разве только мне хотелось бы убедить тебя: нет ничего общего между тем, о чем ты меня сейчас спросил, и тем, о чем мы с тобой толковали прежде.

– Тогда к чему ты рассказал мне эту историю насчет вина?

– Я хотел тебя немного развлечь, Ник. Это ничего?..

Я в упор не видел причин, по которым этот симпатичный мне человек, мой, как принято говорить, добрый – что бы там это слово ни означало в наших краях – приятель, пользуясь своим положением, так жестоко измывается надо мною. Но, хотя причины его жестокости были от меня скрыты, это никак не означало, что их не было вовсе. Я всего-то желал бы любых пояснений – чтобы мне указали, намекнули на эти причины. Возможно, все дело было в каком-то несчастном недоразумении: меня кто-то оболгал, оклеветал, выражаясь по-теперешнему – подставил; возможно, мне удалось бы доказать свою правоту; а если я и в самом деле в чем-то виноват (что также вполне допустимо), я попытался бы убедить Крэйга или кого угодно отнестись ко мне со снисхождением.

Однако мне никто ничего не пояснял.Допивая свою бутылку, я сквозь ее зигзагообразно искаженное, коричневое с прозеленью стекло поглядывал на Крэйга, который, в свою очередь, смотрел на меня в упор, расположив немалый свой подбородок в развилке большого и указательного пальцев правой руки. Я переживал своего рода бурю помышлений, которые не посещали меня лет с шестнадцати, и не обладай я твердым пониманием того, что Нортон Крэйг в состоянии упредить практически любое мое движение, я бы почти наверное, хрястнув пивной бутылкой об угол столешницы, обзавелся бы т. наз. «розочкой», которую тут же воткнул бы всеми ее зубьями в физиономию владельца галереи «Старые Шляпы».

– …Я не могу тебе помочь, Ник, – сказал он, как только я вернул пустую бутылку на стол. – Я-не-могу-тебе-помочь.

Ударения равно стояли на всех словах, и они не допускали никакого расширительного/дополнительного истолкования. В конце концов, владелец «Старых Шляп» ни по этническому происхождению своему, ни по образовательному уровню (т. е. по благоприобретению) не принадлежал к цивилизациям, пребывание в которых не позволяет, даже при полном желании, сказать в простоте ни единого слова, но всегда – с обязательной подковыркой, с неизменной глубинной подначкой. Он мог просто-напросто соврать, под тем или иным предлогом или без предлога уйти от ответа – или, напротив, сразу, без обиняков ответить на подразумеваемый главный вопрос. Так и произошло. Я ведь попросил его о помощи, и он сообщил мне, что не располагает возможностью оказать ее.У меня достало выдержки отказаться от возгласа «почему?». Я поблагодарил Нортона Крэйга за пиво, заодно рассказав, как некогда восхитило меня могущество мюнхенских подавальщиц, которые без видимых усилий придерживали в каждой руке по четыре литых полномерных кружки с тамошним превосходным пивом – темным и светлым; лучше всего оно шло под белые сосиски.

Затем я поднялся со стула и приблизился к своему вместительному, о двух отделениях портфелю, – скорее, небольшому саквояжу на колесиках, с которым я езживал на всякого рода служебные встречи. Я извлек из него купленный Катей ранней осенью 2005 года фотоаппарат, приладил к нему выносную, похожую на перископ старинной подводной лодки вспышку, включил его и, держа этот крупный темный предмет как бы навскидку, двинулся к портрету Сашки Чумаковой. Экран видоискателя был достаточно велик. По углам его мерцали разнообразные датчики, предлагая на мое усмотрение несколько режимов съемки, если бы я почему-либо захотел отказаться от режима автоматического, устанавливаемого камерой самостоятельно. Когда на экране появилась – до плеч – Сашка Чумакова, я принялся манипулировать панелькой перехода на крупный план: сперва я намерен был запечатлеть только Сашкино лицо.

В это мгновение аппарат покачнулся, дрогнул и помимо моего желания поплыл вниз, т. к. неслышно и быстро подошедший ко мне Нортон Крэйг наложил на него свою правую пятерню.

– Подожди-ка, Ник, – произнес он с некоторым оттенком шутливого недоумения. – Разве было объявлено, что фотографировать здесь разрешено?

В предположении, что меня для поднятия настроения желают добродушно разыграть, я повторил известное правило, согласно которому разрешено все, прямо не запрещенное. И тогда Нортон Крэйг привлек мое внимание к еще одному новшеству в его галерее – продолговатой эмалированной табличке с надписью No Photo Allowed/Фотографировать не дозволяется.

Я попытался было свести происходящее к сценке из комического телевизионного представления: изумленно выпучил глаза, покорно склонился в поклоне и предложил дать письменную гарантию того, что полученный мной фотоснимок не будет использован для изготовления плакатов и открыток. В ответ на это Нортон Крэйг расположился так, что нас разделяло не более десяти-пятнадцати дюймов, при этом заслонив от меня картину.

– Здесь не фотографируют, Ник, – подтвердил он.

Я возразил, что прежде этого запрета не существовало.

– А разве ты когда-нибудь пытался? – спросили меня, и я вынужден был ответить отрицательно. – Вот видишь, Ник, – продолжил Нортон Крэйг. – Тебе не приходило в голову заняться у меня фотосъемкой, точно так же, как ты не стал бы проделывать это у Гуггенхайма или в Метрополитен. А если бы ты затеял здесь баловаться с фотоаппаратом, то услышал бы то, что слышишь сейчас.

Я не удержался – и сказал, что мы не в Метрополитен и не у Гуггенхайма, впрочем, понимая всю бесполезность моих сарказмов.

– Ты подразумеваешь, что здесь не музей, Ник? – безо всякого ощутимого неудовольствия подхватил Нортон Крэйг. – Но ты не совсем прав: то-то и оно, что «Икар» – это как раз музей. Музей визуальных объектов альтернативных культур. Но мы привыкли называть его галереей «Старые Шляпы», Ник. Мы про́сто привы́кли.

Я не нашелся, что ответить, и тогда Крэйг еще раз привлек мое внимание к новой табличке. Получалось, что ее установили всего дня три тому назад – по просьбе Макензи. Сам он не имеет нужды в предостерегающих и запретительных надписях, а если придется, то не замедлит пояснить, как, например, произошло сегодня. Но Макензи не слишком-то рвется вступать в разговоры, и поэтому пришлось зайти в магазин “99с ” и купить…

– A если я тебя попрошу? – перебил я рассказ Нортона Крэйга о приобретении таблички. – Сделать мне одолжение по случаю удачной покупки…

– Ты ведь не собираешься просить меня насчет того, что относится к моей части экспозиции, правда, Ник? – в свою очередь приостановил меня владелец музея визуальных объектов альтернативных культур. – Ты пришел, чтобы сфотографировать экспозицию Макензи.

Высокопарное «экспозиция» применительно к одной-единственной картине, несомненно, могло бы меня развеселить, если бы я не уловил в обращении со мной Нортона Крэйга всё более явственных признаков соболезнования – гадливого и необременительного, ни к чему не обязывающего. – Давным-давно я наблюдал нечто подобное, зайдя навестить мою Катю в одно из первых ее ночных дежурств, со стороны благодушной санитарки к закрепленному на койке умирающему маразматику, который со слезами умолял развязать его и отпустить домой к маме и папе, потому что они-де будут беспокоиться его слишком долгому отсутствию.

– …Из этого ничего не получится, Ник, – продолжили мы обмен пустяками.

– Да почему?! – Я вдруг сообразил, что поведение Нортона Крэйга, казалось бы, в высшей степени ошеломляющее и возмутительное, меня нимало не удивило: иначе и быть не могло. С каких таких пор мне позволяется ускользнуть, стяжав приятный сюрприз, добиться своего хоть в чем-то, что имеет касательство до Сашки Чумаковой?

– …Потому что эта часть экспозиции не принадлежит к той, которая находится в моем ведении.

Я призвал Нортона Крэйга откровенно пояснить, что произойдет, если я каким-то образом исхитрюсь и сфотографирую работу Макензи без разрешения.

– Невозможно, Ник.

– А предположим?

– Я не чувствую себя в настроении что-либо предполагать, Ник. Это невозможно, потому что здесь нельзя фотографировать. – Он не отказывал мне в развернутых ответах, не смущался повторениями одного и того же по множеству раз, т. к. был хорошо обучен вести именно такого рода беседы – со вздорными, потерявшими всякий разум, бессильными, но настырными людьми вроде Кольки Усова, который не живет нигде.

– Мне бы очень желательно все же получить хотя бы один такой снимок. Крайне желательно.

– Я тебе верю и все прекрасно понимаю, Ник.

– Поскольку это зависит от твоего подхода к вещам… – Нортон со вниманием вслушивался и не торопил меня. – Мужик, да что с тобой делается?! Отвернись и закрой глаза! – И я попытался возобновить свои манипуляции с фотоаппаратом. Тогда владелец музея «Старые Шляпы» приблизился ко мне почти вплотную, так что я полностью утратил свободу маневра.

– Я дал тебе знать, что все прекрасно понимаю, Ник. Но мне жаль, что ты недостаточно понимаешь меня. Я ведь уже объяснил, что не могутебе помочь. А ты продолжаешь донимать меня вопросами, потому что уверен, будто я не хочуничего для тебя сделать и по каким-то причинам валяю дурака. Это не совсем так. Я не могутебе помочь. Ты получил от меня то, что можно: я дал тебе адрес. Он у тебя, Ник.

Мне было не по силам остановиться рывком, и я принялся запальчиво рассуждать, что мог бы испросить разрешения у автора, т. е. у Макензи, для чего намерен дождаться ее, даже если мне предстоит обременить владельца музея своим дальнейшим присутствием допоздна. К тому же, не унимался я, картина Макензи пишется по заказу этого вашего «Прометеевского Фонда» и вроде как ему и принадлежит…– Read my lips [22] , – беззвучно произнес Нортон Крэйг. – Я не могу тебе помочь.

Для того чтобы хоть сколько-нибудь опомниться, мне пришлось начать с краткой, но сосредоточенной пешеходной прогулки по низовьям предвечернего Манхэттена. Автомобиль я устроил на ближайшей крытой стоянке, не зная еще, как распоряжусь с ним в дальнейшем.

Уже не однажды я имел возможность удостовериться в том, что мне становилось все легче и проще сносить не только пребывание в унизительных ситуациях, но и прямые оскорбления. Тому были две причины: а) эрозия – до почти полной утраты – личностного восприятия любых других людей, т. е. нечувствительного сведения их к объектам неживой природы, и b) осознаваемая примиренность с тем, что в моем распоряжении отсутствуют действенные средства подавления как единственно возможного ответа на все оскорбительное и унизительное, исходящее от другого человека. А поскольку я понимал – и принимал, – что обзавестись такими средствами мне уже никогда не удастся, то меня не мучили (и не утешали) грезы о мести, о встрече на узенькой дорожке, о восстановлении попранной в отношении меня справедливости и т. под. вреднейшая для здоровья мозговая продукция.

Отмеченное не было, конечно, моим собственным достижением: в точности так же успешно справлялось с трудностями этого порядка великое множество обитателей нашего континента. Лишь сравнительно небольшое их число, поддаваясь опасным фантазиям, впадает в особое состояние, которое я определяю как приступ/пароксизм болезненного интереса к другим людям. Под воздействием этого пароксизма мнение о нас окружающих приобретает характер сверхценного, определяющего фактора в нашей жизни. А так как очевидно, что от этих столь безоговорочно уважаемых нами лиц мы не дождемся хоть сколько-нибудь уважения ответного, поскольку они являлись либо свидетелями нашего позора, либо сами унижали и оскорбляли нас, ситуация наша становится безвыходной. Люди, чье мнение о нас так безмерно значимо, люди, которые нас так невероятно интересуют, подают нам недвусмысленные знаки пренебрежения. И тогда одержимый болезненным интересом к посторонним – совершает непоправимые поступки. При первой возможности он убивает как можно больше этих достойных абсолютного уважения и чрезвычайного внимания людей (прохожих, сослуживцев, посетителей торгового центра и проч.), ибо их мнение о нем – невыносимо для него важно.К тому же я признавал, что и сам увлекся – и в этом увлечении действовал со смешной прямолинейностью, тем самым поставив и себя, и Нортона Крэйга в неловкое положение. Это не было делом случая; я знал причину: самая возможность разговоров с А.Ф. Кандауровой и Сашкой Чумаковой незаметно детренировала, избаловала меня; и я распоясался, вновь, как в юности, вообразив, будто душевные требовательность и расхристанность есть свойства позволительные и даже достойные некоторого одобрения. Но удержись я на благоразумной, т. е. еще недавно моей же собственной, оценке того, что происходило в «Старых Шляпах», начиная от появления там работы Макензи, глупейшая сцена с фотоаппаратом, конечно, не имела бы места. А теперь ничего, что было бы в состоянии изменить ситуацию в мою пользу, не приходило мне на ум. Я желал лишь как можно скорее пожаловаться на судьбу Александре Федоровне – единственной, кому не пришлось бы ничего растолковывать, – поплакаться ей, как жестоко и обидно со мной поступили, не позволив хотя бы сфотографировать кранаховский портрет моей Сашки Чумаковой, на который и она сама взглянула бы с удовольствием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю